— Ладно. Можешь отрицать все. Ты-то ведь со мной ножичком побаловалась. Я ли твой почерк не узнаю. Рита, моя партия сыграна. Человек, крутой журналист, с выходами в какой хочешь Интернет, на Марс и Венеру и черт-те куда, тоже знает, кто я. Он хочет меня засадить в тюрьму — ради своей славы. Прославиться во что бы то ни стало, любым способом. Способ убийства ближнего — самый популярный сейчас. И эта собака им не погнушается. У меня мало времени Рита. — Алла облизнула пересохшие губы. Мрачный халдей — жаль, Вити сегодня в «Парадизе» не дежурил — угрюмо брякнул об стол два коктейля, два кофе, два пирожных. Дамы не взяли выпивки, плохие клиентки, недоходные, а рассядутся тут на час, на два, стол займут. — У меня чертовски мало времени.
   Алая надпись: «PARADISE» — кончиком, острием ножа прошлась по сердцу, вырезала красные иероглифы. Мартовский снег стаял. Пять дней. У тебя остается всего пять дней. Купи себе букет тюльпанов на прощанье. И выйди с ними на сцену Колонного зала в «Любином Карнавале».
   — Что ты от меня хочешь, кошка? Попробуй только причинить мне вред. Мне или Бахыту. Мы сотрем тебя в порошок.
   — Знаю. — Алла выпила весь коктейль залпом, сразу. — Я не сумею причинить тебе вреда, даже если захочу, Рита. Мне только важно знать правду. Мне надо ее узнать как можно скорее. Рита!
   Алла вскинула голову. Поправила холодными пальцами черную Любину челку на лбу. Поправила на висках закрученные кольцами локоны. Маленькая черная вуалька спускалась ей на глаза с крохотной черной шляпки. Черные рюши кокетливо торчали вокруг нежного горла. Глаза подведены густой черной тушью, ресницы летят черными лучами. Она напоминала очаровательную шпионку начала века, этакую Мату Хари, Цинтию Смит. Певчее горло, вокальная глотка. Рита прищурилась. А эта девка — талантище. Беловолк не промахнулся. Как ей идет стиль ретро! Жаль, жаль, очень жаль. Очень жаль такую певчую пташку.
   — Рита, ты знаешь, кто убил Любу?
   Молчание.
   — Рита. Это очень важно. Я прошу не денег. Я прошу истины. Хоть какой-нибудь догадки. Рита! Слышишь! Ты догадываешься, кто убил Любу? Ты знаешь, кто ее убил?..
   Молчание.
   Официанты снуют туда-сюда по залу. Полумрак, как всегда. Стены, отделанные темным деревом. Строгие столы. Тяжелые темные гардины на окнах. Она только теперь поняла, что «Парадиз» похож на склеп. И эти лампы, длинные, вытянутые, как свечи, похожие на свечи, мигающие, как свечи. Текущие, как слезы.
   — Рита!..
   — Не ори. — Рита Рейн поднесла пирожное ко рту. Казалось, она наслаждается Аллиным отчаянием. — Пытаешься пробудить во мне бабью солидарность? На жалость бьешь?.. Никогда не бей на жалость, девочка. Ни с мужчиной, ни с бабой. Ни с кем. А что ты скажешь, если это я убила Любу Башкирцеву?
   Рита поедала пирожное спокойно, медленно жуя, размеренно двигая челюстями, не сводя с Аллы наглых, огромных черных глаз. Пышные волосы, забранные у висков сверкающими заколками — «бижутерия или алмазы?!.. с Бахыта станет…» — спускались по голой спине. Танцовщица любила декольтированные платья.
   Две красивых женщины в полумраке ресторанного зала смотрели друг на друга, как две щуки, стоя бревнами в темной воде, стоят неподвижно, не сводя друг с дружки застылых янтарных глаз.
   — Ты… ты убила Любу?..
   — Ну, беги. Беги, доноси все своему журналистику. Беги в суд, в прокуратуру, в милицию, куда угодно. Давай! Что же ты сидишь? Ты же хотела правды? Ну? Если это я?
   Халдей, как демон, возник на плечом у Аллы.
   — Счет, мадам.
 
    Она наврала мне.
    А если она не наврала тебе?!
