Тот пожал плечами.
   — Верно, со двора несет: ровно колодец, глубокий да узкий… и в полдень солнышко до дна не достает. Зато в летнюю жару, соседи хвастались, никакой загородной дачки по надо: прохладность, как на речке! — Танино смятенье представлялось ему той самой городской блажью, возможно по причине временной женской хвори, и так как вникать или переспрашивать полагал неприличным, то и рассудил пропустить эту историю мимо ушей. — Не обращай вниманья, Гела, — убедительно заговорил Николка, сходив за чайником на кухню. — Все вокруг нас завлекательный мираж один, как отец говаривал, и мое тебе наставленье — ничем не огорчаться от жизни! У меня по приезде красавка одна всю поклажу на вокзале слизнула начисто… веришь ли, тряпицы не осталось с пуговкой после бани сменить. Через полгода вспомнилось, посмеялся да рукой махнул. Любые быль и боль проходят хоть бы для того, чтоб другим местечко уступить… И ты, между прочим, за свой капитал, если мне доверишь, не беспокойся, Гела: у меня как в банке прочно, вексель выдам и процент стану платить. Мне бы на проселке не завязнуть, а дальше… там пряменький большачок пойдет. Веришь ли, с утра высуня язык мотаюсь по городу, никто в долг не верит, обеспеченья нет… Эва, весь заварихинский пожиток! — не без злобы и хитринки кивнул он на голые стены, но видно было, что кое-что скрывал даже от самого себя. — А вдруг, дескать, сдохнет Заварихин, сбежит, под трамвай попадет? Плохи твои дела, Россия, пропал умный делец, мелкой вспашки мудрецы осталися…
   Озабоченная неожиданным поворотом разговора, Таня вглядывалась в раскрасневшееся, как тогда, в пасхальной гонке, искаженное жестоким вдохновеньем Николкино лицо. Безнадежной дальности расстоянье разделяло ее с этим человеком; этот смог бы выдать расписку родной матушке с обязательством покрыть ей расходы, связанные с его появлением на свет.
   — Да разве это оплачивается, Николушка?.. разве я такая? — мягко упрекнула Таня и, совсем расстроившись, даже поднялась было уходить. — Как мог ты о процентах заговорить, когда я всю себя без остатка тебе предала?
   Мелькнула невольная мысль о бегстве, пока не поздно, но… куда?.. Отовсюду обступало ее безвыходное пространство, и в нем одни только испуганные, тысячекратно повторенные, округленные тревогой глаза Пугля… да еще этот полузнакомый, ограбивший ее в дороге брат, в котором жгучей неизвестности заключалось несоизмеримо больше того, что удалось Тане выведать за несколько мимолетных свиданий.
   Догадываясь о своей промашке, Заварихин смущенно потирал руки одна об другую и бормотал про то, что в коммерции, как и в политике, на обмане далеко не уедешь, без взаимного доверья пропадешь.
   — Расчет дружбы не портит, — ворчал он глухо, — не брани за мужицкую прямоту… зато без яду она, неотравленная! — И вдруг, в бессознательном расчете на грубое и действенное средство, привлек ее к себе. — Ладно, ладно, не укоряй больше, затихни ты, ящерица… выоркая моя, голубая, жалостная!
   Было что-то бесконечно кощунственное в этой властной, стремительной ласке почти рядом с мертвой девочкой за стенкой, но больше нигде вокруг спасенья не было. И едва он обнял Таню, всю и самую душу в ней, она сдалась ему снова, на этот раз навсегда и безоговорочно.
   — Ящерица… — повторила она несколько минут спустя, удивленная и благодарная. — Вот выйду за тебя, ты и посадишь меня за конторку, чтобы деньги считала и даром хлеба не ела твоего. Облиняю я у тебя, заленивею… Смотри, я на деньги небережливая, разоришься со мной!
   — Кого, тебя в конторку? — усмехался Заварихин, смущенный правдоподобностью предположенья. — Ты чудо для меня! Я тебя на версту к лавке не подпущу… если сама не захочешь. Да разве так с чудом обращаются?
   …Стали пить чай наконец, и Таня шутливо подражала жениху, который по-крестьянски схлебывал чай с блюдца, шумно сдувая горячий пар. О деньгах больше не было сказано ни слова, но Таня из разговора поняла, что крайний срок оплаты за товар истекал через трое суток. Заварихина интересовали подробности цирковой жизни, средний заработок артиста, предельный возраст для работы и еще — за чей счет готовится необходимое снаряженье. Но при скользкой деловитости вопросов его по-прежнему пленяла, как мальчишку, мишурная и смертельная романтика Танина ремесла. Дальше медлить стало невмоготу. Таня решила доверить жениху некоторые свои намеренья, окончательно созревшие за минувшую неделю.
