И так далее – все по Райкину. Включаюсь я, советую:
   – Ребята, бросайте борьбу с техникой. От нашей рулевой до ваших хитрых постов максимум двадцать метров. В ремонте поставьте переговорные трубы, обыкновенные, старомодные – и дело будет в шляпе...
   – Пошел к черту!
   – Ребята, – говорю я. – Черта нет. И не будет. Напоминаю: еще Ной использовал переговорные трубы. На ковчеге. Предполагают, что он приспосабливал для этой цели хоботы слонов – отличная, надежная внутрисудовая связь...
   – Отстань, бога ради!
   – Бога, ребята, нет. И не будет. Не надейтесь.
   Иду в штурманскую, отмечаю на карте пройденное расстояние, записываю координаты. В глаза лезет примечание под заголовком карты: «На территории Португальской Гвинеи и Сьерра-Леоне речки, показанные точечным пунктиром, даны гипотетически». Мы Земли не знаем, а лезем на Луну... Об океанском дне лучше не вспоминать – два процента положено на карты. Опять некоторая неравномерность... Нужна Вавилонская башня? Этого, как при оценке великого произведения искусства, современники толком решить не в состоянии. Гипотетический гиппопотам в гипотетическом пунктире гвинейской речки, извивающейся между портом Фритаун и мысом Пальмас на путевой карте. Ничего про этого гиппопотама я сказать не могу, но какого черта о нем думаю?
   Голос из чрева судна: «Ожидаемый сигнал должен появиться через три минуты!» Все пока идет хорошо, объект огибает планету, защелки и щеколды сработали нормально, ступени отвалились, штыри выскочили, передатчики излучают. Как чувствуют себя протоны и мезоны в условиях невесомости?
   Низкая облачность. Звезд нет. Слабое иззаоблачное сияние Луны – она встает над горизонтом. Ветер пять баллов. Волна – четыре. Давление нормальное. Особых признаков погоды не наблюдается.
   Над головой, на пеленгаторном мостике застонали подшипники антенн – разворачиваются. Антенна внизу справа наклоняется к горизонту, вытягивает щупальца-штопоры за борт. На витки ложится отблеск зеленого отличительного огня. В черном океане – полосы фосфоресцирующего свечения. Вполне научно-фантастическая картинка.
   Бьет и бьет по перепонкам метроном. Воздушная тревога затянулась. Пик напряжения. Прожектора скрестились в одной точке, то есть все антенны направлены в одну точку на горизонте с правого борта.
   – Там летит какой-нибудь парень? – спрашиваю я темноту, как когда-то спросил радист Камушкин.
   – Нет.
   «Внимание! Ожидаемый сигнал должен появиться через одну минуту!»
   Ради праздного любопытства щелкаю секундомером – правильно сосчитали электронные машины?
   Лает Пижон. Он чувствует общее напряжение.
   На шестидесятой секунде: «Есть сигнал!»
   Антенны вздрагивают и начинают медленно подниматься над океаном.
   Чем ближе к зениту, тем быстрее. Объект пронзает Малого Пса, Змееносца, и Южную Рыбу, и Деву за пять минут.
   – Курс на Москву!
   – Есть курс на Москву! На румб тридцать восемь!
   – Всем долой с палуб! Сейчас будут работать «рога»! Телеграф на «полный вперед». Счастливого возвращения, космическая крошка!
   Прямо по носу – узкие переулки Арбата, нахальные ночные таксеры, зевающие милиционеры и пустые киоски "Союзпечати ".
   Излученная из наших «рогов» радиоволна уже там.
   Все вокруг вертится с сумасшедшими скоростями – от роторов гироскопов гирокомпаса под ногами до звезд над головой. И когда я представляю это сплошное вращение, то и голова включается в хоровод. Смотрю на репитер компаса и чувствую вращение Земли. Сила тяжести и вращение планеты ведут гироскоп к истинному меридиану.
