На пышных иссиня-черных волосах Риты лежала мелкая стеклянная пыль. Будто алмазная.
    Пистолет Юры Беловолка валялся на паркете, в гуще расступившихся, обалдевших, свистевших рокеров.
    Рита смотрела на меня. Я смотрела на нее. Мы смотрели друг на друга, как две черных пантеры. Тяжелый рок сотрясал стены «Парадиза». За столами визжали и хохотали, пели и пили. Карнавал продолжался.
    — Сними колье, дрянь, — глухо проговорила Рита. Я услышала в ее голосе трудно сдерживаемое бешенство. — И отдай Тюльпан. Колье не твое. Тюльпан не твой. Жизнь, которой ты, дрянь, живешь, — не твоя. Отдай! Отдай чужое! — Она прожгла во мне глазами две дырки. — Проститутка!
    Услышав: «Проститутка!» — я вскочила и изо всех сил лягнула ногой стул. Он отлетел назад, кого-то ударив — сзади завизжали от боли. Драться так драться. Надо драться до конца, Алка. Так, как ты дралась на красноярской платформе с теми, кто потом в сугробе насиловал тебя. Тебя хотят поиметь, тебя хотят подчинить, тебя хотят убить — но ты дерись до последнего. Таков закон.
    Закон наших холодных джунглей.
    У тебя еще есть Тюльпан. Тюльпан, железный шар. Его можно кинуть в башку этой гадине и проломить ей висок. Или лучше ему. Зубрику. Тому, что справа.
    — Тихо, Зубрик, Рита, не напрягайтесь, я сам ее возьму.
    Голос слева. Бахыт. Я ничего не видела из-за мгновенной красной слепоты ненависти, застлавшей глаза.
    Алмазы. В Тюльпане — алмазы. Этот антиквар помешан на алмазах. Они все помешаны на деньгах. Получи! Выкуси!
    Я рванула Тюльпан из сумки, как гранату. Вот бы и правда это была граната, сорвать бы чеку, швырнуть им в лицо, подорваться самой. Я сжала в руке железный шар, и мой указательный палец странно попал между рельефом двух лепестков, и лепестки прищемили его, и я вскрикнула от боли, будто бы Тюльпан укусил меня, — и вдруг внутри железного цветка что-то щелкнуло, и мгновенно, будто они взорвались изнутри, лепестки разошлись в стороны, и посреди ослепительного сияния внутри раскрывшегося Тюльпана торчала длинная игла, наподобие шила, вроде длинного, очень узкого ножа или скальпеля: с лезвием, с острием, как миниатюрный меч сказочного эльфа.
    Вот оно. Вот оно, оружие, что выковал старый Цырен в Чайна-тауне!
    Визг из толпы поднялся гуще, волной. За какие алмазные трагедии, за какие алмазные копи и россыпи вы, сволочи, пришили Лисовского?! Отправили на тот свет Любу?!
    Я скосила глаза. Внутри Тюльпана действительно светились алмазы.
    И крупные — их было несколько, два или три, я не разобрала. И поменьше. И средние. И совсем мелкие.
    Было такое впечатление, что изнутри железный цветок обрызган росой. Роса в чашечке цветка. На лепестках. На тычинках и пестике. Только этим пестиком можно убить человека.
    Я подняла Тюльпан высоко, крепко держа его в руке, повернув раскрывшейся чашечкой — торчащим острым длинным шилом — к побелевшему лицу Бахыта.
    — Не убивай… — прошептал он. И тут же визгливо крикнул: — Гришка, у тебя пушка с собой?!
    Григорий Зубрик не успел вытащить из кармана пушку и застрелить меня.
    В зал, где наступило вавилонское столпотворение лиц, глаз, рук, закинутых в танце, объятий, выкриков, слез, смеха, панических визгов и утробных отрыжек, бешено бьющейся, как сердце в груди, мрачной музыки, вошел человек.
    Он шел к нашему столу, и все почему-то расступались перед ним.
    Он шел с протянутыми вперед руками. С остановившимся взглядом. Те, кто смотрел на него, застывали на месте, будто он играл с ними в старинную восточную игру «замри — умри — воскресни».