   — Ведь я неспроста о кассе да конторке с тобой заговорила, Николушка. Сложно и долго объяснять, но что-то сломалось во мне, хотя… — с заблестевшими глазами пошутила Таня, — кроме костей, в циркачах ломаться вроде и нечему. Искусство наше грубое, но… — значит, мы тоже люди. Я просто утратила доверие к себе, а когда-то могла бы исполнить свой номер хоть вслепую… С некоторой поры странный туман рассеянности находит на меня в последнее мгновенье… и вдруг потом нестерпимый, до исступленья, страх. По-нашему, по-цирковому, я потеряла кураж… Ну, смелость, что ли! — Таня положила руки на Николкины плечи и пристально вгляделась в его вдруг забегавшие, неверные зрачки. — Словом, ты не пугайся, но крепко подумай о том, что я тебе скажу сейчас. Я, знаешь, решилась уходить из цирка… и мне надо делать это немедленно, даже не завтра, сейчас. Видишь ли, классический штрабат это не совсем обычный номер… даже поговаривают, что вовсе запретят его. — Она попыталась подкупить жениха улыбкой. — Ну, что с тобой, Николушка?.. неужели расстроился?
   — Сразу не ответишь, подумать надо. Жизнь и есть сплошной штрабат, все мы маненько с петелькой балуемся. Тоже когда с отвесного берега в воду ныряешь, всегда вроде сердце сжимается… сожмется сперва, а потом поотпустит. Да пройдет это у тебя!
   — Быль и боль… — непонятно усмехнулась Таня, снимая руки с Николкиных плеч.
   Она стала одеваться, Николка ее не задерживал. Провожая до ворот, он пообещался забежать на днях по тому самому денежному дельцу. Низкие, так и не ставшие дождем, куда-то торопились тучи. Мгла от них стояла в небе. Таня уходила быстро, прижимаясь к фасадам, точно хотела скрыться поскорей с Николкиных глаз, и верно, что-то новое, бесконечно будничное было сейчас в ее поспешно удалявшейся фигурке. Раздвоившимся взором Заварихин смотрел вдогонку и никак не мог разобраться в существе происшедшей подмены. Человеческое в людях всегда пугало его, — будет ли этой под силу карабкаться вместе с ним на кручи, цепляться, падать с отбитыми руками и вновь ползти на овладенье миром? Нет, он еще не собирался нарушать данное Тане слово, но что-то в ней разочаровало его самую малость.

XI

   Единственное Танино спасенье заключалось теперь в Николкиной близости. Раз начавшись, болезнь катастрофически усиливалась: неверие в свои силы влекло за собою расплывчатые пока сомнения в жизни вообще. Перед выступленьем Таня раздражалась по пустякам и нередко в слезах кричала на Пугля за одно лишь напоминанье, что вместе со спокойствием она может утратить темп и погубить себя.
   — Ах, это совсем не твое дело… ты стал нестерпимо надоедлив, Пугль! — бросила она однажды, ненавидя себя за несправедливую резкость.
   — Детошка, я нянчил твою славу. Ты стала Гелла Вельтон, но в твоей славе один кусочек, пусть самый маленький — мой! — возразил Пугль почти без акцента, показалось Тане, на этот раз.
   В ее характере, кротком и безоблачном, все резче проступала придирчивая мнительность, мелочная взыскательность к ближним, все реже дарила она товарищей по арене шуткой или одобрительной улыбкой; даже Стасик избегал встречаться с нею… самые выступления ее выглядели порою изощренной безвдохновенной выдумкой, скверной платой за повседневный хлеб. Артистка зябла, горбилась, кусала губы, однажды вспотела от страха наверху; это был конец.
