Проснулась поздно. Брат Матвей уходил чуть свет. Клавдя в одной рубашечке играла на майском сквозняке. Зинка увидела свое отражение в оконном стекле. Синякам под глазами соответствовала боль в висках. Квартира сорок шесть занимала угловое положение. Из окна в окно Зинка приветственно помахала Бухвостовым. Безработные супруги пили кофе и слушали радио с наушниками на голове. Молодые люди во дворе внизу бренчали на мандолинах и мурчали песенки нежелательного содержания… С полдня снова заладил дождичек. Временами подавленное настроение сменялось у Зинки потребностью лихорадочной деятельности, лишь бы не кинуться в колодец двора. Никогда так трудно не переживала она наступленье лета.
   Через неделю Матвей уехал на практику. Сестра насовала ему в сумку опекушечек, даже всплакнула, когда стали прощаться.
   — Смешная ты тетка, сестра… на корнеплод похожа и в Бога веруешь! Трудно тебе будет в завтрашней жизни, но добрая, добрая, — говорил он, тронутый ее заботами, по от объятий отстранился. — Ну, вернусь не скоро, вора своего брось, потому что он вдобавок и лодырь. Это место почаще проветривай, — и с неожиданной нежностью постучал Зинке в лоб. — Обо мне не плачь, так как родство наше биологическая случайность. Не провожай, не люблю…
   Вечером она вынесла на чердак тарные Матвеевы ящики и втащила из коридора скудные векшинские пожитки. Под предлогом полной неизвестности о жильце Чикилев сдал его комнату на учет… Пускаясь в обход, по плану долговременной осады, он весь свой служебный отпуск кинул на завоевание Клавдина сердца. Во избежание несчастий, отправляясь на весь день по своим, а больше — векшинским делам, мать оставляла дочку взаперти, — Чикилев стал забирать девочку с собой в прогулки. Они отправлялись в соседний парк и шли по траве, через залитые солнцем лужайки. «Ты дыши, забирай больше воздуху в себя, чтоб ничего вокруг тебя не пропадало, — учил он девочку в промежутках между рассказами о себе маленьком. — Как мимо зеленого дерева проходишь, так и дыши!» Не балованная вниманием взрослых, Клавдя возвращалась румяная, сытая, вся таким тихим светом сияла извнутри, что Зинка боялась потушить его неуместным расспросом дочери, о чем они с Петром Горбидонычем говорили там, в лесу.
   — Вот мы и с прогулочки явились… — вкрадчиво, ненадоедливый, немногословный, оповещал Чикилев. — Так что если еще дельце срочное подвернулось, вы спокойно ступайте, Зина Васильевна: я вашей девочке и покушать дам, и в постельку уложу. Это я во множестве ребятишек недолюбливаю, а в небольшом-то количестве развлечение одно!
   — Завтра с Клавдей я сама отправлюсь, — ревниво, с дрожью в губах, давала зарок Зинка, всякий раз новые подарки замечая у дочери — то заправдашнюю соломенную шляпку, то пестрый мячик в сетке — источник ее кроткого сияния. — И зачем вы на нее тратитесь, Петр Горбидоныч! Правда, я не при деньгах сейчас, пивная наша на ремонт закрывается на днях, но… словом, завтра я с нею сама гулять пойду.
   — Вот и хорошо, — безоблачно подхватывал Чикилев, — а то похороны у меня завтра, сослуживец помер, товарищ Филимонов… тот самый, рыжеватый такой, с которым мы еще у сочинителя Фирсова имущество описывали. Характерно, на собственных на именинах свежей белужки поел и помер… да еще меня к обеду приглашал, разделить трапезу. Так что если бы не затащила меня в кино ваша Клавдя, я бы и сейчас с товарищем Филимоновым, хе-хе, компаньицу делил. Согласитесь, дорогая Зина Васильевна, мячик за жизнь — это совсем не дорого!.. Ладно, побегу пока, а то маляры ждут: крышу завтра собрался красить… — И он исчезал, больше всего опасаясь теперь переполнять чашу Зинкина терпения.