    Канат. Эмигрант.
    Ты эмигрировал в такую понятную Америку, любимый.
    Ты вернулся в такую загадочную страну, что впору самому снимать с себя скальп от отчаяния.
    Он шел к столу, за которым мы, все четверо, сгорали от ненависти и смерти, что, как кошка, ходила рядом, ожидая подачки: куска ветчинки, ломтика языка.
    И на его лицо было страшно взглянуть. И в его глаза было невозможно посмотреть.
    Он шел по залу «Парадиза» с широко открытыми, застывшими глазами. Будто два скола черного льда застыли на морозе. И люди, те, кто смотрел ему в лицо, отчего-то застывали на месте. Вставали. Не шевелились. Прекращали танцевать, извиваться, дрыгаться, обниматься, пьяно целоваться. Будто бы от Каната исходило невидимое излучение, какие-то токи, погружавшие человека в оцепенение. Ну да, в транс. Вся эта публика, настигнутая его лицом и шевелящимися пальцами вытянутых рук посреди танца и веселья, погрузилась, как в омут, в транс. Люди шевелили губами и слабо шевелились сами, и тяжелый рок звучал, грохая и ухая, над притихшим, цепенеющим залом; рокеры и рэперы, дамы в декольте и импозантные господа застыли в объятиях друг друга, будто их всех захотели сфотографировать, сделать удачный кадр, и крикнули им: «Внимание! Не шевелиться! Смотреть в объектив!»
    Объективом было лицо Каната. Широкое, скуластое, смуглое, узкоглазое, родное лицо. Рита, обернувшись, впилась в него глазами. Ее губы, подкрашенные ярко-морковной помадой, вздрагивали. Зубрик пьяно глядел на лепестки железного Тюльпана. А Бахыт не отрывал взгляда от внутренности цветка. Там, где росой сверкали вожделенные алмазы.
    Бахыт, твоя охота. Зверь у меня в руке.
    Зверь — это я сама.
    Канат, ближе, ближе. Как тебе это удается?! Восточный гипноз. Старинная, неизвестная мне восточная техника. Погрузить человека в сон наяву. Человек дышит, смотрит, ресницы его моргают, губы двигаются. Но он не слышит и не видит ничего. И не помнит потом.
    Но ты же не мог это сделать один!
    Если ты можешь такое, кто ты тогда?! Лама? Батыр? Гэсэр? Эрлик? Будда?!
    Он подошел совсем близко к моему столу. Сигарета, брошенная Ритой, так и валялась на розово-радужных срезах ветчины.
    — Алла, — беззвучно сказал он, видя, что Тюльпан раскрылся у меня в руке. — Алла, пой. Пой им. Пусть спят под твою песню.
    И я воздела руки, и закачалась из стороны в сторону, и Тюльпан, в моей поднятой руке, сияющий, с торчащим лезвием чудовищного пестика, закачался над толпой. Я пела то, что люди любили. Подо что они любили и засыпали. Подо что ели и грезили. Подо что умирали в больницах, корчась на суднах, и рождались в роддомах. Я пела свой суперпопулярный ретро-шлягер «Шарабан», и слезы душили меня, и эта стыдная соленая водичка, черт, дьявол, текла по моим щекам.
 
    Стыда не знаю,
    Вино я дую -
    И умираю,
    Хотя — живу я!..
 
    Ах, шарабан мой,
    Американка,
    А я девчонка
    Да шарлатанка!..
 
    Все, отшарлатанилась ты, девчонка с Казанского. Сколько веревочка ни вейся, а конец у нее все равно мотается на ветру. Спокойно, шарлатанка, тебя сейчас возьмут, черная лошадка, под уздцы, под белы рученьки, и препроводят…
    — Пой. Пой. Не останавливайся, — слышала я где-то возле, вокруг, в табачном воздухе, жаркий шепот Каната.
    Толпа роптала, чуть слышно гудела и, будто во сне, шевелилась, колыхалась из стороны в сторону вместе со мной. Я раскачивалась над людьми, как колокол. Будто змея, раздувшая клобук, древняя, ветхая кобра, стерегущая сокровища. Когда-то давно, в детстве, на станции Козулька, в доме, заметенном снегом по самую трубу, я читала такую восточную сказку… или не читала?..
