— Акведуки эти, — говорил отец протопоп, — будут ни к чему, потому город малый, и притом тремя реками пересекается; но магазины, которые все вновь открываются, нечто весьма изящное начали представлять. Да вот я вам сейчас покажу, что касается нынешнего там искусства…
   И с этими словами отец протопоп вышел в боковую комнату и через минуту возвратился оттуда, держа в каждой руке по известной всем трости.
   — Вот видите, — сказал он, поднося к глазам гостей верхние площади золотых набалдашников.
   Ахилла-дьякон так и воззрился, что такое сделано политиканом Савелием для различения одностойных тростей; но увы! ничего такого резкого для их различия не было заметно. Напротив, одностойность их даже как будто ещё увеличилась, потому что посредине набалдашника той и другой трости было совершенно одинаково вырезано окружённое сиянием всевидящее око; а вокруг ока краткая, в виде узорчатой каймы, вязная надпись.
   — А литер, отец протопоп, нет? — заметил, не утерпев, Ахилла.
   — К чему здесь тебе литеры нужны? — отвечал, не глядя на него, Туберозов.
   — А для отличения их одностойности?
   — Все ты всегда со вздором лезешь, — заметил отец протопоп дьякону и при этом, приставив одну трость к своей груди, сказал: — вот это будет моя.
   Ахилла-дьякон быстро глянул на набалдашник и прочёл около всевидящего ока: «Жезл Ааронов расцвёл[24]».
   — А вот это, отец Захария, будет тебе, — докончил протопоп, подавая другую трость Захарии.
   На этой вокруг такого же точно всевидящего ока такою же точно древлеславянскою вязью было вырезано: «Даде в руку его посох».
   Ахилла как только прочёл эту вторую подпись, так пал за спину отца Захарии и, уткнув голову в живот лекаря, заколотился и задёргался в припадках неукротимого смеха.
   — Ну, что, зуда, что, что? — частил, обернувшись к нему, отец Захария, между тем как прочие гости ещё рассматривали затейливую работу резчика на иерейских посохах. — Литеры? А? литеры, баран ты этакой кучерявый? Где же здесь литеры?
   Но дьякон не только нимало не сконфузился, но опять порскнул и закатился со смеху.
   — Чего смеёшься? чего помираешь?
   — Это кто ж баран-то выходит теперь? — вопросил, едва выговаривая слова, дьякон.
   — Да ты же, ты. Кто же ещё баран?
   Ахилла опять залился, замотал руками и, изловив отца Захарию за плечи, почти сел на него медведем и театральным шёпотом забубнил:
   — А вы, отец Захария, как вы много логике учились, так вы вот это прочитайте: «Даде в руку его посох». Нуте-ка, решите по логике: чему такая надпись соответствует!
   — Чему? Ну говори, чему?
   — Чему-с? А она тому соответствует, — заговорил протяжнее дьякон, — что дали мол, дескать, ему линейкой палю в руку.
   — Врёшь.
   — Вру! А отчего же вон у него «жезл расцвёл»? А небось ничего про то, что в руку дано, не обозначено? Почему? Потому что это сделано для превозвышения, а вам это для унижения черкнуто, что, мол, дана палка в лапу.
   Отец Захария хотел возразить, но и вправду слегка смутился. Дьякон торжествовал, наведя это смущение на тихого отца Бенефактова; но торжество Ахиллы было непродолжительно.
   Не успел он оглянуться, как увидел, что отец протопоп пристально смотрел на него в оба глаза и чуть только заметил, что дьякон уже достаточно сконфузился, как обратился к гостям и самым спокойным голосом начал:
   — Надписи эти, которые вы видите, я не сам выдумал, а это мне консисторский секретарь Афанасий Иванович присоветовал. Случилось нам, гуляя с ним пред вечером, зайти вместе к золотарю; он, Афанасий Иванович, и говорит: вот, говорит, отец протопоп, какая мне пришла мысль, надписи вам на тростях подобают, вот вам этакую: «Жезл Ааронов», а отцу Захарии вот этакую очень пристойно, какая теперь значится. А тебе, отец дьякон… я и о твоей трости, как ты меня просил, думал сказать, но нашёл, что лучше всего, чтобы ты с нею вовсе ходить не смел, потому что это твоему сану не принадлежит…
   При этом отец протопоп спокойно подошёл к углу, где стояла знаменитая трость Ахиллы, взял её и запер ключом в свой гардеробный шкаф.
