– Ну а что кроме пользы науке влечет в воду? – допытывался я.
   Он объяснил, что в воде все особенное. Вода даже плохое превращает в хорошее. Он, оказалось, ругается сам часто, но не любит слышать ругань других. И был такой случай.
   Они ставили на глубине мачту для приборов. Под Бурнашевым работали двое ребят, им тяжело доставалось, они ругались. И мимо него поднимались из глубины матерные слова вместе с пузырьками воздуха. А он мат и не слышал, замечал только чудесный хрустальный звон от пузырьков.
   Я поинтересовался: как могло случиться, что он слышал только хрустальный звон, но знает, что ребята ругались?
   Он согласился, что здесь есть некоторое противоречие. Тогда я рассказал, что давно размышляю о длинности нашего языка, о неизбежности сокращения сложных слов и оборотов. Слова уже делаются путами на ногах мыслей, приходят в противоречие с сегодняшними скоростями. И появляется необходимость в профессиональных кодах.
   Послушайте звукозапись старых, военного времени радиопереговоров в танковом бою или схватке истребителей в воздухе. Здесь лишнее слово подобно смерти в прямом смысле. И непосвященному кажется, что беспрерывный мат в шлемофонах – лишние, рожденные волнением, напряжением, страхом слова. Но это не так. Матерная ругань для тренированного уха – тончайший код. От простой перестановки предлога до богатейших интонационных возможностей – все здесь используется для передачи информации. В информацию входит даже эмоциональное и психическое состояние того, кто ее передаст.
   Я заверил Бурнашева, что не собираюсь смаковать сквернословие, оно омерзительно, если идет от распущенности. Но если пилоту не дали короткого кода, он выработает его сам, потому что от скорости передачи и приема информации зависит его жизнь. Матерная ругань коротка, хлестка, образна, эмоциональна и недоступна быстрой расшифровке противником. Лекцию о пользе российского мата я подкрепил ссылкой на Пушкина, который «желал бы оставить русскому языку некоторую библейскую похабность» и говорил: «Не люблю видеть в первобытном нашем языке следы европейского жеманства и французской утонченности. Грубость и простота более ему пристали».
   Потом мы обсудили будущий подводный фильм. Мы оба считали, что фильм должен быть философским. Но Бурнашев определял суть философии в покое и чистом созерцании йогов. Он считал, что глубина океанов воздействует на человеческую душу в этом направлении. Я возражал, ссылаясь на Блока и на то, что покой нам только снится.
   – Это надоело, как прибой на экране в морских фильмах, – сказал мой собеседник. – Как танцы голых девиц под водой – нашли место для кабаре и стриптиза!
   Я утверждал, что только движение в пространстве связано с движением духа. Во всех религиях бог не сидел на месте. Он шел. Или витал. Или летал. Христос, если прикинуть по карте и по Евангелию и если учесть, что в его времена было мало ослов, прошел пешком многие тысячи километров. И Магомет, если горы не шли к нему, шагал к ним.
   Володя считал, что Христос и Магомет не сами боги, а только пропагандисты-агитаторы, и это меняет дело.
   Здесь он, наверное, был прав, но мы поспорили, ибо уже привыкли спорить во время многочисленных подобных разговоров.
   За полчаса до Нового года поднялся из машинного отделения вахтенный моторист Сергей Сергеевич – тот, с которым мы гоняли самоходки на Салехард. После перегона он болел и сильно сник. В море ему больше не светило. А на зимовку мы его взяли мотористом – много ли сил надо следить за отопительным котелком.
   У Сергея Сергеевича происходила обычная для пожилых людей аберрация памяти. Плен и концлагерное прошлое делались у него навязчивым воспоминанием, а близкое прошлое моментально выветривалось. Я как-то спросил его о девушке в красном пальто из поезда Воркута – Москва. Он ее не вспомнил.