    И черное, синее метнулось из толпы ко мне.
    Синий Фрэнк. Он не подпал под древний гипноз. Он бросился ко мне, пользуясь всеобщим оцепенелым сумасшествием, накинулся, рыча, как зверь, и вцепился в Тюльпан у меня в руке.
    — Отдай… Отдай! Ты! Beast!
    Я застонала — Фрэнк больно сунул мне кулаком под ребро, в печень. Хороший приемчик. Сим-Сим когда-то обучал меня таким приемчикам, чтобы мы, девки, могли отбиться от насильников. Канат бросился наперерез. Его буддийскую сонливость как корова языком слизала. Он заломил Фрэнку руку за спину, пытаясь оттащить его от меня.
    И тут из людской ресторанной каши выскочила девчонка. Кофейное лицо, шапка волос, отливающих в рыжину, губы припухлые, как после ночи поцелуев, умалишенные зеленые крыжовничины. Джессика. Джессика Хьюстон!
    Я не успела ничего толком сообразить, как Джессика Хьюстон, девочка Фрэнка из Джерси-Сити, бойкая певичка с блесткими пирсингами в ноздре, на брови и, возможно, на обоих черных сосках, кто ее знает, может, у нее и соски были проколоты, бижутерия отлично смотрится на черной коже, бросилась ко мне из гущи народу, и, Господи, что это, что это такое у нее в руке?! Боже, Иисус, Будда, кто угодно, помоги! Кинжал!
    Огромный, тускло-серебряно, как влажная рыба, блестевший кинжал с массивной рукояткой, крепко сжатый в ее шоколадной руке, высоко занесенный надо мной. Блеск серебряной молнии над моей головой. Древнее оружие. Канат, это ты мне ночью рассказывал, бормотал, когда мы накурились с тобой опия, о древних ножах Земли… или это все мне приснилось?!..
    Жизнь твоя приснилась тебе, Алка. Сон кончается. Ты сейчас проснешься.
    Пышные волосы, отливающие рыжим, красным, как темная медь. Зеленые глаза. Изумруды. Нефриты. Нос чуть с горбинкой.
    Зеленые глаза. Глаза.
    Глаза Любы Башкирцевой.
    Дочь Любы Башкирцевой.
    Люций в больнице, голова в подушках, простреленная рука на одеяле. «Ты слишком щедро, Любка, заплатила мне за то, что бы я молчал, не растрезвонил всему миру, что у тебя, дорогая, есть дочь в Америке, и ты ее нагло бросила, и сейчас знать не хочешь, бережешь от нее, прямой наследницы, все свои долбаные капиталы, свою драгоценную звездную жизнь».
    Я страшно закричала, выбросив руку с Тюльпаном вперед. Канат взбросил ногу и с криком: «Я-а-а!» — изо всех сил двинул пяткой синего Фрэнка в скулу. Фрэнк, валясь на пол, зацепился скрюченными пятернями за Риту. Она стала брезгливо отдирать его от себя, скидывать с себя, как скорпиона. И, когда Фрэнк, уже без сознания, лежал, уткнувшись головой в сваленную со стола разбитую тарелку с ветчиной, на паркете, а мулатка замахнулась на меня кинжалом, Ахметов выхватил Тюльпан у меня из омертвевшей, будто замороженной, руки и в одно мгновение проколол острым стальным пестиком девчонке руку.
    Лезвие тонкого острого ножа прошло сквозь запястье, как сквозь масло. И лепестки захлопнулись с легким железным лязгом.
    Джессика Хьюстон разжала пальцы и выронила нож. Он упал между рюмок, наполненных топазовым «тибаани» и красно-багровым «киндзмараули». Кровь из пронзенной девической руки капала на белую ресторанную скатерть, в красивую праздничную пищу.
    — I thought I had killed you, Mom. And you turned out to be alive, — сказала она по-английски. — I hate everything connected with mystics. I hate doubles. And this time I failed so badly. I’m simply unlucky. Well, it’s not so lousy. Surely fortune will come to me afterward.