   Такова была величайшая из распрей на старогородской поповке.
   — Отсюда, — говорил дьякон, — было все начало болезням моим. Потому что я тогда не стерпел и озлобился, а отец протопоп Савелий начал своею политикой ещё более уничтожать меня и довёл даже до ярости. Я свирепел, а он меня, как медведя на рогатину, сажал на эту политику, пока я даже осатаневать стал.
   Это был образчик мелочности, обнаруженной на старости лет протопопом Савелием, и легкомысленности дьякона, навлёкшего на себя гнев Туберозова; но как Москва, говорят, от копеечной свечи сгорела, так и на старогородской поповке вслед за этим началась целая история, выдвинувшая наружу разные недостатки и превосходства характеров Савелия и Ахиллы.
   Дьякон лучше всех знал эту историю, но рассказывал её лишь в минуты крайнего своего волнения, в часы расстройства, раскаяний и беспокойств, и потому когда говорил о ней, то говорил нередко со слезами на глазах, с судорогами в голосе и даже нередко с рыданиями.

Глава 3

   — Мне, — говорил сквозь слезы взволнованный Ахилла, — мне по-настоящему, разумеется, что бы тогда следовало сделать? Мне следовало пасть к ногам отца протопопа и сказать, что так и так, что я это, отец протопоп, не по злобе, не по ехидству сказал, а единственно лишь чтобы только доказать отцу Захарии, что я хоть и без логики, но ничем его не глупей. Но гордыня меня обуяла и удержала. Досадно мне стало, что он мою трость в шкаф запер, а потом после того учитель Варнавка Препотенский ещё подоспел и подгадил… Ах, я вам говорю, что уже сколько я на самого себя зол, но на учителя Варнавку вдвое! Ну, да и не я же буду, если я умру без того, что я этого просвирниного сына учителя Варнавку не взвошу!
   — Опять и этого ты не смеешь, — останавливал Ахиллу отец Захария.
   — Отчего же это не смею? За безбожие-то да не смею? Ну, уж это извините-с!
   — Не смеешь, хоть и за безбожие, а все-таки драться не смеешь, потому что Варнава был просвирнин сын, а теперь он чиновник, он учитель.
   — Так что, что учитель? Да я за безбожие кого вам угодно возделаю. Это-с, батюшка, закон, а не что-нибудь. Да-с, это очень просто кончается: замотал покрепче руку ему в аксиосы[25], потряс хорошенько, да и выпустил, и ступай, мол, жалуйся, что бит духовным лицом за безбожие… Никуда не пойдет-с! Но боже мой, боже мой! как я только вспомню да подумаю — и что это тогда со мною поделалось, что я его, этакого негодивца Варнавку, слушал и что даже до сего дня я еще с ним как должно не расправился! Ей, право, не знаю, откуда такая слабость у меня? Ведь вон тогда Сергея-дьячка за рассуждение о громе я сейчас же прибил; комиссара Данилку мещанина за едение яиц на улице в прошедший Великий пост я опять тоже неупустительно и всенародно весьма прилично по ухам оттрепал, а вот этому просвирнину сыну все до сих пор спускаю, тогда как я этим Варнавкой более всех и уязвлен! Не будь его, сей распри бы не разыграться. Отец протопоп гневались бы на меня за разговор с отцом Захарией, но все бы это не было долговременно; а этот просвирнин сын Варнавка, как вы его нынче сами видеть можете, учитель математики в уездном училище, мне тогда, озлобленному и уязвленному, как подтолдыкнул: «Да это, говорит, надпись туберозовская еще, кроме того, и глупа». Я, знаете, будучи уязвлен, страх как жаждал, чем бы и самому отца Савелия уязвить, и спрашиваю: чем же глупа? А Варнавка говорит: «Тем и глупа, что еще самый факт-то, о котором она гласит, недостоверен; да и не только недостоверен, а и невероятен. Кто это, говорит, засвидетельствовал, что жезл Ааронов расцвел? Сухое дерево разве может расцвесть?» Я было его на этом даже остановил и говорю. «Пожалуйста, ты этого, Варнава Васильич, не говори, потому что бог иде же хощет, побеждается естества чин»; но при этом, как вся эта наша рацея у акцизничихи у Бизюкиной происходила, а