   Кроме понятных укоров совести, случай этот заронил в Зину Васильевну серьезнейшие тревоги за свое будущее; произведенный часом позже осмотр Клавдина имущества показал, как далеко за полтора месяца зашло дело. В добавление к игрушкам, которых сама она дочке не дарила, Зина Васильевна нашла новые башмаки с калошками, в чем девочка так нуждалась, и к будущей зиме пуховый башлычок; предусмотрительно приложенный пакетик со средством против моли выдавал его происхождение. Сверх того, обнаружилась уйма мелких вещиц, с трогательной заботой разложенных по уютным аптекарским чикилевского сбора коробочкам, которых и силой у Клавди не отнять!.. Все это показалось разъяренной матери гадкими отмычками к невинному детскому сердцу. Но в довершенье всего кучка отложенных для починки Клавдиных чулок оказалась перештопанной: просто удивительно было, как он поспевал везде, этот осьмирукий господин!.. И тогда-то Зина Васильевна разревелась от стыда — за время и ласку, украденные ею у дочки для Векшина. Разумеется, она немедленно прогнала бы Чикилева с запретом показываться на порог, если бы не примечала в Клавде ряд благотворных перемен: румянец оживления почаще набегал на бледные щечки, а иногда приходилось делать и выговор за шалости…
   Как-то в начале июля, вернувшись запоздно, Зипка услышала в своей комнате чикилевский голос. Ей показалось, что это обычная мирная сказка, с какими укладывают детей на ночь. Мать приблизила ухо к дверной щели:
   — …я и рос вот тоже тихим и маленьким, — рассказывал Чикилев, — и все меня обижали, такой я был тихий и маленький. У меня даже кулачков настоящих не было отбиться, совсем дело плохо. Моя мама сбежала с одним дяденькой, под видом будто умерла, а папа уехал к другой тетеньке, будто в командировку… вот и остался я жить у бабушки. Она была уж вся погнутая, как коряжка над прудиком, которую я тебе показывал вчера. Ее так и звали — корявенькая. Мы бедно жили с корявенькой. У нас был кот, он ел в помойке, всегда мордатый, веселый был. А людям нельзя из помойки…
   — Почему? — интересовалась Клавдя.
   — Ну, как тебе сказать… животик заболит! А у меня был знакомый мальчик, сын присяжного поверенного… к нему уж босиком горничная в наколке не пускала, и приходилось надевать курточку, в которой я только в школу ходил. У него имелось много игрушек, целая гора… да еще с полторы ломаных наберется, пожалуй. Он, бывало, до ветру выбежит, а я как начну все его игрушки целовать! Мне тоже ужасно их хотелось, а это называется завистью… Когда же корявенькая померла, меня отвезли к маме. Она тогда квартировала одна и уж выпивала понемножку, потому что ее новый муж опять сбежал с другой тетенькой. У ней на игрушки денег не оставалось, даже колотила меня под пьяную руку… уж сколько я раз жаловался на нее мертвенькой бабушке: письма писал на тонюсеньких бумажках и украдкой складывал за образа. Корявенькая мне часто говорила, что потом, после, она станет жить у него за спинкой, там… — И матери почудилось, что Чикилев показал девочке на икону.
   — Теперь у тебя деньги есть, купи себе много штук и играй, — сонливым голосом посоветовала Клавдя.
   — Поздно уж, деточка, я фининспектор теперь, со службы исключат!
   — А ты когда не видит никто… — и зевнула на вздохе. — А моя мамка где?
   — Твоя в пивную пошла, она поет там. Ну, начинай спать, закрывай глаза, маленькая…
   — А дома зачем не поет? — не унималась Клавдя.
   — Ей не хочется дома. Теперь закрывай глазки… Опять же больше ничего со мною в жизни не случалось. Стал потом мальчик Петя рость, соком наливаться, кашку кушал, старших слушал… вот и получился из него Петр Горбидоныч. Спи!
   Тогда Зинка вошла и без единого слова, не глядя на привскочившего Чикилева, прошла к туалетному столу.
   — Вот, спать укладываю, — повинным голосом сказал тот, — а не хочет. Желательно, видите ли, мамку обнять…
   — Ты свои подлые штучки прекрати… все одно в когти тебе не дамся, не дамся, змей! — гневно, на полукрике заговорила Зина Васильевна, машинально оправляя волосы перед зеркалом, хотя нужды в том и не было. — Наотрез запрещаю, в суд на тебя подам, если ты мне девчонку портить станешь!
   — Чем же я ее порчу, вашу девочку, Зина Васильевна? — еле слышно спросил Чикилев.
   Незнакомая человеческая нотка в его голосе заставила ее взглянуть через зеркало, что творится у нее за спиной. Она увидела, как, встревоженная угрозой матери, Клавдя жмется к Чикилеву, а тот, весь в небывалой для него краске смущенья, грозит ей пальцем, приглашая к молчанию.