    — После суда Российской Федерации, darling, — хрипло выдохнул в лицо Любиной дочери Эмигрант, крепко держа ее за здоровую руку.
    Бровь с алмазно блестевшим пирсингом дрогнула. Ноздря с алмазиком презрительно раздулась. По коричневой щеке, мимо злой, дрожащей улыбки пухлых полудетских губ, поползла маленькая алмазная слеза.
 
   Халдей Витя вызвал милицию. Оперативники ворвались в зал «Парадиза» как раз тогда, когда Рита Рейн, подхватившая с полу пистолет Юры Беловолка, подаренный Алле, стала наводить его на всех попеременно: на толпу, на Аллу, на Джессику, на Зубрика, на Каната, на Бахыта.
   — Я перестреляю всех вас!..
   На ее хищно изогнутых губах показалась пена. Зубрик, вывалившись из-за стола, кинулся на Каната. Канат кинул Алле Тюльпан, она ловко поймала его. Схватился с Зубриком, и они, в обнимку, покатились по полу. Алла держала Джессику за пробитую монгольским секретным ножом руку.
   «Я поймала тебя, птичка, я поймала тебя».
   Она наступила ногой на ногу Джессики, рванувшейся от нее, вырывающейся из ее рук. Джессика завопила — Алла попала ей на болевую точку. Рита повернулась к Алле и нажала на курок. Канат крикнул: «Рита! Стой! Рита, не стреляй, я люблю ее!» И, в то время как она, ощерясь, нажимала на курок, из толпы наперерез рванулось что-то светлое, серебристое, летящее. Инна Серебро!
   Пуля, предназначенная Алле…
   Серебро, дура, что ты наделала…
   Алла, как во сне, смотрела, как, будто в замедленной съемке, падает на паркет «Парадиза» ее подружка, славная шлюшка, душевная девка, рокерша Инна Серебро, как на ее груди расцветает огромное красное пятно. Красный цветок. Кровавый пион. Алая хризантема. Алла еще не понимала, что Серебро спасла ей жизнь. Так просто и стремительно. Ценой своей жизни.
   Оперативники бросились к Рите, тот, кто бежал впереди, одним приемом разоружил ее. Плясунье заломили руки за спину, защелкнули наручники. Канат и Зубрик катались по полу, хрипели. Бахыт… Где Бахыт? Алла, цепко державшая бьющуюся в ее руках, как рыба, Джессику, огляделась. Бахыта не было. Его не было нигде. Ушел.
   Ошалевшие поп-певцы, рокеры, гости, официанты, гардеробщики, режиссеры, продюсеры, приглашенная знать, знаменитые предприниматели, банкиры, бизнесмены, артисты, случайные залетные птички, зеваки, вся огромная ресторанная толпа, привалившая в «Парадиз» отметить «Любин Карнавал», стояла тихо, как вкопанная. Милиционеры растащили дерущихся. Канат тяжело дышал. Зубрик закатывал глаза. Синий Фрэнк лежал на полу неподвижно. Молодой сивый, в веснушках, коротко стриженный оперативник крепко держал Джессику. Мужик постарше, в пятнистой омоновской форме, — Аллу. В толпе мелькнули бледные, напуганные лица Беловолка и Люция, показался красивый профиль Игната, нервно курившего. Инна Серебро лежала на полу рядом с Фрэнком. Грудь Фрэнка вздымалась. Он был без сознания, хоть таким ударом каратэ-до, на поражение, можно было запросто убить человека. Грудь Серебро была недвижной, фарфорово-застылой под шикарным платьем в зимних снегуркиных блестках.
   Алла закусила губу. Из ее груди вырвалось, как рыдание:
   — Ах, шарабан мой… американка…
   — Американцы, мать вашу, — зло сказал молоденький сивый оперативник и сплюнул. — Негритосы, мать-ть-ть… Повеселились… Наводнили Москву импортом, баксами ихними… Все, уже рубля русского нет, одна ихняя валюта в ходу… шарабан, барабан… Щас разберемся, что к чему.
   По щекам Аллы медленно, как мед, текли слезы.
 
    По моим щекам медленно, как мед, текли слезы.