    Я крепко вцепилась в руль «вольво». Мы только что пообедали вместе с Игнатом. Я решила не терять Игната, хоть я и отказала ему. Сегодня отказала, завтра соглашусь — так он должен думать про меня. Все же Игнат, благоволящий ко мне — один из путей невозможного, невероятного спасения, один из забитых наглухо выходов. Я не стала рассказывать ему о позавчерашнем разговоре с Ритой. Рита — это мое личное дело. Что, если позвонить Горбушко и сказать: все, нашла, пьем шампанское? Свершилось.
    Машину крутануло на повороте. Через три дня концерт. Через три дня.
    Через три дня меня, прямо с «Карнавала», увезут в какой-нибудь занюханный СИЗО.
    Но я видела, я читала в ее широко распахнутых наглых смоляных глазах, что она обманула меня. Обманула, чтобы выбить табурет у меня из-под ног.
    Она не убивала, но она знает того, кто убил. Гибель Лисовского — ее рук дело.
    И это я тоже чувствовала — без горы доказательств, без всего нагромождения улик, которые нужны профессиональному сыщику.
    «Вольво» проскользнула по вечернему Садовому кольцу мимо светящейся синей рекламы магазина «Reebock», мимо американского посольства. Прощай, Америка, о… где я не буду никогда… ах, шарабан мой, американка…
    Вперед. Я гнала машину по Садовому вперед. Слава богу, пробок нет. До Комсомольской площади я доберусь быстро. До Рязанского переулка — тем более.
 
   Бамбуковые трубки. Они лежат на столе.
   И горит, горит белое пламя спиртовки.
   — Мы не будем больше курить опий, Канат. Я пьяна от тебя.
   — Я тоже, счастье мое.
   Серебристый железный тюльпан с двери гаража отсвечивает ледяно, будто фирновый скол. От него становится холодно. Она раздувает ноздри. Из открытой металлической коробочки доносится дурманный запах опия.
   — Кури, если хочешь.
   — Не хочу. Ни водки, ни опия, ни еды, ни питья. Ни мыслей. Ни чувств. Ничего. Хочу только тебя. Чувствую только тебя.
   Они поднесли друг другу себя, как подносят огонь к сухому дереву. Так осторожно, затаив дыхание, подносят кусок зверю, пытаясь его приручить. Так мать подносит ребенка к груди. Так подносят кружку с водой тяжко больному. Жаждущему, кто долгое время промучился под палящим солнцем в пустыне, в широкой степи, и хочет пить.
   Они с трудом оторвались друг от друга.
   — Я пью тебя. Я выпью тебя до дна.
   Губы, глаза, руки, тела, снова губы. Ребра накладываются на ребра. Ладони влепляются в ладони. Вся любовь — это когда одна жизнь накладывается на другую, влепляется, врезается. И не отодрать. Только с кровью, с мясом.
   — Милый. Родной. — Она чувствует, как вся тает под ним, превращается в воск, в льющийся в тигле металл. Из нее сейчас можно ковать все что угодно. Она готова к новой жизни. К новой форме. К новому, неизвестному ей воплощению. — У меня теперь есть оружие. Пистолет. Его зовут «Титаник». Так смешно. Мы можем отважиться. Давай их всех перестреляем к чертовой матери. Слышишь, мы можем прорвать кольцо. Я в кольце. Меня загнали. Они все загнали меня. Горбушко. Зубрик. Бахыт. Игнат. Рита.
   Она почувствовала, как все его худое горячее смуглое тело, лежащее на ней, напряглось, отвердело, сделалось железным. Не хуже того Тюльпана, что лежал рядом с пистолетом у нее в вечной ее, черной кожаной сумке. Еще сумке рыжей Джой — не Любы Башкирцевой.
   — Рита?.. Рита?.. Кто такая Рита?.. Ты ничего мне не говорила ни о какой Рите…
   Спиртовка горела. Белое пламя возносилось вверх острым монгольским коротким кинжалом. Такой носил на поясе Чингис-хан.
 
    Его тело стало твердым, железным, железными стали ноги и руки, обнимающие меня. Его всего скрутило, когда я произнесла это имя — Рита. Может быть, так звали его возлюбленную. Может быть, так звали его… жену?..