   Тогда Чикилев через силу повторил свой вопрос, потому что для него крайне важно было знать, можно ли причинить людям зло посредством рассказов о своих несчастьях.
   — Да вот, гадости девчонке всякие рассказываешь… — не сразу нашлась Зинка.
   — Так ведь это не гадости, Зина Васильевна, это самое драгоценное детство мое… и оно у нас с Клашей малость схожее. Кроме того, не надо так при ребенке, а то они на всю жизнь запоминают и потом к другим людям применяют, — совсем уж вполдыхания произнес Чикилев и погладил Клавдину головку, чтобы скорее все в ней подернулось пленкой забвения. — Между прочим, завтра общее собрание в конторе, насчет дополнительных расходов по водопроводу… и в заключение о международном положении доклад. Просьба к жильцам не опаздывать… Спи теперь, дочка, спи!
   Он метнулся в дверь, прежде чем Зина Васильевна успела удержать его, извиниться за резкость, сославшись на очередные огорчения. И едва пропал, девочка тотчас разрыдалась, что было в особенности тревожным сигналом для матери.

VI

   Вскоре по написании первых глав Фирсов столкнулся с затруднениями, какими обычно карается пренебреженье к заранее разработанному плану. Поток событий стал терять главное направление, дробиться на второстепенные русла, внезапно исчезавшие в песке. Требовалось немедленно сократить список действующих лиц и линий; после понятных мучений автору пришлось расстаться не только кое с кем из неродившихся, вроде таинственного Николаши Манюкина, но и с живыми, так и не прижившимися к сюжету. Прежде всего эта участь постигла Зинкина брата Матвея и Леньку Животика, на что сочинителя надоумила сама действительность: первый должен был возвращаться из поездки лишь за пределами повести, второй же вскоре погорел на одном глупом предприятии и был надолго выключен из жизни… Пока исправлялись непростительные ошибки плана, обнаружились еще более важные просчеты с недооценкой единого замысла.
   Многим Фирсов не нравился потому, что ему нравилось кое-что из того, что не должно нравиться тем, кто сам желает нравиться. Ведущим пороком его прозы считалась нехватка в ней прямолинейных выводов и нравоучений, которых он избегал вовсе не из отвращения, — просто введение полезных идей в сознание читателя через неподдельное душевное волнение, доставляемое искусством, казалось ему куда надежней и естественней. Фирсов обожал бытие с его первобытными запахами и терпкой вкусовой горечью, даже мнимую его бессмысленность, толкающую нас на разгадку или подчинение себе, то есть на творческое, нас самих преобразующее вмешательство. Если только верить фирсовской записной книжке, любое на свете — дождевая лужа или отразившаяся в ней галактическая туманность — одинаково являются высшими примерами инженерного равновесия, то есть математической гармонии и в конце концов неповторимым чудом; удел художника в том и состоит, чтобы раскрыть тончайшую механику сил, образующих это явление.
   Сложными приемами изображения, дополнительно к прежним грехам, Фирсов навлек на. себя обвинение в надуманности, как будто можно было придумать что-либо сложней и неожиданней окружавшей его действительности. Напротив, когда автор в целях экономии бумаги и усилий воображения собрался поженить циркача Стасика с сестрою Векшина, а самого его примирить с Доломановой, чтобы они создали вдвоем уютное семейное гнездышко, ворвалась жизнь и смяла фирсовские домыслы заодно с бумагой, на которой они были изложены. В такие минуты смятения бесценную помощь сочинителю оказывала чугунная обогревательная печурка, буржуйка — в просторечии тех лет… Сощурясь, один глаз больше другого, глядел автор, как пламя скручивало в черную хрупкую стружку уж обжитую им, первоначальную Благушу, как корчились и гасли там его герои, словно издеваясь над авторскими надеждами и его творческим бесплодием. Время от времени железной клюшкой, просунутой в огненное пекло, помогал он огню прожевать довольно толстую стопку как будто бесценной, исписанной, а на деле всего лишь испорченной бумаги… Зато в перебегающих недолговечных искрах уже приоткрывалась Фирсову истина.