    Что мне хотела сказать Инна Серебро там, в моей комнатенке на Столешниковом? Я уже не узнаю это никогда. Подслушала она разговор Фрэнка и Джессики, и что она узнала из этого разговора? Услышала ли она беседу кого-то другого с кем-то другим? Хотела ли она предупредить меня о том, что Джессика Хьюстон хочет убить меня? Поздно. Все поздно. Инка Серебро, с которой мы прошли огонь, воды и медные трубы, лежала на ресторанном истоптанном паркете у моих ног мертвая.
    Люди таращились на меня, как на чучело. Или как на чудо. Да, я была живая, и это было чудо. Канат был тоже живой, он, тяжело дыша, смотрел на меня, и это было чудо. Тюльпан был зажат в моей руке, и это было чудо. Сивый оперативник передал угрюмо глядящую из-под копны кудрей Джессику напарнику и осторожно разогнул мои побелевшие пальцы, вынимая у меня из руки железный цветок, который убивает.
    Сумка висела на ремешке у меня на плече, и это тоже было чудо. Я обернулась к человеку, что держал меня.
    — Не бойтесь, я безоружна, и я никуда не убегу, — сказала я ему спокойно. — Я должна позвонить. Это очень важно.
    Я вытащила из сумочки сотовый телефон. Набрала выученный наизусть, ненавистный номер. Дождалась, когда длинные гудки сменит насмешливый голос: «Горбушко слушает».
    — Можешь вписать последнюю главу в свою сногсшибательную книгу о Любе Башкирцевой, подонок. Ее убила Джессика Хьюстон, ее дочь.
    В трубке повисло недоверчивое молчание. Потом ироничный ненавистный голос спросил:
    — Доказательства?
    — Тебе не удастся кинуть информацию о том, что Люба — это Алла Сычева, в Интернет. Это сделаю я, — сказала я еще спокойнее. — Джессика стоит напротив меня. А также все остальные участники карнавала. Кое-кто, правда, лежит на полу. И, возможно, уже не встанет. Но я — это я. Это не мой двойник. Ты ведь узнаешь мой голос, падла?
    — За «падлу» я прибавлю тебе…
    — Нам всем прибавят, Паша, — тихо сказала я, приложив губы к трубке. — Нам всем дадут. Догонят и еще добавят. Мы ведь капитально всех обманули. Ведь все построено на обмане, Паша. Все. Все, кроме жизни и смерти.
    Я нажала «Take off». Бросила сотовый в сумку. Повернулась к оперативнику, с любопытством разглядывавшему Тюльпан, вертевшему его в руках и так и сяк.
    — Поосторожнее с этой вещичкой, парень. Она стоит миллион долларов. А может, и больше. На ней уже остались отпечатки твоих пальцев. Перчатки надо надевать.
    Мужик распахнул глаза до отказа. Я задрала голову. Прямо над нашими головами торжествующе сияла гигантская хрустальная люстра «Парадиза». Я подмигнула халдею Вите, что пялился на меня, как на торт величиной в человеческий рост.
    — Ты получишь от меня персональный автограф, Витек, — шепнула я ему весело, а слезы щекотали мои губы. — И персональный поцелуй. И прибавку к жалованью. И навсегда наплюешь на твои жалкие чаевые.
    Канат нашел в себе силы улыбнуться мне. Бросить через головы:
    — Вернемся домой — выкурим по трубочке, а, девочка?..
    — Поехали, — жестко сказал оперативник и сжал мой голый локоть. — Разойдитесь! Дайте пройти! Андрей Сергеич, крепче держите этого, толстого! Захар, не упусти эту, что стреляла! С черненькой девчонкой осторожнее! Такой ребенок, черт, и ранена… Трупы забрать, отнести в машину!.. Желтков, взял нож со стола?! Отпечатки сохранил?!.. Учить всех, блин… А вы, Любовь Михайловна, — он уважительно наклонился ко мне, — как вы-то в этой каше себя чувствуете?.. Алмазики, — он окинул взглядом мое сверкающее на черном шелке колье, — в целости-сохранности?..