   Сергей Сергеевич сел на корточки у двери и в торжественный момент под Новый год вдруг рассказал, как после освобождения их везли на родину. И в Польше эшелон обстреляли недобитые бендеровцы. Охрана эшелона оказалась на высоте. Бандитов казнили.
   – Слушайте, Сергеич! – взмолился я. – Если веселее не вспомните, я использую начальственное положение и отправлю вас вниз, в машину.
   Потом взял ракетный пистолет, ракеты, и мы вышли на палубу.
   По близкой набережной и мелким торосам вдоль Невы к заливу струилась поземка. Потрескивал от свирепого мороза лед. Напротив неподалеку чернела полынья, из нее густо парило, морозный туман смешивался с поземкой, скользил по льду.
   И Горный институт, и адмирал Крузенштерн, и Академия художеств. Пушистые шары вокруг стояночных огней на парусниках. Тишина. Пустынность. Нарастающий звон ночного трамвая, цепочка его желтых замерзших окон над парапетом набережной.
   Неудачник-вожатый в пустом вагоне тормозит у Тринадцатой линии, возле «Нерея».
   Мы были сейчас друзьями с вагоновожатым, нас связывали те славные узы, о которых просто и удивительно писал французский летчик.
   – Анчара забыли! – вспомнил Володя Бурнашев. – Подождите палить!
   Шипел пар за бортом «Нерея», бесшумно падал иней и снег с антенн, с мачты, со шлюпбалок. Миллионы людей сидели вокруг в каменных домах. А город был пуст и замер.
   Володя приволок упирающегося всеми лапами Анчара.
   Теперь нас было четверо. Вернее, пятеро: трамвай не двигался – вагоновожатый хотел встретить шестьдесят шестой год на остановке.
   Странный это был Новый год.
   Ударили куранты, и я выстрелил зеленой ракетой, стараясь, чтобы она низко пошла над льдом Невы. Пиротехника запрещена на территории Ленинградского торгового порта.
   Бурнашев, конечно, не смог удержать руки – его ракета пошла в зенит.
   Сергей Сергеевич стрелять отказался – он давно уже настрелялся досыта.
   Тени от ракет метнулись по крышам, куполам и судам. Где-то недисциплинированные моряки поддержали почин: с десяток ракет поднялось и затухло над самым городом.
   Трамвай весело звякнул, нарушил тишину и унесся вдоль набережной Лейтенанта Шмидта. А мы спустились в кают-компанию и всей вахтой еще раз нарушили законы и постановления – выпили водки при исполнении служебных обязанностей. Анчару досталась половина чудесных закусок.
   Потом пес был отправлен обратно на цепь.
   К утру Анчар исчез. Он всю жизнь провел в сторожевом охранении. Ему нельзя было и на несколько часов менять суровую жизнь на тепло и предновогодний уют.
   Стремясь обратно к нам, он оборвал цепь, долго бегал по судну – на палубе в снегу остались следы, – но двери были стальные, на заглушках, он не смог их открыть и, вероятно, подался в город, погиб под машиной или трамваем, ибо не имел к ним никакой привычки. В милицию он не попадал – мы справлялись. Чужим людям такой старый пес, конечно, не был нужен...
   К весне, ни разу не нырнув, перессорившись с ученым начальством, в котором не нашлось потребного мне количества философии, ушел с «Нерея» и я.
   Начало охлаждению между мною и ученым начальством положил Анчар. Начальству старого пса не было жалко, оно было даже довольно его бесхлопотным исчезновением. А если человеку не жалко собаку, то, быть может, он и ученый, но не философ.

Франциска

   Покинув «Нерей», я отправился в первую заграничную поездку. Наиболее запомнилось мне от этой поездки то, что я ничего не запомнил. Вероятно, от волнения.