   Небо прочистилось. Миллионы звезд-гироскопов вращаются, прокручивают алмазными бурами дырки в небосводе. Вращается Млечный Путь. Тот самый Млечный Путь, который появился в божьем мире, когда сын Зевса Гермес укусил грудь богини Геры. И мама оторвала от груди злого ребенка. А молоко, брызнув на небо, создало эту бесчисленную россыпь звезд. Лунная станция летит, преодолевая поле тяготения. Вселенная неспешно расширяется. Сила гравитации неизменно уменьшается. Расстояние от Земли до Луны увеличивается на дюйм в год. И скорость деления клеток во мне возрастает.
   Господи, думаю я, и даже весь холодею от величия своего открытия. А пробовали ученые сравнивать направление осей вращения галактик? Ось гироскопа сохраняет в пространстве неизменным свое направление. Прецессия от сил гравитации соседей ничтожна. Нет ли закономерностей в направлениях осей вращения галактик? Не указывают ли они точку, в которой родился Мир? Ведь если что и сохранилось во вселенной неизменным со дня творения, то это направление вращений. Ни Галактика, ни звезда не могут остановиться и закрутиться в обратную сторону. Направление вращения – асимметрия – направленность времени...
   Дилетантские раздумья – вот что я называю танталовыми муками. Они посильнее мужских переживаний при виде недоступной красавицы. Бессмысленный интерес к сложнейшим специальным вопросам науки. Интерес не по ремеслу, не ради полезности, а единственно из любопытства. Ведь это отвлекает от человека, и тратишься на пустяки. Мое дело – вести судно и сочинять рассказы.
   – Виктор Викторович, магнитные компасы сверять будем?
   Матрос пришел. Вахта кончается. Сбит величественный ход творческих мыслей. Остаются недодуманными гениальные догадки. Не обогащу я человечество пронзительной интуицией. Наливаю последнюю кружку чая.
   – Стенки в тамбучине блестят, как кочегарский чайник, с песком надраил, – говорит матрос. – Так их и так и перетак!
   Он хорошо сделал какую-то работу в низах, ему самому приятно, хочется об этом поговорить. А вопрос мироздания его не беспокоит.
   Когда человек поглощен работой – хирург берет скальпель, пахарь ведет полосу, горновой выпускает металл, – ему не до начала начал. Через работу он причащается святых тайн бессознательно.
   Почему чайник кочегаров блистал чистотой? Блистающий сосуд был их ответом вечной грязи. И не только по соображениям здоровья. Высшей похвалой были слова: «Он хорошо шевелит!» Забросать топку под завязку может и осел. Надо уметь чувствовать природу угля, его фактуру, силу тяги, индивидуальность котла. Суть в том, чтобы чуть шевельнуть груду и она сгорела ровно и до конца. То самое чуть-чуть.
   Искусство...
   Устав от бесплодности дилетантских раздумий, от космоса, физики, гироскопов, вахт, матерщины, спускаюсь в тесный уют каюты. Ощущение вращения всего вокруг слабеет. И хочется в городскую комнату, к неподвижному столу и бумаге. И верится, что еще доступны настроение и красота неторопливой, тщательной прозы. Чужие прекрасные строки укрепляют эту простую веру:
   Каждой Венере земной, как той, первозданной, небесной,
   Из беспредельности вод тайно рождаться дано...
   В таких словах, в красоте – раствор всех сложностей мира, всех гироскопов, верблюдов, кораблей и чайников. Именно раствор, а не суспензия клочков отдельных узнаваний.
   Наука ищет новые идеи и методы. Искусство ищет новые прекрасные образы. Когда все собаки, лошади и коровы станут учеными, индивидуальное творчество в науке исчезнет. Уже сейчас на ученых трудах мы видим все больше и больше соавторствующих имен. Чем их больше, тем значительнее размытость индивидуальностей. И производительность научного труда в мире снижается тем же темпом, каким растет объем научно-исследовательской деятельности: «самоторможение идей в коллективе». Почему? Потому, что чем индивидуальнее творчество человека, тем глубже и шире его контакт со вселенной. Только через микроскопическую дырочку своей неповторимости можно заглянуть в Новое.