   Род занятий неизменно являлся для Фирсова одной из главных, хотя далеко не единственной краской при изображении героя, В повести у него поэтому в подробностях излагалось как цирковое Танино ремесло, так и самый источник ее поломки. «Недуг Геллы Вельтон, — говорилось там, — обнаружился незадолго до встречи с братом. При переполненных рядах, четкая и свежая, она взбиралась по канату в купол, безошибочным мускульным расчетом предвидя все наперед. Сейчас, после десятка предварительных, не слишком головоломных вариаций на неподвижной трапеции, прирученная веревочная петля вкрадчиво скользнет на ключицы, и тогда можно будет отдохнуть целый десяток мгновений — до того, как внезапно, на полутакте замолкнет оркестр и тело втугую как бы спеленают лучи прожекторов, после чего наступит сосредоточенное безмолвие, и тогда, по возможности спокойнее отыскав внизу знакомую щербинку на барьере, надо прицелиться в нее — скорее всею волей, чем телом, но непременно чуть дальше и выше точки прицела в расчете на естественное отклонение тяжести… и вслед за тем станет возможно сделать самый бросок, однако артистка несколько пооттянет его как бы из понятного колебания перед пропастью, так что потекут считанные и длинные, давним опытом выверенные секунды, а дети в партере забудут свои леденцы и мороженое, и только потом последует почти искровое включенье воли к полету, который завершится вышибающим из сознания толчком во всю длину тела, и это будет означать прибытие на место… Когда же суматошная, после пережитого, музыка вернет зрителей к действительности, артистке останется лишь собрать урожай рукоплесканий за жгучий ужас доставленного наслажденья, и потом ее, знаменитую и невредимую, цирк проводит овациями, чтобы она без помехи могла теперь отдыхать, все отдыхать в кромешной пустоте своего женского одиночества!»
   Механика этого на редкость впечатляющего номера была до мелочей отработана немногочисленными, наперечет, предшественниками Геллы Вельтон по штрабату. Шелковая веревка пружинным ударом в шейные мышцы останавливала запущенное ласточкой тело всего в двух метрах от арены, после чего исполнителю ничего не стоило вывернуться из наклонного, головою вниз, положения, описать полукруг и сорвать с шеи еще раз посрамленную удавку… «Но в тот несчастный вечер, едва Вельтон изготовилась к заключительному броску, почти легла на воздух, кто-то оглушительно чихнул внизу; по случаю оттепели гнилая простуда бродила по городу. Тотчас же артистка различила внизу седоватого военного в рядах, — бормоча что-то своей даме, он торопливо доставал платок из шинели… и, значит, тотчас должно было последовать повторенье, так что артистке выгодней стало чуточку помедлить, чтобы вторичный звук не застигнул ее в полете. Откачнувшись назад, из боязни рассеяться, она ждала, но звука не было. Вполне пустяшное происшествие это заняло долю минуты, но ожидание вклинилось в Танину волю, как бы расщепило ее. Мучительное напряжение артистки передалось публике, в партере раздались неуверенные требования тишины, некоторые привстали в поисках виновника, а на партер зашикала галерка, так что еще с полминуты тихое безумие бушевало в цирке… Держась за тросы, Таня глядела вниз, где в неопределимой дальности мерцала то делившаяся на отдельные особи, то сплывавшаяся воедино людская масса, со множеством точечных стерегущих глаз. Никто теперь не смог бы помочь артистке, даже сам старый мастер цирка Пугль, воровски затаившийся позади униформы. Что-то выключилось из Таниной памяти, так что, прежде чем вхлестнуться в утраченный ритм номера, требовалось освоить, как это она, неумелая девчонка с железнодорожного разъезда, очутилась на зыбкой железной жердинке, под крышей непонятного здания, почти голая, в одном трико. Не потому ли всего страшнее сны, когда мы не можем восстановить порвавшиеся связи?» — так описывал Фирсов состояние своей героини, применяя полюбившийся ему прием рассмотрения в лупу.
   Заметались прожекторные лучи, словно им передалось замешательство акробатки. И потом с жалобным вздохом, будто простреленная, артистка метнулась вниз… В тот раз все сошло для нее благополучно, так как сама она крика своего не слышала. Таня даже нашла в себе неуместную смелость раскланяться перед зловеще молчавшей публикой. Впечатление провала несколько посгладил Пугль, выскочивший на манеж к своей питомице с неистовыми слезами и объятиями. Мелодраматические, сверх программы, волнения Пугля были по справедливости оценены зрителями. За всю свою цирковую практику не имел он столько недружных и грустных оваций… У Фирсова в повести скандал завершался сердитой рецензией в одной газете, где особо порицалось «беспринципное цирковое гладиаторство», и под влиянием ее дирекция собиралась было предложить провинившейся знаменитости другой аттракцион, но подоспели хлопоты с летней гастрольной поездкой, так что вскорости все забылось и улегг лось.