    — Я не Любовь Михайловна Башкирцева, — сказала я, глядя в леденистые, мрачно-серые прищуренные глаза майора. — Я Алла Владимировна Сычева, тысяча девятьсот семьдесят четвертого года рождения, русская, беспартийная, в браке не состояла, детей нет, последние полгода работаю певицей, ранее — девица для услуг и массажа по вызову. Налоги не плачу. Родственников за границей не имею. Венерическими болезнями не болела, Бог миловал. Судимости не имею. Группа крови а-нулевая, резус положительный. Кажется, все?
    Приземистый кряжистый оперативник смотрел на меня так, будто его внезапно укусила за ногу ядовитая змея.
* * *
   Клубок раскрутился, когда за ниточку потянули с другого конца.
   Так оно и должно было случиться.
   Ведь все на свете происходит так, как назначено судьбой. «Чему быть, того не миновать», - гласит старая, как мир, пословица, и Алла Сычева на собственной шкуре познала ее правоту.
 
    Что вам добавить к тому, о чем вы и сами, дорогие мои, уже догадались?
    А может, о чем-то вы и не догадались, ну тогда я вам, конечно, объясню все, ведь мне самой не все было понятно сразу. Следователь, медицинский эксперт, свидетели, участники этой сногсшибательной истории постепенно, шаг за шагом, проясняли все непрозрачное, просветляли темные пятна, снимали страшную накипь с простых, как лапоть, вещей.
    Любу Башкирцеву, знаменитую поп-певицу, реэмигрантку из Америки, действительно убила ее родная дочь, Джессика Хьюстон, которую она родила в Нью-Йорке, забеременев после группового изнасилования. Люба не знала, кто достоверно был отцом Джессики, но ходили слухи, будто бы это был Черный Фрэдди из бара «Ливия». Она отдала несмышленого младенца в руки одной своей знакомой семьи, проживавшей в китайском квартале Чайна-таун, и Хьюстоны, как могли, выкормили и воспитали девочку. Стремительный взлет Любы не прошел для Хьюстонов незамеченным. Люба первое время высылала Хьюстонам деньги, потом перестала помогать им, хотела забыть дочь, сочтя, что и она забыла ее; Хьюстоны, позавидовав Любиной карьере и Любиному внезапному богатству, обо всем, обозлившись, рассказали взрослеющей Джессике. Девочка, выросшая на улице, якшавшаяся с молодежными бандитскими шайками Чайна-тауна, задумала дешево-романтическое убийство матери. Она, вместе с друзьями-китайчатами из чайна-таунской банды Весельчака Ли, посещала тайную оружейную мастерскую монгола Цырендоржи, и ей в голову запала мысль — выковать нож, заколдовать его, чтоб бил без промаха, и прикончить Любу именно так — ножом, по старинке, никаких пуль, никаких «магнумов» и «руби». Джессика заказала Цырендоржи один нож, другой, третий, и так, постепенно, подпала под древнюю восточную магию искусства делания холодного оружия; Цырендоржи посвящал девочку в тайны холодного оружия Востока, Фрэнк, с которым она познакомилась на нью-йоркской рок-тусовке Эминема, — в секреты африканских ножей. Ножи стали увлечением Джессики. Она занималась ими уже как специалист. Она стала любовницей Фрэнка, когда ей было всего двенадцать лет. Когда она рассказала Фрэнку, зачем ей нужны ножи, почему она ими занимается, у Фрэнка разгорелись глаза. Он уже знал имя Любы Башкирцевой — она стала набирать обороты еще в Америке. Он понял: на этом можно здорово сыграть, — мать умирает, и все богатство достается дочери, внезапно объявившейся: доказать, что Джессика — дочь, при возможностях современной медицины и генной экспертизы не представлялось особо затруднительным, тем более, что девочка здорово смахивала на Любу — волосы с заметным рыжим отливом, ярко-зеленые глаза говорили о родстве яснее, чем все исследования крови под микроскопом. Смуглая парочка задумала пробраться в Москву, поработать там, потусоваться, попрыгать — знакомые музыканты сделали им рабочий вызов, Фрэнк приплатил в посольстве за долгосрочную визу, — и Москва стала их вотчиной. Она оба выучили русский настолько хорошо, что понимали без труда и слэнг, и интеллектуальные заморочки.