   Ну, ел зайца... Курил сигареты с каким-то стрихнином... Шалел от разговоров о ценах на мебель у них и у нас... Спал в Театре абсурда... Разбил лоб о стеклянные двери с фотоэлементом в шикарном отеле – автоматика на меня не прореагировала, а я дверей не заметил... Ну, выпил двести чашек кофе... Выставил ботинки в коридор, а их надо было уложить в специальный ящик возле порога, – еще удивился, что мои ботинки одни стоят в коридоре... Древний замок. Дыбы. Дырки, через которые капала вода на плеши узников. Клещи для ногтей. Напугался там до смерти, потому что отстал от экскурсии, а вокруг стояли колья для преступников и лежали венки от потомков – тут испугаешься... Чуть не подавился костью от зайца, когда узнал, что человек, закуривающий первую сигарету ровно в одиннадцать десять утра, – поэт... Еще раз убедился в том, что боюсь продавцов и продавщиц... Ощущал постоянные сомнения в своем внешнем виде... Терзался неумением покупать подарки родственникам... Не любил спутников и немедленно начинал тосковать без них... Ну, временами впадал в возбуждение от коротких юбок, голеньких дам на обложках журналов, кофе, виски, вина... Всегда хотел спать... Внимательно выслушивал разную ерунду. Однажды начал почему-то вдруг декламировать: «Но спят усачи гренадеры!..» и забыл, как дальше: «В долине, где...» В какой долине? Понял, что пора возвращаться. Залез в самолет и улетел. Вывод: надо уметь летать за границу. Здесь, как и везде, нужна тренировка. И надо еще исполнять заветы классиков. Ведь на сто процентов прав был Лев Николаевич Толстой, когда, при встрече с первым русским авиатором Уточкиным, заявил со свойственным графу патриархально-крестьянским консерватизмом, что лучше бы люди учились хорошо жить на земле, чем плохо летать в воздухе.
   Поэтому следующий раз я отправился за рубеж на автомашине. И уже смог запомнить одну заграничную встречу.
   ... Позволено сказать про девушку, которая понравилась, которая пробудила нежное и тревожное любопытство, что она голенастая девушка? Или слово «голенастая» несовместимо с нежным и тревожным любопытством, с обликом девушки, которая может нравиться с первого взгляда?
   На ней были синее форменное платье, белый передничек с кружевами и белая косынка. Платье было коротким, открывало коленки. И вот из-за этих коленок и худощавых икр я и говорю, что она была голенастая. Как будто ей было не двадцать, а пятнадцать лет. Она и вся была худенькая. И когда несла два пластиковых ведра с водой, то было ее жалко, хотелось помочь. Но это только в первый момент. Потом ясно становилось, что она пронесет эти ведра дольше тебя. Такая гибкость была в ее теле, так высоко держала она голову, так безмятежно неподвижна была вода в ведрах. И улыбалась еще пленительно – сверкнет зубами, глянет прямо в глаза и потупится. И за эту короткую секунду промелькнет перед тобой десяток разных девушек – этакая всезнающая завлекательница, соскучившаяся по танцам и поцелуям резвушка, стыдливая кокетка и смиренная монашка. И гадай на кофейной гуще – что там на самом деле?
   – Как тебя зовут? – спросил я.
   Она пожала плечами. Она не понимала. Стояла передо мной и теребила фартучек.
   С веранды отеля смотрели на нас портье и молодой парень-швейцар. «Быть может, им запрещено все такое?.. – подумал я. – Быть может, я ее подвожу?..» Взгляды портье и швейцара были равнодушными, профессиональными, тренированными. Боже, как я не люблю швейцаров!
   – Как тебя зовут? – спросил я по-английски.
   Она пожала плечами, поправила волосы и улыбнулась виновато. Но не уходила и не сердилась.
   Я ткнул себя пальцем в грудную клетку и сказал:
   – Виктор.
   О! – обрадовалась она. – Франциска! – и прижала ладони к своей маленькой груди, показывая, что она и есть Франциска.
   Никогда не думал, что есть живые женщины с таким именем. Я только читал о женщинах с такими именами.