    — Рита… Кто такая Рита, Алла?..
    — Канат… Канат… Канат!.. Кто убил Любу?! Кто убил Любу?! Кто?!
    Он закрыл мне рот горячим ртом. Рот накладывается на рот. Плечи влипают в плечи. Сердце врастает в сердце. Жизнь намертво, как лепестки железного цветка в тайные пазы, как нож — в обнаженное тело входит в жизнь.
 
   — Костяшки гремят, дорогая. Я щелкаю счетами. Два дня.
   — Я умею считать, сволочь.
   — За «сволочь» вы, дорогая, получите еще дополнительных десять лет. Без права переписки, ха-ха-ха. Через два дня мы с вами встречаемся. Где вы предпочитаете? У меня дома?.. Чай, кофе, кофе гляссе?.. Или чего покрепче вмазать?.. Вмажем, если дама захочет…
   — У меня на «Карнавале», сво… Павел, дорогой. Я буду рада тебя видеть, подонок. Я собрала материалы. Я назову тебе имя.
   — С доказательствами? Предупреждаю, без доказательств я материалы не приму. Мне не нужны ваши фантазии. Сальвадор Дали тоже фантазировал. Женщине полезней всего фантазировать в постели. В делах надо быть холодным и трезвым аналитиком.
   — Ты придешь?
   — Я приду. За «подонка» я накину вам еще немного. Не поскуплюсь.
 
    — Инка, Инка, Инка!.. Спаси меня, Инка… Мне холодно… Мне жутко…
    — Джой, ты что это, мать, надралась?..
    Серебро прижимала меня к себе вот уж воистину как мать. Ее светлые волосы щекотали мне шею. Я обхватывала ее руками изо всех сил. Я ревела у нее на груди, как ревела на руках у матери в детстве, на станции Козулька. Перед Канатом я так плакать не могла.
    — Ну брось, мать, ты совсем у меня плохая стала… Вся страна на тебя пялится, мать, ты ж все время должна быть как огурчик, а ты…
    — Как помидорчик, Серебро, как помидорчи-и-и-ик!..
    Я не могла остановиться. Слезы хлестали из меня потоком. Ливень слез. Водопад.
    Истерика. Это была обычная истерика. Все напряжение, весь страх, скопившийся внутри меня, сейчас бурно, дико, взахлеб вырывался наружу.
    — Ну прекрати…
    — Я не могу остановиться-а-а-а-а!..
    Серебро подхватила меня, прижала к груди. Доволокла до моего дивана, на котором… Москва. Моя Москва. Вот она, твоя Москва. Лучше не вспоминать. Лучше плюнуть на этот диван. На всю эту мою прежнюю жизнь. Наломала тебя жизнь, наломала, Аллочка. Лучше б остаться на веки вечные на красноярской станции Козулька, копаться в огороде, разводить коз, доставать для печки асбестовую трубу вместо железной.
    Я билась, заходилась в рыданиях. Инна прижимала мою голову к своей. Я вырывалась. Огромные, как море, судороги колыхали меня. Еще немного — и меня вывернет наизнанку, как чулок.
    — Стоп, что же делать… Ну не плачь же, погоди!..
    Серебро оставила меня, бросилась к шкафу, рылась в поисках аптечки.
    — Я-то здоровячка, я никогда не пользуюсь лекарствами… Ты вроде тоже всегда крепкая была, сибирячка… Единственное, чего мы всегда боялись, это, мать, сифилиса и СПИДа, а всего остального…
    Она уже сидела на корточках перед диваном, где я корчилась, и накапывала мне в рюмку каких-то пахучих капель.
    — Господи, мать!.. Я никогда не видала, чтобы люди так ревели!
    Я, всхлипывая, стуча зубами о край рюмки, выпила лекарство.
    — Щас отпустит… Ну ты даешь… Стряслось что? Нет, не говори. Если тяжело, не говори! Я тут тоже тебе сказать кое-что хотела, мать… Важное… Касающееся тебя прямым ходом… Но пока погожу… Пока ты не успокоишься… Давай, еще глотни, вот так…
    Она влила в меня еще полрюмки вонючих капель, и рыдания вправду начали отступать. Еще немного — и я, только крупно вздрагивая, лежала, как плашка, на диване, лицом вверх, а Серебро, по-прежнему сидя на корточках у моего изголовья, гладила меня по щекам, глядя на меня соболезнующе, жалостливо.