   Художники пока, слава богу, работают в одиночку. Соавторство мы наблюдали только в титрах итальянских фильмов. Но сценарий – сколько бы об этом ни спорили – никогда не задумывается как самостоятельное произведение искусства. Даже Бог и сатана, запустив в производство мир, выкинули сценарий в преисподнюю.
   Биография бога морей кое в чем походит на биографию пророка Ионы. Оба они жили некоторое время в чреве существ, плохо оборудованных для этой цели.
   Перед экватором я написал для передачи по судовой трансляции заметку: «Товарищи! В шестнадцать часов на борт явится Нептун, он же Посейдон. Даем краткую биографическую справку морского бога. Его папу звали Крон. Крон знал, что кто-то из детей должен восстать против него, и, чтобы этого не произошло, проглатывал детишек сразу после их рождения. Посейдона он тоже проглотил. И Аида, и Геру. Когда дело дошло до Зевса, мама отдала мужу не новорожденного, а запеленатый камень. Крон камень проглотил и продолжал спокойно заниматься политикой. Зевс подрос, напал на папу и заставил отрыгнуть братьев и сестру. Крон позвал на помощь титанов. Зевс поразил титанов молниями, и ребята спихнули их в бездонную, мрачную пропасть – Тартар. Там, в Тартаре, они и сидят. Благодарим за внимание!»
   Вова Перепелкин внимательно просмотрел текст. «Даем краткую биографическую справку» – он вычеркнул. «Папу» заменил на «отца». «Отрыгнуть» заменил на «извергнуть». В три фразы вставил «якобы». Финал полностью переписал: «Символом могущества у Посейдона древние греки считали трезубец. Трезубцем он якобы добывал из скал воду. Все это данные римской и греческой мифологии, являющиеся сплошным вымыслом».
   Потом Вова включил трансляцию в жилые и служебные помещения и зачитал информацию.
   За распахнутыми дверями ходовой рубки синел океан, названный Атлантическим в честь того смешения природной правды и человеческого вымысла, которое и есть наш мир. Мне казалось, синее брюхо океана слегка колышется от смеха.
   Он смеялся и надо мной, и над Володькой. Странная штука древние мифы. Почему-то я не решился рассказать историю Посейдона серьезно. Мне не хватило смелости донести до людей торжественную красоту древней веры. Употребляя слова «папа», «отрыгнуть», «спихнул», «занимался политикой», я снижал высокий настрой мифа. Почему? Зачем? Для чего? Ироничность должна была позабавить моряков? Или за ироничностью я прятал свою почтительность к древнему, не желая показывать наличие в себе почтительности? Или я не верил, что люди смогут ощутить торжественную красоту в нелепой сказке? А Вовка? Его пугала вольность, с которой я обращался с каноническим текстом энциклопедического словаря. Печатные слова были для моего дружка табу. Но принизить миф он считал своей обязанностью, необходимой в воспитательных целях. И одной рукой он исправлял «папу» на «отца», а другой вписывал в каждую фразу «якобы».
   Кто из нас более глуп?
   – Вовка, – сказал я старому однокашнику. – Ты действительно, без всяких шуток, закончил Ленинградский университет?
   – Журналистский факультет, – скромно ответил Вова.
   – Но ты все-таки мог бы сохранить каплю юмора.
   – Никакого юмора здесь не будет, – сказал Вова. – И ты-то уже это должен понимать?
   – Почему я это должен понимать?
   – Потому что ты писатель.
   – Но у меня нет филологического образования, Вова. Единственно, чему я учился в жизни систематически, – это стрелять из пушек, пускать торпеды, уклоняться от атак и водить корабли.