   Предчувствием неминуемого пропитались Танины дни и ночи. Еще усердней тренировалась она на арене по утрам, понуждая тело к высшему и точному повиновенью. Пуглю, да и ей самой казалось иногда, что та роковая заминка под куполом — лишь следствие скопившегося переутомленья. Надо было дать телу передышку, и если бы не скорая свадьба, отпустить его на волю до зимы, куда-нибудь на нехоженые лужки под Рогово, — пусть его полежит в высокой траве с заброшенными за затылок руками! Памятуя себя в молодости, Пугль не сомневался, что Заварихин найдет способ хотя бы по субботам навещать и там свою невесту. Старик и в мыслях не допускал, чтобы его питомица бросила цирк из-за ничтожного, в сущности, происшествия, которое лишь обострило его детски высокомерную неприязнь к зрителям.
   — О, публикуй, — оправдывался он за кулисами перед зловеще молчавшими товарищами. — Когда жерепятина прыгал четыре ноги, они хлопал. Когда молодая девошка немножкo упал на колено, они готов шикайт… а? — и в поисках высшей справедливости вскидывал к потолку илезами негодования переполненные глаза.
   В тот раз, зимой, несколько очередных Таниных выступлений были заменены другими по болезни артистки. Кстати, она решила воспользоваться обычным перерывом перед намеченной летней поездкой по провинции для того, чтобы решительно отвлечься, отвыкнуть, отучиться от цирка. С утра отправлялась она в обход музеев, обзаводилась хозяйственными мелочами к предстоящим семейным переменам, — никогда не удавалось ей при этом избегнуть самой себя. Чем дальше забредала от дому, тем острее помнила — зачем. Заварихин не догадывался о ее метаньях, а Пугль, в надежде на предположенный в конце лета отпуск у моря, умолял Таню не предпринимать решительных шагов хотя бы до закрытия сезона, затянувшегося в том году. С отчаяньем открывала Таня, что ничего другого не умеет в жизни, кроме как прыгать, вертеться в рейнском колесе, делать стойку на перше, низвергаться в пропасть, — ее душевное здоровье разрушалось от раздумья, что станет делать без ремесла — в случае разрыва с Николкой. Тогда она решилась на пробный шаг, чтобы поглядеть, как будет выглядеть изнутри ее отступленье.
   Отослав Пугля куда-то из дому, Таня взгромоздила на стол табуретку и стала срывать со стен афиши, драгоценные памятки и ступеньки ее славы, некогда будившие профессиональное вдохновенье, ненавистные сегодня как напоминанье. Скинув последнюю, поверх пыльного бумажного вороха, Таня без подготовки взглянула вниз, и вдруг сознание стремительно качнулось в ней. Верно, она разбилась бы, если б вовремя не схватилась за подвернувшийся крюк гардины.
   Теперь оставалось только сжечь эту постылую пересохшую ветошь, от которой и руки саднились и душа. Наступала тихая летняя ночь, печная труба почти не втягивала дыма; хорошо еще, что догадалась приоткрыть окно, прежде чем у соседей поднялась пожарная тревога. Приятная расслабленность, почти как при выздоровлении, охватывала Таню по мере того, как отрекалась от прошлого и самой себя. Скорей бы к Николке, в его каменную щель… а еще лучше, кабы умчал в свою глухую, без адреса, деревню, где никто не признает в ней беглой циркачки.
   По возвращении Пугль нашел Таню на полу, у печки, с головою на подлокотнике придвинутого кресла. Она сладко спала. Дым целиком вытянуло, в воздухе держалась только горечь гари, да незаметный в потемках пепелок непостижимо разнесло по комнате; одна его черная стружечка как живая шевелилась на столе. Старик распахнул окно, извозчичья лошадь шагом зацокала в ночной тишине. За один вечер похудевшая Таня раскусанными губами улыбалась во сне, точно достигла наконец желанного безветренного берега. Чтоб не потревожить ее сна, Пугль включил свет в коридоре и сперва не мог понять, что именно, такое существенное, вынесли из помещения; минутой позже он различил на выцветших обоях пятна от уничтоженных афиш. Непоправимая, как сожженная бумага, новость отемнила ему рассудок, ноги отказывались держать его, он опустился на пол рядом с Таней.
   — Не улыбай, не улыбай так… — заклинательно шептал старик и тянулся рукой, не смея коснуться, как к самоубийце.