   И мы пошли с ней по дорожке. Я не знал, куда ей надо сворачивать – направо, налево. Прямо то ей не надо было идти – там был другой отель, еще более модерный и роскошный, там за стеклом стоял мертвый волк и скалил зубы на проживающих, там продавали иллюстрированные журналы всех стран мира и играл дорогой оркестр.
   Как много значит имя женщины. По имени, сам не замечая этого, сочиняешь ее для себя и потом десятилетиями веришь в легенду, сотканную тысячами ассоциаций, возникших из дебрей памяти, существующих в тебе еще с детства: «Франциска».
   У наших женщин есть чудесные имена – Мария, Анна, – но они пришли с запада. Злата – чудесно, но не существует сегодня. Удивительные по нежности и женственности имена у англичанок – Мэйв, Клайв... Кэтрин...
   Мы прошли мимо десятка американских, итальянских, немецких машин. Они низко припадали к асфальту стояночной площадки своими стремительными, как у гончих собак, мускулистыми и блестящими телами. Наша «Волга» выглядела среди них провинциально, но крепко.
   – Ленинград! – сказал я с иностранным акцентом и ткнул в «Волгу».
   – О! – сказала Франциска и кивнула головкой на тропинку, которая вела к шоссе.
   И я не понял: она одобрила то, что я из Ленинграда, или показала, что ей надо сворачивать? Как мне не хотелось с ней расставаться! Как мне хотелось просто так, тихо и молча пройти с ней рядом по остывающей вечерней земле, над озерами, цвет воды которых мне так и не удалось определить, мимо столбиков, отражатели которых вспыхивают от фар приближающихся машин.
   Быть может, мне надо было просто-напросто ее обнять за плечи, когда мы свернули на тропинку. Засвистеть какой-нибудь твист, обнять ее за плечи, и пошелестеть деньгами в кармане, и пригласить в кабачок. Денег у меня была куча – четверть миллиона динаров, и я знать не знал, куда их спустить, потому что через неделю должен был быть уже в Будапеште. Красивая жизнь...
   До чего эта жизнь влечет нас, пока мы не выигрываем лотерейный билет и не попадем в нее сами. И тогда оказывается, что все это ерунда. И уже через десять заграничных дней тебя тянет назад. Даже если свободно ездишь по прекрасной южной земле на машине.
   Я, конечно, не обнял ее за плечи и не стал насвистывать твист. Мы шли по узкой дорожке среди кустов, ромашки белели в вечернем сумраке по краям тропинки, из ресторанов отелей уже слышалась музыка. И Франциска, конечно, ждала от меня чего-то. Но я не мог обнять ее за плечи. Она казалась мне чем-то таким же нежным, как и ее имя.
   – Где – будешь – сегодня? Где – тебя – встретить? – спросил я по-русски, по-английски и по-немецки. Я вообще выяснил, что вдруг могу говорить иностранные слова и даже если нахожусь в особенном состоянии, то и понимать ответ.
   Она остановилась и говорила быстро, много и трогала пальцем мой галстук, завязку галстука. Она говорила по-хорватски, но я уже нечто понимал, улавливал, интуиция сконцентрировалась и превратилась в переводную электронную машину, которая сведет все языки к одному штампу. Она говорила о том, что хочет меня видеть сегодня, но есть нечто препятствующее этому, но она попробует обойти это препятствие. И что она будет весь вечер в харчевне, вот огни этой харчевни, за деревьями, но если у меня есть товарищ, то пускай я прихожу с ним, а не один. Там собираются не туристы, а те, кто работает здесь.
   Мне надо было взять ее за уши и поцеловать. Но вместо этого я кивал своей пустой башкой, потом повернулся и пошел в отель: время ужина уже заканчивалось. Ужин был нужен мне как прошлогодний снег. Но почему-то я давно привык вести себя не так, как хочется, как естественно вести себя, а наоборот. Меня ждал ужин в ресторане, и я пошел его жевать...