   – Конечно, – сказал он. – С образованием мне повезло больше: два высших... А ты ведь знаешь, мне учеба не очень-то давалась. Пришлось поработать. В Лесгафте выучил названия всех человеческих мышц. Жуть. Но если не знаешь, из каких мышц состоит тело физкультурника, то из тебя не получится настоящий физработник...
   – А устройство мозга там изучают?
   – Слава богу, нет, – простодушно сказал Володька.
   В моменты такого простодушия он мне нравился. Я видел тогда семнадцатилетнего паренька, покладистого, с напряженным лбом, послушно готового к очередной учебной неприятности. То есть он походил тогда на фотографию, подаренную мне седьмого января сорок девятого года: «Дорогому Витьке от Володьки». Фотография каким-то чудом у меня сохранилась до сих пор. Вовка в боксерской стойке, огромные учебные перчатки, майка с номером. Его путь в физработники начинался как раз тогда. Кажется, рота не могла выставить положенного количества боксеров на курсовые соревнования. По весу Вовка подходил точка в точку. Нужный вес вывел его на ринг по ласковому приказу комроты. А вечером он отправился в увольнение, хотя несколько «гусей» по контрольным паслись в его матрикуле. И Вовка понял, что спорт способен облегчать жизнь.
   На юношеском фото левая скула Вовы значительно пухлее правой. Колотили его нещадно. Терпение у него было или ангельское, или сатанинское. Однако удержаться в высшем военно-морском училище ему не удалось. Взять интеграл было труднее, нежели нырнуть под канат и получить хук в челюсть. И Вова покинул нас, чтобы стать в институте Лесгафта военно-морским физруком. И на многие годы я потерял его из виду, чтобы теперь вместе пересечь экватор и отметить традиционный моряцкий праздник.
   Суть праздника в том, чтобы перемазать в ядовитой грязи – смеси тавота, мазута, графита, смолы – по возможности всех мореходов. Не только новичков. Даже если ты двадцать раз пересек экватор, но не имеешь при себе «диплома», твои дела плохи. Старик боцман, которому давно наплевать на высокочастотные радиоизлучения, который идет в последний перед пенсией рейс, который бессчетное количество раз видел экватор в гробу в белых, синих и розовых тапочках, был схвачен опричниками Нептуна, измазан и брошен в бассейн. Старик грипповал, принес как выкуп бутылку «Ркацители», но матросы на него были злы, он пилил их ежеминутно, вел с ними одинокую борьбу, как вел ее Рикки против всех змей в подвале большого дома, и матросы свели счеты, не скрывая злорадства. Вероятно, в этом кроется старинный смысл праздника Нептуна – чтобы экипаж мог выпустить из себя пар, накопившийся в многолетнем плавании под парусами. В Японии и сейчас некоторые компании отводят на заводах специальное помещение, в котором висит портрет директора. Рабочим разрешается на этот портрет плевать и тушить об него окурки. Затем повеселевшие и душевно отдохнувшие рабочие возвращаются к станкам.
   Нептуном был рефрижераторный механик. Он оказался отличным актером. Борода из манилы и здоровенные бицепсы – муж царственной наружности. В руках у рефа было пневматическое ружье для подводной охоты с трезубой острогой. Вряд ли рефрижераторный механик сознавал, что древний трезубец Нептуна и есть как раз не символ могущества, а обыкновенное орудие добывания рыбы, не изменившее своей формы за тысячи и тысячи лет.
   Нептун сидел на троне на крышке первого трюма. У его ног расположилась Русалка – дневальная Виала, покрытая толстым слоем чешуи, то есть серебрина, которым она была выкрашена по самую шею. Натуральные кораллы украшали ее рыжие волосы.