    — Э-э-э, распустила нервишки… дорого дается житуха звезды, так?..
    — Дорого, Инка… никаких баков, гринов, роскошных хором и тачек даром не надо… больше не могу…
    — Ничего не случилось? — Серебро как-то уж слишком обеспокоенно уставилась на меня. — Точно ничего?
    Я помотала гудевшей головой. Опухшее от рыданий лицо горело, как поджаренное на сковородке.
    — Врешь, мать… Ой как врешь, — весело сказала Серебро. — По морде вижу — случилось. Ну, а я тебе маслица в огонь подолью. Предупрежу я тебя. Я просто обязана тебя предупредить. Так, все, успокоилась? Биться в падучей больше не будешь?
    От капель меня клонило в сон. Распухшими губами я прошептала:
    — Не буду… Говори…
    Инка придвинулась ко мне. Я скосила глаза и увидела, какая бледная вдруг стала у нее мордашка, как кровь зримо отлила от щек.
    — Слушай, мать. Я тут случайно подслушала один разговорец. В нашей рок-тусовке, на хате у Лехи Красного. Это тебя касается. Один такой клевый парень с клевой девочкой беседу вели. А там такая ночная толкучка была, танцульки, потом Леха решил небольшую ширялку устроить, для полного кайфа. Ну, я просто дрыхнуть уже до полусмерти хотела, да предыдущую ночь тут у тебя с клиентами пахала, и свалилась, как сноп… а они, видно, думали, что я ширнулась и уснула после улета, и говорили, не стеснялись… Я рядом лежала, прямо рядом, все до слова слышала… Они, парень с девкой, между прочим…
    Что там произошло между прочим и о чем таком важном для меня болтали тусовочные Инкины мальчик с девочкой, я не успела узнать. В дверь затарахтели, будто в доме начался пожар. Истошный женский голос в коридоре столешниковской коммуналки возопил:
    — Соседи! А соседи! Девчонки! Умерли все тут, что ли! Спасите! Помогите! Убивают! А-а-а-а!
    — Черт, — покривилась Серебро, — опять. Опять эта бодяга. Соседи воюют. Мужик, что ни вечер, бабу свою бьет. Если бьет — значит, любит. Не понимаю, зачем люди живут семьями, женятся, выходят замуж. Человек должен жить один, независимо. Пойду помогу ребятам. Помирю их, чудаков. Ты полежи пока, подожди меня. Отдохни.
    Я лежала в темноте своей бедняцкой комнатенки на Столешниковом полчаса, час. Инны все не было. Соседи наверняка пьющие. Помирила их — и загуляла с ними, что ли?.. Водочка-селедочка?.. Господи, неужели это была моя жизнь… Неужели я так жила…
    Темнело. Мартовский день гас за окном. Синее вино сумерек наполнило комнату. Я еще немного полежала и встала. Прислушалась. За стеной громко играла музыка, видно, соседи включили магнитофон или врубили радио на всю катушку. Я узнала свою песню. Песню Любы. «В сан-францисском порту, на закате безумного дня, в карты — ах, сигаретой ко рту — моряки проиграют меня…» Эх я и голосила! Вот это размах! Я только сейчас, будто со стороны, будто чужими ушами, услышала себя. Вот это я поливаю, на всю страну… А ведь чудо с тобой произошло, Алла. Произошло — и вот ломается. Как сухая бамбуковая трубка для курения опия в сильных и злых руках. Ты трубка, тебя покурили и тебя сломают. Тебя уже проиграли в карты смеющиеся белозубые моряки.
    Я тихо оделась, подхватила сумку — пистолет и проклятый железный шар были на месте — оглядела свою халупу, вздохнула и вышла, притворив дверь. Когда я проходила мимо соседской двери, я услышала, сквозь наплывы музыки, пьяный смех, застольные вскрики, веселый хмельной голос Серебро. Ей тоже нужно повеселиться, пойми ее. Нечто важное она скажет тебе как-нибудь потом.
