Карлик, слушая пространные, но малосодержательные речи чиновников, только вздыхал и мялся, а Ахилла глядел, хлопая глазами, то на того, то на другого и в помышлениях своих все-таки сводил опять все к тому, что если бы ковёр-самолёт или хотя волшебная шапка, а то как и за что взяться? Не за что.
   — Одно, что я могу, — спохватился судья, — это написать письмо губернскому прокурору: он мой товарищ и, верно, не откажет сам посодействовать и походатайствовать за протопопа.
   Исправнику это чрезвычайно понравилось, а Николаю Афанасьевичу хотя оно и не понравилось, но он считал возражения неуместными.
   Думали только о том, как послать письмо? Почта шла через два дня, а эстафета была бы, по мнению обоих чиновников, делом слишком эффектным, и притом почтмейстерша, друг Термосесова, которого, по указанию Ахиллы, все подозревали в доносе на Туберозова, могла бы писать этому деятелю известия с тою же эстафетой.
   Услыша такое затруднение, дьякон тотчас же взялся все это уладить и объявил, что пусть только будет готово письмо, а уж он отвечает своею головой, что оно завтра будет доставлено по адресу; но способ, которым он располагал исполнить это, Ахилла удержал в секрете и просил ничего на этот счёт не выпытывать у него.
   Ему в этом не отказали, и дело сделалось. Пред вечером чиновник секретно передал дьякону ничего не значащее письмо, а через час после сумерек к дому отца Захарии тихо подъехал верхом огромный чёрный всадник и, слегка постучав рукой в окошко, назвал «кроткого попа» по имени.
   Захария отворил раму и, увидав всадника, спросил:
   — Это ты такой страшный?
   — Тс! Строго блюдите тишину и молчание, — отвечал таинственно всадник, смиряя в шенкелях своего нетерпеливого коня.
   Захария оглянулся вправо и влево по пустой набережной и прошептал:
   — Куда же это ты и по какой надобности?
   — Не могу вам ничего объяснить, потому что слово дал, — отвечал таинственно всадник, — но только, прошу вас, не ищите меня завтра и не спрашивайте, зачем я еду… Ну, да хоть слово дал, а скажу вам аллегорией:
 
Казак на север держит путь,
Казак не хочет отдохнуть,[195]
 
   и в шапке у меня —
 
Донос на гетмана злодея
Царю Петру от Кочубея.
 
   Поняли?
   — Нет, ничего не понял.
   — Так оно и следует по аллегории.
   И с этим всадник, ударив себя кулаком в грудь, добавил:
   — Но только знайте, отче Захарие, что это не казак едет, а это дьякон Ахилла, и что сердце моё за его обиду стерпеть не может, а разума в голове, как помочь, нет.
   Проговорив это, дьякон пустил коню повода, стиснул его в коленях и не поскакал, а точно полетел, махая по темно-синему фону ночного неба своими кудрями, своими необъятными полами и рукавами нанковой рясы, и хвостом, и разметистою гривой своего коня.