   Я думал о Франциске и слышал разговор:
   – Можно посмотреть в ваши темные очки?
   – Пожалуйста, а я посмотрю в ваши...
   – Вы зимой носите очки?
   – Я не люблю зеркальные стекла.
   – Зеленоватый цвет лучше.
   – Как вам сказать...
   Не знаю, чего я ждал от нашей встречи с Франциской. Но по дурной привычке мозг анализировал мои эмоции и издевался над ними. «Чего это она тебе так понравилась? – спрашивал мозг. – Или тем, что она не капризничает? Но это-то и плохо. Каприз – единственный способ для женщины утвердить свою самостоятельность в такой ситуации. Очевидно, твоя Франциска – несамостоятельное существо...»
   – Нужно, чтобы с боков все было закрыто.
   – Нет, для меня это необязательно.
   – Ваши тяжеловаты...
   – Я не привыкла к пластмассам.
   – Я тоже не привыкла, но роговая оправа...
   – Какая же это «роговая»? Это пластик.
   – Какой же это пластик? Все помешались на химии!
   – Вы хотите сказать, что это рог?
   – Я хочу сказать только то, что я сказала...
   Я подумал о том, как уйду отсюда, пройду метров пятьсот по шоссе, потом поднимусь по склону кювета, увижу милый маленький кабачок. Очевидно, меня могут ждать там неприятности. Какой-нибудь парень, который любит Франциску уже длительное время, который имеет на нее все права. Или еще что-нибудь такое нехорошее.
   – А я обхожусь без очков. Мода. Наши бабушки отлично без них обходились.
   – У меня западногерманские, уже четвертый год...
   – Поляки тоже делают хорошие...
   – Нет, у французов самые элегантные.
   – Меня они успокаивают.
   – А меня не всегда...
   Черт-те знает, подумал я, обсасывая куриную косточку. Еще действительно в драку попадешь. Как бы чего не вышло... А как теперь не пойти? Чепуха какая... Конечно, пойду. Ерунда все это, но как бы чего не вышло...
   – Надо требовать у администрации вино! Видите: американцам подали вино, а нам только воду...
   – Действительно, в Венгрии дают вино, а здесь только воду.
   – У меня от этой воды живот болит.
   – Джем я возьму с собой – такая аккуратная коробочка!
   – Просто прелесть... Это будет как сувенир...
   – Вы любите световые эффекты в ресторанах? Они, конечно, для молодых, но иногда...
   Световые эффекты действительно начались. Свет то притухал, как в бомбежку, то опять нормально разгорался... А зачем она сказала, чтобы я приходил с товарищем? И где я его возьму? Серый волк мне товарищ...
   – У нас не умеют делать красивую упаковку.
   – Кто с вами будет спорить?
   – Масло горчит, но упаковка на высшем уровне.
   – У них очень дешевый шоколад...
   Здесь световые эффекты кончились. В том смысле, что свет потух окончательно. Официанты неслышно пошли по залу, прося у господ и панов прощения. Официанты зажигали свечи на столах.
   Я вышел из ресторана и увидел южную темноту. Глаз выколи – вот что я увидел. Ни одного фонарика. Электричество погасло везде вокруг – не только в ресторане.
   Какое там шоссе, кювет, кабачок... Где я найду дорогу в этой кромешной тьме? Тут бы до логова добраться. Вероятно, если идти все время только по асфальту, то свой отель я найду, а с Франциской свидание не состоится. И я тут ни при чем. Виноваты электрики и господь бог. И слава электрикам и господу богу. Теперь ничего не выйдет.
   Я знал, что она ждала. Между нами нечто случилось, когда я вызвал ее в номер, нажав кнопку на дощечке под силуэтом девушки в фартучке. Надо было погладить брюки. И пришла Франциска.