   Танино пробуждение было болезненное, неохотное, точно ее, согревшуюся наконец, снова выталкивали на стужу. Опустелая комната и плачевный вид Пугля напомнили о происшедшем; лицо ее тоскливо сжалось при мысли о напрасности жертвы. Она отряхнула платье и машинально стала приводить в порядок перед зеркалом растрепавшиеся волосы. Больше невмоготу было оставаться дома, и она надоумилась на самое худшее и лишнее в ее тогдашнем положении — бежать средь ночи к жениху, разбудить, открыться с риском проиграть все в одну ставку.
   Даже не заметила дороги, так быстро донесла ее боль.
   — Ну что же ты, ненаглядный и бессовестный мой!.. и сам не приходишь, и к себе не берешь? — еле добудившись, тормошила она его, угрюмого и заспанного, напрасно стараясь зажечь былую искорку страсти в мутных слипающихся глазах. — Ах, ведь ты даже не догадываешься, как безвыходно трудно мне сейчас… Бог тебе судья, я знаю, ты много любить не умеешь, у тебя дела, товар… но если хоть капельку можешь, то заступись, прижми к себе покрепче, Николушка, не отпускай меня никуда!
   — Ладно, будя, будя, безумная… что с тобой творится? Это все мираж у тебя, ничего такого не случилося!.. — успокоительно шептал тот, гладя голое подрагивающее плечо и уныло борясь с неодолимым сном. — Это ты напрасно, будто я любить не могу… только слово такое не в ходу у нас, не наше. Мужики честнее говорят: я тебя жалею… чтоб не ошибиться. Потерпи кое-как до свадьбы, теперь скоро… обои привез, эва в углу сложены, и вообще житьишко знатно налаживается. Завтра еще одна ловкая сделка предстоит, а через годок так все и загудит в нашей жизни, Гелка!.. не боишься, что и на тебя наползут? — посмеивался Николка, почесываясь от усиленной, по ночному времени, деятельности невидимой нечисти. — Ладно, ступай теперь, а то у меня квартирные хозяева насчет женскего полу строгие, враз откажут. В субботу свидимся, вот и натолкуемся досыта! — Одной рукой помогая подняться, он другою лениво шарил одежду, чтоб проводить невесту до ворот, в чем сказывалось ее облагораживающее влиянье, но Таня великодушно возвратила под одеяло огромную, горячую, не очень сопротивлявшуюся Николкину руку.
   — Ладно, не нужно, я сама, я неслышно выпорхну, дверь защелкну и никого не разбужу, — усыпительно, дрожащими губами шептала она на прощанье, подсовывая концы одеяла Заварихину под бока. — Ты спи пока, поправляйся, наживай деньги, побольше! И потом мы с тобой купим за мильон самое расчудесное счастье, размером в солнце… у цыгана из-под полы, ладно?
   Она исчезла, унося частицу недолговременного Николкина тепла, тем еще странного, что по выходе на улицу ей стало вдвое холоднее. Мрачное безлюдье ночного города соответственно Таниной болезни. Не нужно было притворяться, прихорашиваться, да и сама ночная жизнь большого города представала в неожиданных, чуточку развлекающих поворотах и сочетаниях. То пересечет мостовую торопливый озирающийся монах с саквояжем, то пробежит несообразно длинная собака, то проедет пьяная компания на извозчиках, держа на коленях у себя повизгивающих мамзелей… Тане полюбилось до свету, до полной бесчувственности бродить по опустелым улицам, заглядывать в освещенные окна, где еще не легли пока, чтобы без дозволенья побыть немножко при крохотных радостях чужой жизни. И почему-то лучшей погодой для таких прогулок бывало полное безветрие и еще если моросило вдобавок.
   В одно из подобных странствий она лицом к лицу столкнулась с Фирсовым. Сочинитель возвращался с приятельской пирушки, был в меру под хмельком и напевал нечто себе в усы.