Глава 2

   Николай Афанасьевич не напрасно ничего не ожидал от письма, с которым поскакал дьякон. Ахилла проездил целую неделю и, возвратясь домой с опущенною головой и на понуром коне, отвечал, что ничего из того письма не было, да и ничего быть не могло.
   — Отчего это так? — пытали Ахиллу.
   — Очень просто! Оттого, что отец Савелий сами сказали мне: «Брось эти хлопоты, друг; для нас, духовных, нет защитников. Проси всех, в одолжение мне, не вступаться за меня».
   И дьякон более не хотел об этом и говорить.
   — Что же, — решил он, — если уже нет промеж нас ни одного умного человека, который бы знал, как его защитить, так чего напрасно и суетиться? Надо исполнять его научение и не вмешиваться.
   Ахилла гораздо охотнее рассказывал, в каком положении нашёл Туберозова и что с ним было в течение этой недели. Вот что он повествовал.
   — Владыка к ним даже вовсе не особенно грозны и даже совсем не гневливы и предали их сему терзанию только для одной политики, чтобы не противоречить за чиновников светской власти. Для сего единственно и вызов отцу Савелию сделали, да-с! И отец Савелий могли бы и совсем эту вину с себя сложить и возвратиться, потому что владыка потаённо на их стороне… да-с! И им было от владыки даже на другой же день секретно преподано, чтоб они шли к господину губернатору, и повинились, и извинились, да-с! Но токмо отец Савелий, по крепкому нраву своему, отвечали строптиво… «Не знаю, говорит, за собой вины, а потому не имею в чем извиняться!» Этим и владыку ожесточили, да-с! Но и то ожесточение сие не особенное, потому владыка решение консисторское о назначении следствия насчёт проповеди синим хером перечеркнули и все тем негласно успокоили, что назначили отца Савелия к причетнической при архиерейском доме должности, — да-с!
   — И он ныне причетничествует? — спросил Захария.
   — Да-с; читает часы и паремии[196], но обычая своего не изменяют и на политичный вопрос владыки: «В чем ты провинился?» ещё политичнее, яко бы по непонятливости, ответил: «В этом подряснике, ваше преосвященство», и тем себе худшее заслужили, да-с!
   — О-о-ох! — воскликнул Захария и отчаянно замотал головкой, закрыв ручками уши.
   — Наняли у жандармского вахмистра в монастырской слободке жёлтенькую каморочку за два с половиной серебра в месяц и ходят себе с кувшином на реку по воду. Но в лице и в позиции они очень завострились, и наказали, чтобы вы, Наталья Николаевна, к ним всемерно спешили.
   — Еду, завтра же еду, — отвечала плачущая протопопица.
   — Да-с; только и всех новостей. А этот прокурор, к которому было письмо, говорит: «Скажи, не моё это дело, у вас своё начальство есть», и письма не дал, а велел кланяться, — вот и возьмите, если хотите, себе его поклон. И ещё велел всем вам поклониться господин Термосесов; он встретился со мной в городе: катит куда-то шибко и говорит: «Ах, постой, говорит, пожалуйста, дьякон, здесь у ворот: я тебе штучку сейчас вынесу: ваша почтмейстерша с дочерьми мне пред отъездом свой альбом навязала, чтоб им стихи написать, я его завёз, да и назад переслать не с кем. Сделай милость, просит, отдай им, когда назад поедешь». Я думаю себе: враг тебя побери. «Давай», говорю, чтоб отвязаться, и взял.
   Дьякон вынул из кармана подрясника тощий альбомчик из разноцветной бумаги и прочитал:
 
На последнем сём листочке
Пишем вам четыре строчки
В знак почтения от нас.
Ах, не вырвало бы вас?
 
   — Вот его всем вам почтение, и примите оное, яко дань вам благопотребную.
   И Ахилла швырнул на стол пред публикой альбом с почтением Термосесова, а сам отправился с дороги спать на конюшню.
   Утром рано его разбудил карлик и, сев возле дьякона на вязанку сена, спросил:
   — Ну-с, что же теперь, сударь, будем далее делать?
   — Не знаю, Николавра, ей-право, не знаю!
   — Или на этом будет и квита? — язвил Николай Афанасьич.
   — Да ведь, голубчик Никола… куда же сунешься?
   — Куда сунуться-с?
   — Да; куда ты сунешься? ишь, всюду волки сидят.
   — Ну, а я, сударь, старый заяц: что мне волков бояться? Пусть меня волки съедят.
   Карлик встал и равнодушно протянул Ахилле на прощание руку, но когда тот хотел его удержать, он нетерпеливо вырвался и, покраснев, добавил:
   — Да-с, сударь! Нехорошо! А ещё великан!.. Оставьте меня; старый заяц волков не боится, пускай его съедят! — и с этим Николай Афанасьич, кряхтя, влез в свою большую крытую бричку и уехал.
   Ахилла вышел вслед за ним за ворота, но уже брички и видно не было.
   В этот же день дьякон выпроводил Наталью Николаевну к мужу и остался один в опальном доме.