там все это разные возлияния да вино все хорошее: все го-го, го-сотерн да го-марго, я… прах меня возьми, и надрызгался. Я, изволите понимать, в винном угаре, а Варнавка мне, знаете, тут мне по-своему, по-ученому торочит, что «тогда ведь, говорит, вон и мани факел фарес[26] было на пиру Вальтасаровом написано, а теперь, говорит, ведь это вздор; я вам могу это самое сейчас фосфорною спичкой написать». Ужасаюсь я; а он все дальше да больше: «Да там и во всем, говорит, бездна противоречий…» И пошел, знаете, и пошел, и все опровергает; а я все это сижу да слушаю. А тут опять еще эти го-марго, да уж и достаточно даже сделался уязвлен и сам заговорил в вольнодумном штиле. «Я, говорю, я, если бы только не видел отца Савелиевой прямоты, потому как знаю, что он прямо алтарю предстоит и жертва его прямо идет, как жертва Авелева[27], то я только Каином быть не хочу, а то бы я его…» Это, понимаете, на отца Савелия-то! И к чему-с это; к чему это я там в ту пору о нем заговорил? Ведь не глупец ли? Ну, а она, эта Данка Нефалимка[28], Бизюкина-то, говорит: «Да вы еще понимаете ли, что вы лепечете? Вы еще знаете ли цену Каину-то? что такое, говорит, ваш Авель? Он больше ничего как маленький барашек, он низкопоклонный искатель, у него рабская натура, а Каин гордый деятель — он не помирится с жизнию подневольною. Вот, говорит, как его английский писатель Бирон изображает…[29]» Да и пошла-с мне расписывать! Ну, а тут все эти го-ма-го меня тоже наспиртуозили, и вот вдруг чувствую, что хочу я быть Каином, да и шабаш. Вышел я оттуда домой, дошел до отца протопопова дома, стал пред его окнами и вдруг подперся по-офицерски в боки руками и закричал: «Я царь, я раб, я червь, я бог[30]!» Боже, боже: как страшно вспомнить, сколь я был бесстыж и сколь же я был за то в ту ж пору постыжен и уязвлен! Отец протопоп, услыхав мое козлогласие, вскочили с постели, подошли в сорочке к окну и, распахнув раму, гневным голосом крикнули: «Ступай спать, Каин неистовый!» Верите ли: я даже затрепетал весь от этого слова, что я «Каин», потому, представьте себе, что я только собирался в Каины, а он уже это провидел. Ах, боже! Я отошел к дому своему, сам следов своих не разумеючи, и вся моя стропотность тут же пропала, и с тех пор и доныне я только скорблю и стенаю. Повторив этот рассказ, дьякон обыкновенно задумывался, поникал головой и через минуту, вздохнув, продолжал мягким и грустным тоном:
   — Но вот-с дние бегут и текут, а гнев отца протопопа не проходит и до сего дня. Я приходил и винился; во всем винился и каялся, говорил: «Простите, как бог грешников прощает», но на все один ответ: «Иди». Куда? я спрашиваю, куда я пойду? Почтмейстерша Тимониха мне все советует: «В полк, говорит, отец дьякон, идите, вас полковые любить будут». Знаю я это, что полковые очень могут меня любить, потому что я и сам почти воин; но что из меня в полку воспоследует, вы это обсудите? Ведь я там с ними в полку уж и действительно Каином сделаюсь… Ведь это, ведь я знаю, что все-таки один он, один отец Савелий ещё меня и содержит в субординации, — а он… а он…
   При этих словах у дьякона закипали в груди слезы, и он, всхлипывая, заканчивал:
   — А он вот какую низкую штуку со мною придумал: чтобы молчать! Что я ни заговорю, он все молчит… За что же ты молчишь? — восклицал дьякон, вдруг совсем начиная плакать и обращаясь с поднятыми руками в ту сторону, где полагал быть дому отца протопопа. — Хорошо, ты думаешь, это так делать а? Хорошо это, что я по дьяконству моему подхожу и говорю: «благослови, отче?» и, руку его целуя, чувствую, что даже рука его холодна для меня! Это хорошо? На Троицын день пред великою молитвой я, слезами обливаясь, прошу: «благослови…» А у него и тут умиления нет. «Буди благословен», говорит. Да что мне эта форменность, когда все это без ласковости! Дьякон ожидал утешения и поддержки.