    Когда Канат Ахметов собрался «зайцем» пропутешествовать в Россию через Атлантику на трансокеанском российском лайнере и жевал холодную сохлую пиццу в приморском дешевом кафе, он выронил из кармана пиджака Железный Тюльпан, сделанный им для убийства неверной жены тем же самым старым Цырендоржи в Чайна-тауне, — и Фрэнк, оказавшийся рядом, подобрал занятную стальную вещицу, выпавшую из кармана у пьяненького посетителя. Фрэнк не придал значения Тюльпану, приволок его домой, показал Джессике, и та случайно нажала на тайную пластину между лепестками. Тюльпан открылся. Лезвие выскочило наружу, чуть не выколов Джессике глаз. И Фрэнк, и Джессика были не лыком шиты и прекрасно поняли, что камни, запрятанные внутрь Тюльпана, — настоящие. Это увеличивало романтизм убийства. Джессика, очень верующая, несмотря на все хулиганское детство, проведенное в шайках Гарлема и Чайна-тауна, поняла так, что Тюльпан послан им с Фрэнком Господом Богом. Они выследили Любу, пробрались, вместе с тусовочной толпой, в ее квартиру в Раменках, — Фрэнк тогда работал на подтанцовках у Люция, Любиного друга, и завел друзей в Любином кордебалете, — и Джессика, когда мы с Любой, наконец, под утро уснули после утех лесбийской любви, пробралась в Любину спальню и убила Любу узким лезвием Тюльпана, ударив им в ее шею.
    Почему она убила Сим-Сима? Мне было это непонятно до тех пор, пока она сама не сказала мне на очной ставке, ненавидящими светло-зелеными глазами глядя мне в лицо: «Потому что я поняла, что Люба не убита, что ей нашли замену, что замена — это ты, и я стала следить за тобой, за твоим окружением. Я вышла на твоих подружек. Я вышла на твоего сутенера. Он мотался по нашим рок-тусовкам, я его однажды приперла к стенке и заставила рассказать все о тебе. Он рассказал. Я убила его, чтобы он не рассказывал это никогда и никому больше. Я должна была все знать о тебе одна».
    Кто были такие те люди, что напали на меня около Белорусского вокзала? Я думала, их наняла Рита Рейн. Оказалось, их наняли Фрэнк и Джессика. С одной утилитарной целью — попугать меня, пощекотать мне нервы. Но Рита все-таки приложила к этому делу свою смуглую худую руку. Фрэнк, работая у Люция, познакомился с Ритой Рейн и Бахытом Худойбердыевым, друзьями погибшей Любы, втерся к ним в доверие, а хитрая Джессика, корчившая перед Ритой и Бахытом невинную маленькую Джульетту, влюбленную в своего черного Ромео, потихоньку выспрашивала Риту при встрече все о настоящей Любе — до тех пор, пока сама не сказала Рите, кто такая «знаменитая Башкирцева», блестя от возбуждения глазами, закусив пухлую губку. Рита взорвалась: «Так! Я сама догадывалась! Я знала!» Фрэнк подлил масла в огонь, рассказав про Тюльпан и про алмазы внутри него. Негр и не подозревал, что Бахыт Худайбердыев был свидетелем священнодействия — изготовления Тюльпана в Нью-Йорке стариком Цырендоржи. Рита процедила: «Эта сучка на кого-то работает. Так просто она не стала погибшей Любой. Узнайте, ребята, на кого». У Фрэнка были деньги. На пару штук баксов он нанял «пугальщиков». Джессика дала команду: «Начните с малого, там видно будет». Меня тогда, в подвале, могли здорово покалечить.
    Евгения Лисовского, Любиного мужа, главу концерна «Драгинвестметалл», убили люди Григория Зубрика при содействии Бахыта и Риты Рейн. Рита хотела вернуть деньги, лежавшие на счетах Евгения, и заодно отомстить ему: как он посмел бросить ее и уйти к «этой кошке»! Зубрик преследовал цель — хитроумным способом перекачать капиталы Лисовского на свои счета. Когда Зубрик узнал о Тюльпане, он сделал стойку. Однако он не стал пороть горячку. Его девизом было: не делать резких движений.