   В свиту Нептуна входит Брадобрей. Его снаряжение – здоровенный пук пакли на деревяшке и огромная фанерная бритва. Бочка с мыльным раствором стоит у ног. Секретарь бога использует для своей деятельности печать, сделанную из куска автомобильной покрышки. Печать ставится на филейную часть жертвы. Самый симпатичный помощник бога – Виночерпий. Изображал его четвертый штурман Коля Автушков. Красный нос из пенопласта сообщал Колиному лицу особенное добродушие. Тело Виночерпия было расписано такими лозунгами, которые мы приводить не будем, чтобы вам не захотелось выпить.
   Самые колоритные в свите – черти. Они же дикари. Они же опричники. На их долю выпадает вредная работа – измазывать в ядовитой грязи жертвы, тащить эти жертвы к бассейну, раскачивать и отправлять в воду головой вперед. Чтобы не робеть перед начальством или друзьями, чертям по традиции разрешается немного тяпнуть еще до процедуры. Сами они измазаны черной дрянью совершенно безжалостно, терять им нечего. Костюм черта сделан по образцу дикарских – юбочка из пеньковых каболок, рожки и свисающий из-под юбки хвост. Хвост – главное оружие чертей. Это добротный кусок троса с репкой на конце. Войдя в ажиотаж, черти хватают хвост в правую руку, раскручивают его и лупят непокорных или малоподвижных.
   Судно сбавляет ход, потому что отнюдь не жарко, а торжество происходит на носу, где встречный ветер особенно силен.
   Капитан надевает парадную форму, является с судовой ролью – списком экипажа – и отдает Нептуну рапорт. Делает это капитан серьезно, даже с волнением. Возможно, сказывается отсутствие привычки к сценическому действу, а возможно, какие-то древние инстинкты вдруг просыпаются в человеке, когда он произносит вслух слова, смиренные и почтительные слова, – просьбу к Океану быть милосердным и не чинить лишних невзгод и опасностей в дальней дороге. Слушая капитана, Нептун сурово хмурится, Брадобрей точит бритву. Секретарь мажет печать суриком, черти крутят хвостами, на черных рожах чертей зловеще сверкают зубы, а Русалка хихикает вполне бессмысленно, так же как она это делает на тропинке Рака, Козерога или Полярном круге.
   Затем капитан удаляется.
   Жертвы с деланным весельем поднимаются на лобное место, где их хватают черти, ставят на карачки, и в таком виде они ползут к Нептуну. Бог определяет количество грязи, соответствующее грехам жертвы. Нептун и черти быстро входят в образ и оказываются нелицеприятно суровыми. Власть есть власть. И даже ее анекдотическое присвоение ударяет в головы.
   Измазанный грязью мореход попадает к Брадобрею и получает на голову ковш мыльного раствора. Затем морехода волокут к бассейну. Затем выуживают из бассейна и опять волокут к Нептуну. Нептун прощает ему грехи, разрешает пересечь экватор, а на зад посвященному ставится Секретарем печать с названием судна. Особенный восторг вызывает заключительный акт, когда печатают женщин. Здесь фотоаппараты работают с повышенной нагрузкой.
   Измученному, измазанному, истисканному и ошалевшему мореходу для успокоения нервов Виночерпий наливает кружку сухого вина.
   Вообще-то в процедуре есть нечто пиратское, жестокое, оставшееся от тех времен, когда такая безобразная игра казалась после тягот корабельной жизни, солонины, крови и мозолей веселой шуткой.
   Пощады к себе я не ждал. А чтобы исключить даже возможность ее, явился к Нептуну с бутылкой молока, завернутой в десяток бумажек. Я неторопливо разворачивал бумажку за бумажкой. Реф и черти на какое-то время поверили, что Викторыч сейчас откупится от экзекуции бутылью коньяка. Хвосты чертей повисли, могучая челюсть рефа тоже повисла, тишина сгустилась в смолу. Чайки, планирующие вокруг судна, скосили на меня удивленные глаза.
   Молоко вызвало ядерный взрыв. Где кончились фонтаны грязи, где была соленая вода бассейна, где было небо и где палуба – я отличить уже не мог.