   — Заслужи, — замечает ему отец Захария, — заслужи хорошенько, он тогда и с лаской простит.
   — Да чем же я, отец Захария, заслужу?
   — Примерным поведением заслужи.
   — Да каким же примерным поведением, когда он совсем меня не замечает? Мне, ты, батя, думаешь, легко, как я вижу, что он скорбит, вижу, что он нынче в столь частой задумчивости. «Боже мой! — говорю я себе, — чего он в таком изумлении? Может быть, это он и обо мне…» Потому что ведь там, как он на меня ни сердись, а ведь он все это притворствует: он меня любит…
   Дьякон оборачивался в другую сторону и, стуча кулаком по ладони, выговаривал:
   — Ну, просвирнин сын, тебе это так не пройдёт! Будь я взаправду тогда Каин, а не дьякон, если только я этого учителя Варнавку публично не исковеркаю!
   Из одной этой угрозы читатели могут видеть, что некоему упоминаемому здесь учителю Варнаве Препотенскому со стороны Ахиллы-дьякона угрожала какая-то самая решительная опасность, и опасность эта становилась тем грознее и ближе, чем чаще и тягостнее Ахилла начинал чувствовать томление по своём потерянном рае, по утраченном благорасположении отца Савелия. И вот, наконец, ударил час, с которого должны были начаться кара Варнавы Препотенского рукой Ахиллы и совершенно совпадавшее с сим событием начало великой старогородской драмы, составляющей предмет нашей хроники.
   Чтобы ввести читателя в уразумение этой драмы, мы оставим пока в стороне все тропы и дороги, по которым Ахилла, как американский следопыт[31], будет выслеживать своего врага, учителя Варнавку, и погрузимся в глубины внутреннего мира самого драматического лица нашей повести — уйдём в мир неведомый и незримый для всех, кто посмотрит на это лицо и близко и издали. Проникнем в чистенький домик отца Туберозова. Может быть, стоя внутри этого дома, найдём средство заглянуть внутрь души его хозяина, как смотрят в стеклянный улей, где пчела строит свой дивный сот, с воском на освещение лица божия, с мёдом на усладу человека. Но будем осторожны и деликатны: наденем лёгкие сандалии, чтобы шаги ног наших не встревожили задумчивого и грустного протопопа; положим сказочную шапку-невидимку себе на голову, дабы любопытный зрак наш не смущал серьёзного взгляда чинного старца, и станем иметь уши наши отверзтыми ко всему, что от него услышим.

Глава 4

   Над Старгородом летний вечер. Солнце давно село, Нагорная сторона, где возвышается острый купол собора, озаряется бледными блесками луны, а тихое Заречье утонуло в тёплой мгле. По пловучему мосту, соединяющему обе стороны города, изредка проходят одинокие фигуры. Они идут спешно: ночь в тихом городке рано собирает всех в гнёзда свои и на пепелища[32] свои. Прокатила почтовая телега, звеня колокольчиком и перебирая, как клавиши, мостовины, и опять все замерло. Из далёких лесов доносится благотворная свежесть. На острове, который образуют рукава Турицы и на котором синеет бакша кривоносого чудака, престарелого недоучки духовного звания, некоего Константина Пизонского, называемого от всех «дядей Котином», раздаются клики:
   — Молвоша! где ты, Молвоша!
   Это старик зовёт резвого мальчишку, своего приёмыша, и клики эти так слышны в доме протопопа, как будто они раздаются над самым ухом сидящей у окна протопопицы. Вот оттуда же, с той же бакши, несётся детский хохот, слышится плеск воды, потом топот босых ребячьих ног по мостовинам, звонкий лай игривой собаки, и все это кажется так близко, что мать протопопица, продолжавшая все это время сидеть у окна, вскочила и выставила вперёд руки. Ей показалось, что бегущее и хохочущее дитя сейчас же упадёт к ней на колени. Но, оглянувшись вокруг, протопопица заметила, что это обман, и, отойдя от окна в глубину комнаты, зажгла на комоде свечу и кликнула небольшую, лет двенадцати, девочку и спросила её:
   — Ты, Феклинька, не знаешь ли, где наш отец протопоп?