   Почему-то неизменно при думах о Векишне его преследовал один и тот же неотвязный образ. Как бы бескрайняя площадь с высоким дощатым помостом посреди, и на нем сейчас будут четвертовать человека и вора Митьку Векшина за разные недозволенные поступки. Обступившая отовсюду толпа в положенном ей безмолвии созерцает, как похаживают наверху надежнее молодцы в должностных рубахах, засучивают рукава, собираясь произвести над Митькой ряд действий по обычаю стародавнего времени. Среди зрителей Фирсов замечает почти всех описанных им личных знакомых, и у многих на лицах читаются искренние боль и сомнение — у многих, кроме единственного! Он стоит поодаль от всех, чуть на отлете… и вдруг оказываетеся, что это не кто иной, как Николка Заварихин. В отличие от прочих, он не просто ждет, а грызет семечки при этом, чтобы не скучать от ожидания. Поразительно, как долго ускользал Николка от записной книжки Фирсова!
   На всей Благуше никто, кроме Пчхова, и не заметил, что где-то у них там, в дальнем, мусорном углу большого рынка, открылась убогая, размером в чуланчик, заварихинская торговля. А все предыдущие шесть недель будуший российский негоциант и вовсе пробегал с галантерейным лотком на животе, не брезгуя самой скудной прибылью. Николай Заварихин примерялся к жизни… Выйдя однажды на рынок проветриться, — он частенько таскался туда под видом покупки овощей! — Фирсов носом к носу столкнулся с Заварихиным, и такое это было по тем временам неслыханное явление природы, что сочинитель и глаз не мог оторвать.
   Оно стояло перед Фирсовым во всей ошеломляюще пестрой новизне. Верно, знаменитое райское дерево выглядело так же, сплошь в спелых, соблазнительных плодах, подкрашенных анилиновым румянцем. Прямо с шеи у Николки Заварихина свисала связка цветных шелковых лент в количестве хоть на целую волость, иголками и булавками отменного заграничного качества утыкана была высокая, стародедовская тулья картуза; детские игрушки, барышни и медведи, только что вылезшие из духовитого липового полена, выглядывали из карманов, а на тесном лотке такое творилось неистовство приманок и красок, что и самой притязательной душе не устоять. Там был и гребень, такой частый, что соринки не пропустит, и особо прочная пуговица, без износу, и репейное масло, чтоб не секся волос от кручины, и мазь от летучего весеннего прыща, и крестик с соской, и сверхстойкие, до гроба не выдыхающиеся духи… словом, всё для всех, от младенца до покойника, а в секретном донце нашлись бы вещицы и на потребу холостяка!
   Случилось это в самом начале весны.
   — Никак, на товар, гражданин, загляделся?.. себя ли желаете обрядить аи зазнобушку? Могу ленту в бороду предложить, краше коня станете на масленой… опять же на службе больше почитать станут! — цветисто и задиристо, как обычно не говорил в жизни, насмехался Заварихин и на Фирсова чуть свысока поглядывал, словно уже владел им.
   — Расчесочку бы мне… — оторопело буркнул Фирсов и в целях восстановления отношений напомнил Заварихину обстоятельства их начального знакомства. — Мы ведь встречались с вами по первозимку, в том пивном пизке…
   — Как же, мираж, все баловство одно… — быстро отрекся тот. — Только теперь за дело принимаюсь… да что! Всю магазею на брюхе, извините за выражение, таскаем пока… — И с невинным видом принялся расхваливать свои товары. — Мой вам совет, по знакомству, вот эту взять. Заграничная древесина — пальма, исключительно на теплых реках произрастает… по преданию, Исус Навин стрелы вооружения из нее готовил! — И Фирсову занятно было слушать, как племянник приспособил дядины домыслы о древесных породах к своей простецкой коммерции. — Как раз по бороде вам подойдет, чешите да чешите… ежели когда со скуки, так саможивейшее удовольствие получите. Заверяю вас истинным богом, благодарить Заварихина прибежите! — В голосе его зазвучали мужественные нотки, едва прочел покупательский отклик у Фирсова в глазах. — Первеющий сорт, только у нас, и то — в секретности продаются. Я да еще Царапов Иван Иваныч… может, примечали поблизости благонравного такого старичка? Только вдвоем, чудаки, и торгуем себе в убыток, а больше ни-ни. Ведь их ноиче, по секрету сказать, из обычной березы точат: рубль цена… Олифкой потрут и — жри, а у меня с почтением и всего за полтин-ку! — И, несмотря на щекотное ощущение, будто его самого вертели в пальцах, Фирсов оторваться не мог от вкрадчивого Николкина подвиранья.
   — Ладно, давай уж, к черту, пальмовую с самой теплой реки! — махнул он, дослушав до конца; кстати, подошел Чикилев купить очередной пустячок для Клавди.