   Больше часа просидел потом под горячим душем, оттирая себя каустиком, стиральным порошком и всякими другими химикалиями. Рубашку пришлось выкинуть за борт – спасти ее оказалось невозможным.
   В душевую доносились слабые крики старпома: «Туши фонари!.. Сволочи!.. Невозможно работать!..» Его волокли на дыбу.
   Я тер себя каустиком и наблюдал за поведением воды, вытекающей в шпигат. Где-то когда-то я читал, что направления водяной воронки в северном и южном полушариях противоположны. Мне хотелось засечь момент смены вращений. Но, несмотря на черный цвет воды и идеальные условия наблюдения, я ничего особенного обнаружить не смог. Возможно, виноват в этом был сам я, потому что последним определял координаты по Солнцу. И если я ошибся в широте, то экватор мы пересекли не на экваторе, а черт его знает где.

Размышления о документальной прозе возле отмели Этуаль

   Возле южной оконечности Мадагаскара на отмели Этуаль течения крутились, как весенние кошки.
   Нотр-Дам-де-ла-Рут.
   Теплый дождь и дурная видимость.
   Погода была точно такая, как два года назад, когда я мок под дождем в Париже у могилы Неизвестного солдата. Вот уж когда не мог предполагать, что судьба занесет на отмель Звезды к югу от Мадагаскара и я всю ночную вахту буду испытывать неуверенность в месте судна, обсервации будут прыгать, течения поволокут к Нотр-Дам-де-ла-Рут и даже десяти градусов на снос окажется мало. И капитан будет серьезно болен. (Он все-таки поднялся в рубку – в трусах, синий страшный шрам после операции аппендицита – и спросил тихо: «Вы здесь когда-нибудь уже плавали?» – «Нет». – «Очень хорошо. Тогда будете смотреть в оба. Если бы здесь болтались много раз, я бы не решился уйти в каюту. Спокойной вахты!» – И ушел. Превосходное знание штурманской психологии!)
   И я остался тет-а-тет с отмелью Этуаль на Дороге Нашей Великой Девы – так я перевел «Нотр-Дам-де-ла-Рут». И, несмотря на тревожную вахту, Париж не оставлял меня ни на минуту. На ленте эхографа перо чертило и глубины под килем, и контур собора Нотр-Дам...
   ... Шуршал ночной дождь по кустам и деревьям на островке посередине Сены. Светили вверх прожектора подсветки. Корчились химеры, олицетворяя зло мира. Сена текла черная. Огромные двери собора были заперты.
   Соборная тишина и шаги полицейского в черной накидке.
   Не помню, о чем думалось. Помню, что одиночество было уже на грани возможного. Правда, в чужом городе всегда одиноко. Даже днем на базаре.
   Потом я перешел мост и возле какого-то правительственного здания увидел разъезд гостей. Дамы в вечерних туалетах садились в машины, подбирая шлейфы длинных платьев. И мужчины во фраках под дождем. И полицейские у каждой машины. И от всего – запахом «Кошки под дождем» Хемингуэя...
   На следующий день я встретился с французской писательницей русского происхождения. Здесь ее звали без отчества – просто Натали.
   Изящная пожилая женщина шла со мной рядом по улицам Парижа. Как и в Ленинграде, она была без шляпы – седые волосы и поднятый воротник плаща. И мне было грустно, что сейчас наша встреча закончится. И что, быть может, мне только кажется, что Натали относится ко мне хорошо, что ей хотелось встретиться. И что она просто-напросто отплачивает долг гостеприимства.
   Мы шли какой-то узкой улицей, названия которой я не запомнил, но это где-то между площадью Иены и станцией метро «Георг V».