   — Он, матушка, у исправника в шашки играет.
   — А, у исправника. Ну бог с ним, когда у исправника. Давай мы ему, Феклушка, постель постелем, пока он воротится.
   Феклинька принесла из соседней комнаты в залу две подушки, простыню и стёганое жёлтое шерстяное одеяло; а мать протопопица внесла белый пикейный шлафрок и большой пунцовый фуляр. Постель была постлана отцу протопопу на большом, довольно твёрдом диване из карельской берёзы. Изголовье было открыто; белый шлафрок раскинут по креслу, которое поставлено в ногах постели; на шлафрок положен пунцовый фуляр. Когда эта часть была устроена, мать-протопопица вдвоём с Феклинькой придвинули к головам постели отца Савелия тяжёлый, из карельской же берёзы, овальный стол на массивной тумбе, поставили на этот стол свечу, стакан воды, блюдце с толчёным сахаром и колокольчик. Все эти приготовления и тщательность, с которою они исполнялись, свидетельствовали о великом внимании протопопицы ко всем привычкам мужа. Только устроив все как следовало, по обычаю, она успокоилась, и снова погасила свечу, и села одиноко к окошечку ожидать протопопа. Глядя на неё, можно было видеть, что она ожидает его неспокойно; этому и была причина: давно невесёлый Туберозов нынче особенно хандрил целый день, и это тревожило его добрую подругу. К тому же он и устал: он ездил нынче на поля пригородных слобожан и служил там молебен по случаю стоящей засухи. После обеда он немножко вздремнул и пошёл пройтись, но, как оказалось, зашёл к исправнику, и теперь его ещё нет. Ждёт его маленькая протопопица ещё полчаса и ещё час, а его все нет. Тишина ненарушимая. Но вот с нагорья послышалось чьё-то довольно приятное пение. Мать протопопица прислушивается. Это поёт дьякон Ахилла; она хорошо узнает его голос. Он сходит с Батавиной горы и распевает:
 
Ночною темнотою
Покрылись небеса;
Все люди для покоя
Сомкнули очёса.[33]
 
   Дьякон спустился с горы и, идучи по мосту, продолжает:
 
Внезапно постучался
Мне в двери Купидон;
Приятный перервался
В начале самом сон.
 
   Протопопица слушает с удовольствием пение Ахиллы, потому что она любит и его самого за то, что он любит её мужа, и любит его пение. Она замечталась и не слышит, как дьякон взошёл на берег, и все приближается и приближается, и, наконец, под самым её окошечком вдруг хватил с декламацией:
 
Кто там стучится смело?
Сквозь двери я спросил.
 
   Мечтавшая протопопица тихо вскрикнула: «Ах!» и отскочила в глубь покоя.
   Дьякон, услыхав это восклицание, перестал петь и остановился.
   — А вы, Наталья Николаевна, ещё не започивали? — отнёсся он к протопопице и с этими словами, схватясь руками за подоконник, вспрыгнул на карнизец и воскликнул: — А у нас мир!
   — Что? — переспросила протопопица.
   — Мир, — повторил дьякон, — мир. Ахилла повёл по воздуху рукой и добавил:
   — Отец протопоп… конец…
   — Что ты говоришь, какой конец? — запытала вдруг встревоженная этим словом протопопица.
   — Конец… со мною всему конец… Отныне мир и благоволение. Ныне которое число? Ныне четвёртое июня; вы так и запишите: «Четвёртого июня мир и благоволение», потому что мир всем и Варнавке учителю шабаш.
   — Ты это что-то… вином от тебя не пахнет, а врёшь.
   — Вру! А вот вы скоро увидите, как я вру. Сегодня четвёртое июня, сегодня преподобного Мефодия Песношского[34], вот вы это себе так и запишите, что от этого дня у нас распочнется.