    Я спустилась по старой выщербленной лестнице, глядя на знакомые чугунные перила, на их черный вековой ажур, и толкнула тяжелую дверь подъезда, где пахло пылью, кефиром и кошачьей мочой. В каждой квартире этого большого старого дома можно было выставлять инсталляцию Каната — горшок с тараканами. Здесь можно было отыскать невыдуманные инсталляции и похлеще.
 
   — Гриша. Спокойно. Только два слова. Игнат будет на «Любином Карнавале»?
   — Ты что, заболел? Разве он тебе не звонил?
   — Звонил. Но перезвонил. Сказал, что он заболел. Ангина. Хрипит, как Высоцкий в микрофон. Но я ему не верю.
   Бахыт подождал секунду, пока, прижимая трубку к уху плечом, закуривал. Дым завился седыми кудрями около его тонких, нервно дрожащих усов.
   — У тебя есть поводы ему не верить?.. Что стряслось?..
   — Есть. Потом скажу. Мне кажется, они с нашей голубкой спелись. Уж слишком влюбленно он смотрит на нее.
   — Это ты заметил?
   — Нет. Рита.
   — Рита наблюдательная, но это еще не повод, чтобы…
   — Я знаю Лисовских. Они парни таковские. В отличие от нас, осторожных, дипломатичных и хитрых, они всегда шли ва-банк. Игнат пойдет ва-банк. Вспомни, он же сам привел ко мне эту кралю. Сам сосватал. Сам все раскрутил. Значит, он уже все знал.
   — Значит?..
   — Помнишь, старик, как это у классика, Тарас Бульба, что ли, сыну говорит: я тебя, мол, породил, я тебя и убью? Тебе не кажется, что Игната по правде звать Тарас?..
   Молчание, потрескивания в трубке. Сзади, за спиной Бахыта, Рита примеряла перед зеркалом свои вечерние наряды и украшения. Прикидывала к груди ожерелья. Нацепляла антикварные итальянские серьги ХVI века, купленные на аукционе Кристи в Нью-Йорке. Сережка Лукреции Борджиа выпала у нее из пальцев, с легким звоном упала на пол.
   Бахыт, пуская изо рта клубы дыма, услышал сдавленный, выбирающий слова, задыхающийся голос на другом конце провода:
   — Ты прав. Возможно. Все может быть.
 
    — Юра! Научи меня хорошо стрелять! Я хочу научиться попадать в цель!
    — Со скольки шагов, моя прелесть?
    Продюсер подмигнул мне. Когда-то он мог залепить мне пощечину, как Сим-Сим; и я могла выплюнуть ему в лицо дурно пахнущую гадость; а вот поди ж ты, подружились мы. Странно, все очень странно. Двое мужчин пытались взять меня под крыло: Беловолк и Игнат Лисовский, и это, на самом деле, льстило мне. Значит, я все-таки смогла их приручить. Все-таки!..
    Премьера послезавтра, Алла. Юра замотал тебя репетициями. Ты сама измотала себя. Ты не слезала с тренажеров. Ты изнасиловала Мишу Вольпи распевками, а не он тебя. Ты по пятьдесят раз повторяла с аранжировщиками и со звукооператорами те фрагменты, где шла сложная фонограмма, и ты должна была наслоить на нее живое пение. Ты замучила своих несчастных бэк-вокалистов, ты три шкуры с них содрала, и, весь потный, Фрэнк выплясывал за твоей спиной, как угорелый, и его черное лицо лоснилось и блестело, будто он вылез из океана на Майами-Бич. Ты выжимала себя, как тряпку. Словно напоследок. Словно боялась не успеть.
    Словно боялась, что это все скоро кончится.
    Твой первый и последний «Любин Карнавал», Алка. Первый — и последний. Больше никогда…
    Я уже видела голубое весеннее небо в клеточку. Мне уже снились суды, допросы, свой детский беспомощный лепет, собственные слезы.
    Я ничем не докажу, что я не убивала Любу Башкирцеву. Ничем.
    Тем более, я сама стала ею. У меня, значит, была прямая корысть ее убить. Все сходится. Все сойдется у сволочи Горбушко.
    — Юра! Повесь мне в спальне мишень!
    — Из чего я тебе ее сделаю?
    — Стены здесь толстые? Я не прострелю бетон?