Глава 3

   Из умов городской интеллигенции Савелий самым успешным образом был вытеснен стихотворением Термосесова. Последний пассаж сего последнего и скандальное положение, в котором благодаря ему очутилась бойкая почтмейстерша и её дочери, совсем убрали с местной сцены старого протопопа; все были довольны и все помирали со смеху. О Термосесове говорили как «об острой бестии»; о протопопе изредка вспоминали как о «скучном маньяке».
   Дни шли за днями; прошёл месяц, и наступил другой. Город пробавлялся новостями, не идущими к нашему делу; то к исправнику поступала жалоба от некоей девицы на начальника инвалидной команды, капитана Повердовню, то Ахилла, сидя на крыльце у станции, узнавал от проезжающих, что чиновник князь Борноволоков будто бы умер «скорописною смертию», а Туберозов все пребывал в своей ссылке, и друзья его солидно остепенились на том, что тут «ничего не поделаешь». Враги протопопа оказались несколько лучше друзей; по крайней мере некоторые из них не забыли его. В его спасение вступилась, например, тонкая почтмейстерша, которая не могла позабыть Термосесову нанесённой ей тяжкой обиды и ещё более того не могла простить обществу его злорадства и вздумала показать этому обществу, что она одна всех их тоньше, всех их умнее и дальновиднее, даже честнее.
   К этому ей ниспослан был случай, которым она и воспользовалась, опять не без тонкости и не без ядовитости. Она задумала ослепить общество нестерпимым блеском и поднять в его глазах авторитет свой на небывалую высоту.
   Верстах в шести от города проводила лето в своей роскошной усадьбе петербургская дама, г-жа Мордоконаки. Старый муж этой молодой и весьма красивой особы в пору своего откупщичества был некогда восприемником одной из дочерей почтмейстерши. Это показалось последней достаточным поводом пригласить молодую жену старого Мордоконаки на именины крестницы её мужа и при всех неожиданно возвысить к ней, как к известной филантропке и покровительнице церквей, просьбу за угнетённого Туберозова.
   Расчёт почтмейстерши был не совсем плох: молодая и чудовищно богатая петербургская покровительница пользовалась влиянием в столице и большим почётом от губернских властей. Во всяком случае она, если бы только захотела, могла бы сделать в пользу наказанного протопопа более, чем кто-либо другой. А захочет ли она? Но для того-то и будут её просить всем обществом.
   Дама эта скучала уединением и не отказала сделать честь балу почтмейстерши. Ехидная почтмейстерша торжествовала: она более не сомневалась, что поразит уездную знать своею неожиданною инициативой в пользу старика Туберозова — инициативой, к которой все другие, спохватясь, поневоле примкнут только в качестве хора, в роли людей значения второстепенного.
   Почтмейстерша таила эту сладкую мысль, но, наконец, настал и день её осуществления.