   Дьякон ещё приподнялся на локти и, втиснувшись в комнату по самый по пояс, зашептал:
   — Вы ведь небось не знаете, что учитель Варнавка сделал?
   — Нет, дружок, не слыхала, что такое ещё он, негодивец, сотворил.
   — Ужасная вещь-с! он человека в горшке сварил.
   — Дьякон, ты это врёшь! — воскликнула протопопица.
   — Нет-с, сварил!
   — Истинно врёшь! — человека в горшок не всунешь.
   — Он его в золяной корчаге сварил, — продолжал, не обращая на неё внимания, дьякон, — и хотя ему это мерзкое дело было дозволено от исправника и от лекаря, но тем не менее он теперь за это предаётся в мои руки.
   — Дьякон, ты врёшь; ты все это врёшь.
   — Нет-с, извините меня, даже ни одной минуты я не вру, — зачастил дьякон и, замотав головой, начал вырубать слово от слова чаще. — Извольте хорошенько слушать, в чем дело и какое его было течение: Варнавка действительно сварил человека с разрешения начальства, то есть лекаря и исправника, так как то был утопленник; но этот сваренец теперь его жестоко мучит и его мать, госпожу просвирню, и я все это разузнал и сказал у исправника отцу протопопу, и отец протопоп исправнику за это… того-с, по-французски, пробире-муа, задали, и исправник сказал: что я, говорит, возьму солдат и положу этому конец; но я сказал, что пока ещё ты возьмёшь солдат, а я сам солдат, и с завтрашнего дня, ваше преподобие, честная протопопица Наталья Николаевна, вы будете видеть, как дьякон Ахилла начнёт казнить учителя Варнавку, который богохульствует, смущает людей живых и мучит мёртвых. Да-с, сегодня четвёртое июня, память преподобного Мефодия Песношского, и вы это запишите…
   Но на этих словах поток красноречия Ахиллы оборвался, потому что в это время как будто послышался издалека с горы кашель отца протопопа.
   — Во! грядёт поп Савелий! — воскликнул, заслышав этот голос, Ахилла и, соскочив с фундамента на землю, пошёл своею дорогой. Протопопица осталась у своего окна не только во мраке неведения насчёт всего того, чем дьякон грозился учителю Препотенскому, но даже в совершенном хаосе насчёт всего, что он наговорил здесь. Ей некогда было и раздумывать о нескладных речах Ахиллы, потому она услыхала, как скрипнули крылечные ступени, и отец Савелий вступил в сени, в камилавке[35] на голове и в руках с тою самою тростью, на которой было написано: «Жезл Ааронов расцвёл».
   Протопопица встала, разом засветила две свечи и из-под обеих зорко посмотрела на вошедшего мужа. Протопоп тихо поцеловал жену в лоб, тихо снял рясу, надел свой белый шлафор, подвязал шею пунцовым фуляром и сел у окошка.
   Протопопица совершенно забыла про все, что ей за несколько минут пред этим наговорил дьякон, и потому ни о чем не спросила мужа. Она пригласила его в смежную маленькую продолговатую комнатку, которая служила ей спальней и где теперь была приготовлена для отца Савелия его вечерняя закуска. Отец Савелий сел к столику, съел два сваренные для него всмятку яйца и, помолясь, начал прощаться на ночь с женой. Протопопица сама никогда не ужинала. Она обыкновенно только сидела перед мужем, пока он закусывал, и оказывала ему небольшие услуги, то что-нибудь подавая, то принимая и убирая. Потом они оба вставали, молились пред образом и непосредственно за тем оба начинали крестить один другого. Это взаимное благословение друг друга на сон грядущий они производили всегда оба одновременно, и притом с такою ловкостью и быстротой, что нельзя было надивиться, как их быстро мелькавшие одна мимо другой руки не хлопнут одна по другой и одна за другую не зацепятся.
   Получив взаимные благословения, супруги напутствовали друг друга и взаимным поцелуем, причём отец протопоп целовал свою низенькую жену в лоб, а она его в сердце; затем они расставались: протопоп уходил в свою гостиную и вскоре ложился. Точно так же пришёл он в свою комнату и сегодня, но не лёг в постель, а долго ходил по комнате, наконец притворил и тихо запер на крючок дверь в женину спальню.