    — Здесь нельзя стрелять, дорогая. Пуля может срикошетировать в тебя. И тогда уже ни «Карнавала», ни…
    — Научи меня стрелять, дорогой мой продюсер, с меня хватит того нападения у Белорусского! Я так больше не играю!
    — Ну хорошо, встань сюда. Вот тебе игрушка, поросеночек, я вешаю его сюда, на ковер, попробуй попасть ему прямо в пятачок.
    Я подняла вытянутую руку с пистолетом, прищурилась, прицелилась. Пистолет позорно прыгал у меня в руке. Я еще более позорно поддержала себя за локоть.
    — Жалко поросеночка!
    — Птичку всегда жалко, и поросеночка тоже. Пятачок должен быть взят на мушку. Видишь мушку?.. Не тряси рукой. Ты должна быть точна и холодна. Как жаль, что у тебя нет разряда по биатлону! Стреляй!
    Я выстрелила. «Титаник» был с глушителем. Раздался странный резкий хлопот, будто лопнул воздушный шарик. Беловолк подошел к мягкой игрушке. В пушистом розовом пятачке темнела еще одна дырка, третья.
    — Ну, Робин Гуд, а еще бабой прикидывался, — восхищенно сказал Беловолк, вертя поросенка в руках и подозрительно взглядывая на меня. — Где стрелять училась? В своем Красноярске?.. Разряд имеешь?.. Отлично меня разыграла.
    Он совсем не ожидал, что я внезапно расплачусь.
 
   — Погоди, Фрэнк. Не обнимай меня так сильно. Ты мне кости сломаешь.
   Мулатка вырвалась из кольца черных рук, поднялась над ним, расставив ноги. Голая шоколадная фигурка в свете весенней Луны, льющемся в окно, казалась совсем хрупкой. Они с Фрэнком лежали на полу, на скинутом на пол с кровати матраце, простыня сбилась, обнажилась обивка. Мулатка посмотрела на распростертое черное тело сверху вниз, наступила босой пяткой на грудь мужчины.
   — Я победила тебя.
   — Сдаюсь.
   — Побежденные ведь делает всегда то, что хочет победитель?..
   — Да. Иди ко мне.
   — Подождешь. Я не об этом. Это мы всегда с тобой успеем повторить. Помни о другом, Фрэнк.
   Она переступила через него, и он не мог больше созерцать снизу ее распахнутую розовую женскую раковину. Подошла к столу. Взяла большую железную коробку, стоявшую на столе. Вернулась с коробкой в руках к раскиданным простыням, к недвижному черному телу.
   — Ты такой черный, что похож на дьявола.
   — Это ты у меня дьявол, Джесс.
   — Да, я дьявол. — Он увидел в темноте блеск ее зубов. Она подняла крышку железного ящика. Ее белки во тьме тоже, как и зубы, сине блестели. — Я всегда была дьявол. С тех пор, как меня бросила мать. — Она запустила руку в коробку. — Ты помнишь хорошо о том, что я хочу сделать завтра?
   — Да. — Он провел языком по губам, искусанным ею. — Но мне кажется, Джесс, это пещерный, первобытный способ. Лучше бы воспользоваться достижениями цивилизации. И где ты хочешь это сделать?
   — Потом. После всего. Когда все закончится.
   — Прямо в толпе, в толчее?..
   — Нет. В тишине. Я люблю тишину.
   Она вынула из коробки то, что заслоняла от Фрэнка массивная железная крышка. Он облизнул вспухшие губы еще раз. Девочка невероятно сексуальна. Она может далеко пойти. Он мог бы стать лишь ступенькой на ее пути, такие идут по трупам, — если бы он не натягивал крепко вожжи. Пока он правит ею, а не она им.
   Она любовно, вертя в темноте, в луче лунного света, рассматривала то, что вынула из стального сундучка.