   …Недолго потаскал на себе Заварихин походную лавочку. Новооткрытый ларек в самой гуще таких же, с холстинной кровлей и выстроившихся в рядок — как на старте в начавшемся соревновании, назывался Всеобщий коробейник, и из квадратного отверстьица, поверх разложенной хозяйственной мелочи, выглядывал еле умещавшийся там Заварихин, Фирсов поздоровался было и вскоре обнаружил у начинающего коммерсанта озабоченный, с прицелом в будущее и уже без нарядных присловий, речевой холодок, правда с приниженным слегка — ради обеспечения тыла, однако самоуверенным достоинством. «Премного осчастливлены посещением, а помрете, бог даст, то переживем как-нибудь», — подобные нотки то и дело слышались в заварихинском голосе; за всем тем Фирсов ясно различал в нем скрытую до времени спокойную силу полой воды, готовой с многоверстного разбега обрушиться на плотину.
   — Весна… — вздыхал Фирсов, опускаясь на скамейку возле — обмахнуть испарину со лба и кстати занести кое-что в заветную книжечку.
   — Всему свое время!.. воспоследствии лето настанет, тоже невредно, — охотно поддержал Заварихин. — В деревнях пашут нонче: на Егорьев день, тут соха резвая… не доводилось повидать? Небось скоро на дачку маханете? Самая пора для укрепления здоровья: травка растут, бабочки летают. Вот вы, гражданин, описываете художественным пером, как любовь происходит, либо события там из жизни генералов… я и нонешних тоже имею в виду!.. а вы бы лучше поехали полюбоваться, последить, как мужицкий пот капит с лица: очень интересно для сравнения, которые непривыкши… — так и сыпал он со злой и ясной лаской, по третьему разу перетирая тряпочкой дешевые одеколоны на прилавке.
   С тех пор частенько они здесь посиживали между текущими делами, отлично разумея друг друга и взаимно друг другом не тяготясь. От Фирсова не укрылась подозрительная скорость, с которой обрастал товарами Заварихин. Самая расстановка его товаров оставалась прежняя, только стояли они все плотнее с каждым дием. Когда полдневное солнце поднималось над рынком и почти отвесный лучик его, пробившись в дырочку холстинной кровли, обегал Николкину лавку, точно по волшебному мановению вспыхивали в углах ситцевые и шелковые пламена… Фирсову ясно было, что расширение заварихинской торговли обходилось не без дядькиных знакомств, хоть и помимо личного пчховского ведома или участия; впрочем, сочинитель никогда не дознавался до источников заварихинского благополучия. Фирсову просто нравилось сидеть здесь, в глухом углу шумной рыночной жизни, заваленном битыми ящиками, камнем и железным ломом, греться, слушать, наблюдать, как оползает его ноги дневная тень, как тянется к солнцу из-под груды кирпича молодая крапивка, с каждым днем взрослея и распуская пушистые, нежгучие пока листки.
   Из-за сезонных перемен в погоде, что ли, совсем он обленился в тот месяц.

VII

   С переездом в город на вечное, как ему мнилось тогда, местожительство как-то поразительно быстро окреп и возмужал Николка Заварихин. Еще вчера казалось, что так и родился на свет в оранжевом скрипучем кожане, и вдруг словно кожура спала с прорастающего зерна. Не без умысла приобрел он на толкучке старинный русский картуз, но также — для особых случаев жизни и по моде тех лет — кожаную комиссарскую куртку, лишь косая, с тесным воротом рубаха под нею выдавала его крестьянское происхождение… Если и раньше погуливал мало, готовя себя к длительному, почти аскетическому подвигу стяжательства, теперь вдвое строже стал; лишь изредка забредал с приятелями в заведение с подачей полукрепких напитков, да и то — обсудить с глазу на глаз новости международной жизни. Полное воздержание от городских соблазнов и давало Заварихину право посмеиваться над дядиной указкой.
   — А что, дядя Пчхов, мало сказать — унылая жизнь у раков! — рассыпался подтянутым смешком племянник, попивая дядин покамест чаек. — Она и опасная вдобавок…
   — Ты к чему это раков спомнил? — с неприязнью косился Пчхов.
   — Так, с друзьями даве, под пиво, три дюжинки осилили… Вот и ты похож на рака, Пчхов. Под корягой засел, коряге молишься, все небо твое одной корягой устлано! — Заварихин держался в жизни такого правила, что умного откровенностью да правдой не оскорбишь. — Тебя, дядя Пчхов, кажный может бросить в соленый кипяток и скушать за милую душу. Нонче, видишь ли, все людишки на два разряда поделились: съедобные и едучие. Так что ухвати себя за волосья и держись в своей норе покрепче, дядя Пчхов! — Николка потому и хохотал, что с некоторой поры стал причислять себя ко второй разновидности.