   Чтобы показать горничной необходимость погладить штаны, берешь их в руки, скорбно смотришь на них, качаешь головой, вздыхаешь, затем ослепительно улыбаешься – и разговор окончен. Она улыбается, берет штаны, делает книксен у дверей и исчезает. Через полчаса теплотвердые брюки приятно ломаются на твоих коленях, когда опускаешься в кресло. И кстати говоря, только в эти короткие минуты ты не забываешь поддергивать их, садясь.
   Так вот, когда она вошла, нечто произошло. Наша интуиция ошибается редко. Она угадывает так властно, что побеждает врожденную робость и застенчивость.
   Франциска погладила брюки и принесла их. И я понял, что она чего-то ждет от меня.
   Но свет погас, и совесть моя была светла. Где бы я Франциску нашел? Во тьме, в чужом месте? Без языка?
   В номере горела на столе свеча, штора была откинута, окно выходило на стоянку машин, подоконник был очень низким.
   Я посидел у окна, глядя на черные ночные деревья, на номер итальянского «фиата» со словом «ROMA». «Фиат» ночевал под моим окном и был слабо освещен свечкой. Здоровый смех туристов доносился из ночи, здоровый смех сквозь здоровые зубы. Наверное, кто-нибудь рассказывал о стриптизе в Дубровниках. А я, очевидно, человек старомодный. Мне не нравится стриптиз. Мне жалко женщин, хотя я знаю, что они исполняют обряд раздевания не без удовольствия. Но мне жалко их. Мне нужна добрая улыбка горничной, хотя никогда не знаешь, почему она улыбается. Или ждет чаевых, или уже в благодарность за них... Именно этими мыслями я утешал себя. Я ведь не мог забыть, что подумал: «как бы чего не вышло». Но это «как бы чего не вышло» плотно сидело во мне. Плотнее, нежели я хотел бы.
   Я задул свечу и лег спать.
   Да, утром, когда я встал и пошел купаться на горные озера, мне хорошо было оттого, что ничего такого не вышло. Это вечером можешь делать глупости. А утром ты уже другой.
   Я сиганул в озеро с разбега.
   Столетние дубы еще спали надо мной, тень их была холодна. И вода была холодна. И, согреваясь быстрым брассом, я опять подумал о том, как великолепно, что свет потух и ничего не вышло. Это все таки главное – чтобы ничего такого не вышло.
   Я, конечно, боялся увидеть Франциску. Но когда я уже защелкивал саквояж, она постучала и вошла в номер.
   Я показал ей на лампочку и развел руками.
   Она кивнула.
   Я взял саквояж и протянул Франциске руку.
   Она покачала головой, стояла у двери и теребила фартучек. Потом сказала: «Здравствуй». И убежала.
   Ну что ж, подумал я. Вот так все и бывает. Вот так все и бывает. Когда хорошее уже рядом, попадаешь за стол, ужинаешь, слушаешь разговоры о темных очках. Потом гаснет свет.
   Машина шла хорошо, дорога была пустынна, раннее солнце просвечивало зелень деревьев. Первая сигарета дурманила голову. И хотелось не забывать грусть расставания с Франциской. Но скорость затягивала в привычную игру с дорогой, со встречными машинами, указателями и неизбежной опасностью, потому что всегда, когда сидишь за рулем, ощущаешь настороженность, и она особенным образом будоражит.
   Тело хранило свежесть утреннего купания, изумрудная вода горных озер еще не выветрилась из пор и отдавала озон, которым напиталась, падая с каменных круч.
   Прекрасна была природа Хорватии вокруг. Август лениво развалился среди гор, лесов и лугов. Август беззаботно щурился на раннее солнце. Он и думать не хотел о том, что рано или поздно придет сентябрь, и октябрь, и январь. Август валялся среди цветущего клевера, ромашек и глазел на строгость горных вершин вокруг долины. Ему не было никакого дела до меня. Глубокий мир лесов.