   — Сдав а аллаху, мисс, который высылает вас навстречу моим мыслям! — вскричал ои, галантно подметая тротуар своей разбойничьей шляпой. — А мы только что выпивали по маленькой, шумели, как оно и положено питиям, — о том о сем, о всегдашнем к ним на Руси небрежении, хотя как раз им всегда приходилось подводить исторические итоги!.. — Он пренебрежительно махнул рукой. — А может, оно и правильно, так и надо с нами, мисс?.. разная сочинительская рвань, сплошь Моцарты да Сальери! Истинная мудрость не терпит шума, она в ледяном размышлении летописца, в уединенном скрипе его гусиного пера. А мы шатаемся, полыхаем, дразним пожарных на каланчах… потому что умственное вещество наше разогрето в высшей степени от беспорядочного трения противоречивых мыслей… поскольку мы существуем в эпоху величайших откровений и на мучительном переходе к высшему всезавершающему счастью, мисс! Когда-нибудь, если аллах дозволит, я еще обрисую приблизительные контуры будущего… Ужасно как тесно стало в извилинах ума и лабиринтах сердца, мисс. И вот, к примеру, в клетчатом пугале, что, оскорбляя благородный взор, торчит сейчас перед вами, одновременно проживают без прописки двадцать семь человек. И вы, и вы там же обитаете, хотя, сознаюсь напрямки, на второстепенном положении. Мне вы нужны только затем, чтоб вконец осиротить героя. И оттого, что братец ваш пребывает во временном небытии, то есть в бездействии, теперь ваша очередь сгорать. Все хожу и маюсь, хожу и гадаю, как же мне дальше с вами поступать, бедная вы моя? — вздохнул он словно над чистой, неисписанной страницей, но тотчас испугался откровенности своей. — Кстати, до зарезу справочка нужна по цирку… как эта чертова махинация у вас называется, перекидка с одного турника на другой при вытянутых руках?
   Она настороженно покосилась в его сторону.
   — Банола, не мой номер… ко мне хотите приспособить?
   — Не скажу, строжайший творческий секрет, мисс Вельтон. Сюда посторонним входа нет…
   Они двинулись вместе, но не оттого, что Тане, как и Фирсову в ту беспутную ночь, было в любую сторону по дороге, а потому, что лучше хоть с Фирсовым, чем без никого.
   — Клянусь, что возвращаетесь после нежного свиданья со своим коммерсантом, но где-то там, в середке, неизъяснимая тревога щемит… ведь правда? — приступил к допросу Фирсов. — Кстати, что он там очередное, грозненькое и грязненькое, замышляет, будущий повелитель ваш?
   — Я не в шутливом настроении сегодня, Федор Федорыч!
   — Нервы?.. а помнится, вы разъясняли мне, что циркачи народ грубый, что циркачам эти болезненные живые ниточки не положены.
   — У меня другое болит, сочинитель.
   — Что же именно, мисс? — вскользь осведомился тот, стараясь не замечать ее жалкой заискивающей улыбки.
   — Крылья болят мои!.. но давайте сменим наш легкомысленный тон разговора, мы не ровня, Фирсов. Видите ли, я вот хожу и умираю, а вы всего только пишете интересную повесть о том, как умираю я…
   — Поверьте, она не даст мне ни душевной сытости, ни телесной, — трезвея на мгновенье, вставил Фирсов. — Сколько я могу судить по житухе своего двойника, судьба этой повести будет поистине печальна, мисс!
   — Но, по крайней мере, она сейчас доставляет вам радость проникновенья в тайны, которых до вас не открывал никто. Ведь это все притворство ваше, будто пьяны, чтоб удобней было щекотливые вопросы задавать. Признайтесь, вы и дня не смогли бы прожить без порции ваших бумажных мук, из которых только и черпаете мало-мальски терпимость к себе, жестокий вы человек. Не жалуйтесь, вам даже немножко приятны пристрастные критические побои, которыми всенародно и столько лет отличают Фирсова из всей вашей братии. Венки и розги сродни друг другу, разве не правда?
   — Послушайте, мисс, мы с вами разрушаем жанр… циркачам не положена чрезмерная умственность, — еще суше проскрипел Фирсов.
   — Ничего, мне теперь можно, я ведь ухожу, — недобро усмехнулась Таня.
   — Не знаю, не знаю, откуда у вас эти блистательные прозренья?.. я предпочел бы вернуться в рамки наших профессий.
   Они шли дальше, не различая улиц.
   — Где-то у вас же читала я, будто перед гибелью наступает иногда странная прозорливость. Начинаешь видеть самый краешек бытия… видно, и я так же! — И вдруг в голосе у ней послышалось приказание пополам с нетерпеливой полудетской просьбой. — К слову, без гаерства: сколько еще у вас там страничек на мою долю осталось? Ага, недобрый знак молчанья… вот она откуда, ваша шутовская маска. Остающимся всегда капельку неловко перед теми, кому приходится досрочно исчезать… — Она умолкла, предоставляя место возраженьям, их не было. — Объясните же мне под конец одно мое последнее недоуменье. Вот чуть не всякую ночь теперь я в каком-то полузабытьи надежды скитаюсь по городу… и жадно прилипаю чуть не к каждому попутному окну. Может, не везет мне или глаз дурной, а только, куда ни взгляну, краска такая тусклая…