   — Плевать я хотела на твою цивилизацию, — сказала она, растягивая слова. — Я выросла в чайна-таунском притоне. Я пела в гарлемских забегаловках. Я ложилась под мальчишек-ниггеров, и они кусали меня вставными железными зубами, и шрамы долго заживали. Меня воспитал старый монгол, втихаря занимавшийся ковкой холодного оружия на задах своего крохотного китайского ресторанчика, и я подносила ему в кузнечных щипцах раскаленные лезвия, а мне было, Фрэнк, всего шесть, семь лет, а в восемь лет меня изнасиловал, прямо в этой маленькой кузнице, его подмастерье, старый Доусон. Я тертый калач, Фрэнк. И я знаю цену вот этому. Это — надежно, потому что это — древнее. Это — живое. Это — продолжение твоей руки. Это никогда не подведет.
   — Тебя это подвело однажды!..
   — Сейчас не подведет. Каждый может ошибиться, Фрэнк. Каждый может оплошать. Но лев, Фрэнк, прыгает только один раз.
   И она протянула негру кулак с тем, что крепко зажато было в нем.
 
    Гул последней, генеральной репетиции.
    Как жаль, что у жизни нет последнего, генерального прогона. Прогнал бы — и посмотрел, что ты сделал не так, где можно подправить, где укоротить, где стереть грязь, где подлатать дырки. И жить начистоту, набело, с блеском, без сучка без задоринки. Как говорил дирижер Вилли Ферреро — эти слова любил цитировать Миша Вольпи: «Хм, господа оркестранты, давайте сразу играть во второй раз».
    Люди. Лица людей. Сколько лиц людей, Господи, промелькнуло мимо меня в эти фантастические полгода, пока я… Стоп, машина, задний ход. Не думать о том, что все это в последний раз. Ты еще выкарабкаешься, Алка. Ты еще придумаешь ход конем. Беспроигрышную ходульку. Ты…
    — Башкирцева! На сцену! Прогон! Пошел оркестр! Освещение! Где красные софиты?! Саня, красные софиты! Быстро! Она в этой песне курит, и дым у нее должен быть красный! Саня! Не спи!
    Не спи, Саня. Не спи, Леха Красный. Не спи, Раиса. Не спи, синий Фрэнк. Не спи, девочка Джессика. Не спите, все ребята, кто сегодня репетирует со мной, а завтра будет выступать. Жизнь — это всегда последний концерт. Последний.
    Господа, давайте сразу играть и петь в последний раз.
    «Ночь светла. Над рекой тихо светит луна… И блестит серебром голубая волна. В эту ночь при луне, на чужой стороне, милый друг, нежный друг, вспомни ты обо мне!..»
    Песня русских эмигрантских кафе. Песня русской тоски. Песня ностальгии. Песня любви — от чужбины до чужбины.
    Канат. Не бойся. Я покажу им всем кузькину мать. Они все завтра увидят меня в деле. Да, я сяду в тюрьму, но сяду за дело, а не за выдумку. Я перестреляю их всех, сволочей, завтра прямо на концерте, со сцены, из своего замечательного «Титаника», со страху подаренного мне Беловолком.
    Не пори ерунду, Сычиха. Не сходи с ума. Никого ты не перестреляешь. Выстрели лучше поросенку в нос.
    «Ночь светла… над рекой тихо светит луна…»
    — Стоп! Еще раз эту фразу!..
    Я расстреляю всех со сцены, и ринусь за кулисы, и ты там уже будешь меня ждать, и по лестницам, через черный ход, мы вывалимся на улицу, и сядем в «вольво», и хлопнем дверцей, и… Куда увезет нас железный шарабан?! До чего мы успеем доехать?! До первого поста ГИБДД?!
    «В эту ночь при луне, на чужой стороне…»
    Черный Фрэнк за моей спиной гудел басом. Глубокий тон, басовая струна. Подземный гул. Какие-все таки эти черномазые музыкальные. Как латиносы. Какой все-таки прелестный мужик. Интересно, сколько ему лет? Негры — люди без возраста, у них морды всегда молодые. На черном фоне не видно морщин. «Милый друг, нежный друг…»
    И Джессика у него классная девчонка. Какие у нее ярко-зеленые, пронзительные глаза. Просто как крыжовничины! Кого-то напоминают…! «Вспомни ты обо мне…» Вспомни… Вспомни… Кого?..
    Бэк-вокал тихо завывал. Оркестр был деликатен как никогда. Я, в кровавом свете красных софитов, подняла над скорбно наклоненной головой согнутую в локте руку с дымящейся сигаретой, бессильно уронила. Я вспомнила.