   Вираж. Еще один вираж. Жжих! – мостик через ручей. Роща. Тень и свет на ветровом стекле. Вжжих! – встречная машина. Опять вираж. Стадо баранов, бредущее вдоль правой обочины. Дисциплинированные бараны второй половины двадцатого века. Можно не бояться, что какой-нибудь молодой баран метнется на шоссе.
   Девчонка лет пятнадцати позади стада с длинным бичом в руках.
   Бич взлетает над ее головой и косо падает поперек шоссе, под колеса машины.
   Близко проносится озорное лицо. Она хохочет. Ей весело кидать бич под колеса встречных машин. Еще несколько секунд в зеркальце видно стадо баранов и девчонку. Она машет рукой.
   Прощай, Франциска. Дорожные встречи чаще бывают грустными. Но дорога сама потом вылечивает грусть – до обидного быстро. И все-таки как грустно, что я хотел, чтобы ничего не вышло. Как это грустно, как это грустно...

Как я не написал статью об арктическом туризме и что из этого вышло

   После возвращения домой я отправился в командировку. Маршрут: Архангельск – Соловки – Дудинка – Игарка – Мурманск. Отправитель: «Литературная газета». Аванс: восемьдесят пять рублей. Цель командировки: принять участие в первом арктическом туристском рейсе теплохода «Вацлав Воровский» и описать виденное, как всегда, правдиво и талантливо.
   Шестого сентября прибыл в Архангельск с пишущей машинкой «Эрика» в чемодане.
   Когда чемодан вышвырнули из самолета на бетон аэропорта, «молнии» лопнули.
   Я давно знаю, что на Севере с вещами случаются неожиданности. Четырнадцать лет назад я был молодым, блестящим, проворным флотским лейтенантом, но мой чемодан в Мурманске переехал маневровый паровоз. В чемодане был кортик. Он числится за ВМС до сих пор, потому что я еще не знал, что по любому поводу нашей жизни следует составить акт при двух свидетелях. Теперь я об этом знаю, однако амортизация сердца и души уже велика – акт на лопнувший чемодан я не составил. Перевязал чемодан брючным ремнем и поехал в местную газету отмечать командировку.
   Известно, что интеллигентный человек, оставшись без брючного ремня или подтяжек, сразу превращается в гопника. Потому эти вещи в милиции отбирают первыми.
   Я чувствовал себя неловко в редакции газеты. А там еще сидел столичного, лощеного вида мужчина и орал по телефону в Москву:
   – Белоснежный! Понимаете, бе-ло-снеж-ный! Да-да! Как чайка! Птица такая, птица! Белоснежный, как чайка, лайнер «Вацлав Воровский» застыл у причала... Повторите!..
   Я представился, придерживая брюки.
   – Еще один корреспондент! – всплеснула руками секретарша.
   – А что, нас уже много?
   – Журнал «Турист», «Вечерняя Москва», «Неделя»...
   Я не собирался показывать, что «Литературка» способна бояться конкурентов. А на деле совсем скис, потому что выступал в роли спецкора второй раз в жизни. Кроме того, никакой я не газетчик. Я боюсь людям вопросы задавать. Слишком я деликатен, скромен и не уверен в себе, чтобы лезть в души людей выспрашиваниями. Я обычно на тонком лиризме выезжаю, на самоанализе и пейзажах.
   Мы познакомились со столичным коллегой, и он повел меня на причал. По дороге рассказал, что приехал вчера, в море никогда раньше не был, но уже начал работать над подвалом «Спасите наши души».
   – Чур, не воровать! – сказал коллега. – Это расшифровка сигнала бедствия!
   Я был зол на расползающийся чемодан и сказал, что SOS есть SOS, никаких там душ нет, все это выдумки и ерунда; пусть коллега лучше поможет мне тащить вещи. И он помог, и я ему был благодарен. Но потом, уже в рейсе, он так надоел мне куриными темами подвалов и глупыми вопросами, что разок пришлось выгнать его из каюты.