   Натали сказала, остановившись и улыбаясь смущенно:
   – Видите маленькие окна чердаков? Вот этот высокий дом... Здесь сидели последние немцы, в больших чинах... Париж уже был свободен, они отстреливались... Муж был офицером Сопротивления... Мы были здесь, внизу... Наконец немцы сдались и спустились вниз, они вышли из той парадной... Муж велел мне перевести по-немецки: «Станьте к стенке!» Муж боялся, что они что-нибудь еще выкинут... У меня была винтовка. Я сказала мужу: «Возьми у меня винтовку!» Он спросил: «Зачем?» Я сказала: «Я выстрелю в них, если ты не возьмешь у меня винтовку. Я не выдержу и выстрелю». Муж сказал: «Они сдались, нельзя стрелять». Но он взял у меня винтовку...
   Мы пошли дальше, со страхом перед машинами пересекли какое-то авеню. И я все-таки взял Натали под руку. Не так для того, чтобы оберегать женщину от машин на сложном перекрестке, а скорее чтобы самому почувствовать больше уверенности.
   Несколько лет тому назад я водил Натали по Ленинграду, рассказывая ей о блокаде. Она все говорила: «Ужасно! Это невозможно! Ужасно!» И я так же держал ее худенький локоть в руке. Я никогда не мог представить ее с винтовкой. Мне в ум не приходило, что Натали может стрелять из винтовки.
   Мы пошли дальше, но вместо того чтобы расспросить Натали о ее прошлом, как это сделал бы любой нормальный человек, я только спросил:
   – Вы напишете об этом?
   – Нет, – сказала она с полной уверенностью. – Я пишу совсем иное и о другом.
   – Я знаю, что вы пишете нечто модерное или авангардное. Но люди умирают. И другие люди должны знать о прошлом, молодые люди. Я не о романе говорю. Я думаю, вам надо не написать, а записать то, чему вы были свидетель и участник. Как летописец. Без всякой абстракции. Мне кажется, вы даже обязаны это сделать. Это ваш долг.
   Она взглянула на меня с удивлением. Ей в голову не приходило, что она что-то «должна».
   – Вы должны записать все – время дня, улицу, номер дома, ваше состояние, слова вашего мужа. Это будет очень важно тем, кто будет жить после вас. Простите бога ради, что я так бесцеремонно говорю с вами.
   Она ответила не сразу, ответ был обдуман. Натали сказала:
   – Я не сумею.
   Тут не могло быть речи о кокетстве.
   – Вы все-таки пообедайте, – сказала еще Натали. – Вы много выпили виски, и вам надо поесть, а я вас так и не покормила. Я теперь буду мучиться.
   Это было очень по-русски, было трогательно.
   Но вот я думал и думаю сейчас: что стоит за этим «не сумею»? Высшая скромность художника, который понимает, что отобразить на бумаге истинный кусок жизни не может никто, кроме, быть может, самого Бога? Или неверие в то, что истинный кусочек жизни имеет какой-либо смысл, если он не введен в сложный ряд абстракции и мифов?
   Иногда кажется, что авангардизм, и в том числе «новый роман», «театр абсурда» и т.д., есть проявление слабости художника перед самим собой. Если считать искренность главным условием художественной глубины и ценности произведения искусства, то от художника требуется исповедь, требуется бестрепетное заглядывание в себя самого, в свое самое интимное нутро, в самый центр противоречий своих мыслей, в самое слабое место души. Но только гении преодолевали в себе то чувство зависимости от чужого мнения, которое мешает среднему художнику написать исповедь, как писали ее Руссо, Толстой, Достоевский. Модернист не имеет сил показать свою исповедь людям, но он, как любой художник, невыносимо хочет этого, понимает – в этом главное в творчестве, но не может. И он выдумывает новые формы самопоказа. Не обычные слова, которыми гениальные реалисты показывали глубину и наготу своих душ, мыслей, а нечто символичное, вторичное. Он не может быть нагим, ему, как Адаму и Еве, уже необходима набедренная повязка. Он тот грешный человек, который не может не стыдиться Бога, ибо откусил яблока. Но что же тогда получается – что право на реализм остается только за гениями? А куда остальным – в «новый роман»?