   К лету Заварихин совсем перебрался от дяди на самостоятельную квартиру, что по времени приблизительно совпало с открытием собственной торговлишки. Тот памятный вечер, в отмену всех правил, Заварихин отпраздновал с приятелями в пивной. Угощал он сам, угощал и хмелел, хмелел и подзабывался, а приятели, все трое стреляные, да и побородатее его, дружественно посмеивались на размашистые откровения не пуганного пока увальня.
   — Мы теперь сила, можем все, — бубнил Заварихин, широкой ладонью, как моржовым ластом, сдвигая бутылки как бы затем, чтоб просторней стало мыслям. — Вот ничего не имею, а погоди, все приберу. Врешь, уж меня не согнуть тогда, можем и подождать. Как веревочка ни вейся, кончик ей бывает!.. И вот я вас беспристрастно угощаю, чтобы вы поняли, кто он есть таков, Николай Заварихин! — Временами голос его начинал звучать с такой режущей силой, что приятели, затихнув, с опаской поднимали на него глаза, как на восходящее зубатое светило частного рынка. — Мне мамынька сказывала, будто я в мир со сжатыми кулаками пришел, ввалился, хе-хе, а один цыган предсказал, что буду миром владеть… и что ж, эва, готовы мои руки, пожалуйста! Я ведь с жестоковатинкой, потому как имею собственную голову на плечах. Вот посажу валенок у себя в магазее, а сам в баню пойду, и валенок мой страх на вас, чертей, наводить станет, хе-хе-хе…
   Приятели только глазели да перемигивались на озорное Николкино хвастовство.
   — Гуди, да потише, чертила этакой, а то и нас-то заедино с тобой в железный кузовок положат… — смеялся один, в холеной раздвоенной бороде, Зотей Бухвостов, из всех самый бывалый, покусывая ус. — На воле ты рос, парень, видать, кнута не вкушал, хомута не нашивал…
   Всем тогда врезался в память лишь на минутку пугающе значительный, но чуть позже просто смешной облик Заварихина — как он вознес над столом судорожно скорченные, ровно перед мертвой хваткой, пальцы. Было в нем что-то от дурашливого лесного зверя, что, вложив голову в западню жизни, дивится удобству этого просторного и прохладного помещения, доселе пустовавшего по недосмотру прочих удальцов. Он был просто пьян в тот вечер, хотя и выпил-то сущие пустяки, так что кураж его был не от пива, а скорей от сознанья первой одержанной победы. Человечество представлялось ему теплой и покладистой компанией, где лишь одного его недоставало для всеобщего равновесия, и это бахвальство, естественно, задевало не менее цепких и самолюбивых собутыльников.
   Стремясь перещеголять приятеля в житейских удачах, Бухвостов тоже решил похвастаться одним недавним приобретеньем. Речь шла о кобылке шестилетнего возраста, якобы самопервейшей лошадиной красы — гнедые вострые ушки, лыбединая шеечка, ровные копыточкн, что твои дамские каблучки. Помянутые стати сопровождались соответственными деловыми достоинствами — собой сухая, на бегу приемистая, до пространства злая: так и рвет его по клочьям да прочь откидывает. У бородача Бухвостова имелось процветающее извозное предприятие, он и сам походил на коня, а расчесанная надвое борода его была яростно-буланого цвета.
   — Уж ладно, полно нахваливать-то, нам не венчаться с нею, — зудел его третий приятель Царапов, старше всех и морщинистей, с самыми вороватыми глазами, и толкал в бок за поддержкой четвертого, самого молодого в компании, без фамилии пока и личности.
   И так они по конной части разохотились, что тотчас, по предложению Зотея Бухвостова, решили всей оравой отправиться в цирк полюбоваться на лошадок. С шутливой перебранкой покинули они недостаточно увеселительное место и, всей четверкой погрузясь в извозчичью до земли прогнувшуюся пролетку, поехали на бульвар, где цирк. Милиционеры косо поглядывали на эту неустойчивую пирамиду поющего и возглашающего мяса. Не рассчитывая на особые удовольствия, лишь бы время без скуки провести, приятели сбирались устроиться подешевле, пускай хоть выше галерки, если оттуда видать; выяснилось, однако, что оставались только дорогие ближние ложи. Выступления штрабатистки Вельтон сопровождались неизменным успехом.