Глава 4

   День именин в доме почтмейстерши начинался, по уездному обычаю, утреннею закуской. Встречая гостей, хозяйка ликовала, видя, что у них ни у одного нет на уме ничего серьёзного, что все заботы об изгнанном старике испарились и позабыты.
   Гости нагрянули весёлые и радостные; первый пришёл «уездный комендант», инвалидный капитан Повердовня, глазастый рыжий офицер из провиантских писарей. Он принёс имениннице стихи своего произведения; за ним жаловали дамы, мужчины и, наконец, Ахилла-дьякон.
   Ахилла тоже был весел. Он подал имениннице из-под полы рясы вынутую просфору и произнёс:
   — Богородичная-с!
   Затем на пороге появился кроткий отец Захария и, раскланиваясь, заговорил:
   — Господи благослови! Со днём ангела-хранителя! — и тоже подал имениннице в двух перстах точно такую же просфору, какую несколько минут назад принёс Ахилла, проговорив: — Приимите богородичную просфору!
   Поклонившись всем, тихий священник широко распахнул полы своей рясы, сел, отдулся и произнёс:
   — А долгое-таки нынче служеньице было, и на дворе очень жарко.
   — Очень долго.
   — Да-с; помолились, слава создателю!
   И Захария, загнув на локоть рукав новой рясы, принял чашку чаю.
   В эту минуту пред ним, улыбаясь и потирая губы, появился лекарь и спросил, сколько бывает богородичных просфор за обедней?
   — Одна, сударь, одна, — отвечал Захария. — Одна была пресвятая наша владычица богородица, одна и просфора в честь её вынимается; да-с, одна. А там другая в честь мучеников, в честь апостолов, пророков…
   — Так богородичная одна?
   — Одна; да-с, одна.
   — А вот отец дьякон говорит, что две.
   — Врёт он-с; да-с, врёт, — с ласковою улыбкой отвечал добродушный отец Захария.
   Ахилла хотел отмолчаться, но видя, что лекарь схватил его за рукав, поспешил вырваться и пробасил:
   — Никогда я этого не говорил.
   — Не говорил? А какую же ты просфору принёс?
   — Петую просфору, — отвечал дьякон и, нагнувшись под стол, заговорил: — Что это мне показалось, будто я трубку здесь давеча видел…
   — С ним это бывает, — проговорил, слабо вторя весёлому смеху лекаря, отец Захария. — Он у нас, бывает, иногда нечто соплетет; но только он это все без всякой цели; да-с, он без цели.
   Все утреннее угощение у именинницы на этот раз предположено было окончить одним чаем. Почтмейстерша с довольно изысканною простотой сказала, что у неё вся хлеб-соль готовится к вечеру, что она днём никого не просит, но зато постарается, чтобы вечером все были сыты и довольны и чтобы всем было весело.
   И вот он и настал, этот достославный вечер.

Глава 5

   Семейство почтмейстерши встретило важную петербургскую гостью.
   Большая, белая, вальяжная Мордоконаки осчастливила собрание, и при ней все как бы померкло и омизерилось. Сама Данка Бизюкина смялась в её присутствии. Хозяйка не набирала льстивых слов и окружила гостью всеми интереснейшими лицами, наказав капитану Повердовне и Варнаве Препотенскому занимать гостью всемерно. Личности мало-мальски неудобные к беседованию были убраны. Эти личности были: голова, имевший привычку употреблять в разговоре поговорку: «в рот те наплевать»; старый кавказский майор, по поводу которого в городе ходила пословица: «глуп как кавказский майор», и с ним дьякон Ахилла. Эти три лица были искусно спрятаны в прохладном чулане, где стояли вина и приготовленная закуска. Эти изгнанники сидели здесь очень уютно при одной свечке и нимало не тяготились своим удалением за фронт. Напротив, им было здесь очень хорошо. Без чинов и в ближайшем соседстве с закуской, они вели самые оживлённые разговоры и даже философствовали. Майор добивался, «отчего бывает дерзость?», и объяснял происхождение её разбалованностью, и приводил тому разные доказательства; но Ахилла возражал против множественности причин и говорил, что дерзость бывает только от двух причин: «от гнева и ещё чаще от вина».
   Майор подумал и согласился, что действительно бывает дерзость, которая происходит и от вина.
   — Это верно, я вам говорю, — пояснил дьякон и, выпив большую рюмку настойки, начал развивать. — Я вам даже и о себе скажу. Я во хмелю очень прекрасный, потому что у меня ни озорства, ни мыслей скверных никогда нет; ну, я зато, братцы мои, смерть люблю пьяненький хвастать. Ей-право! И не то чтоб я это делал изнарочно, а так, верно, по природе. Начну такое на себя сочинять, что после сам не надивлюсь, откуда только у меня эта брехня в то время берётся.
   Голова и майор засмеялись.
   — Право! — продолжал дьякон — Вдруг начну, например, рассказывать, что прихожане ходили ко владыке просить, чтобы меня им в попы поставить, чего даже и сам не желаю; или в другой раз уверяю, будто губернское купечество меня в протодьяконы просят произвесть; а то… — Дьякон оглянулся по чулану и прошептал: — А то один раз брякнул, что будто я в юности был тайно обручён с консисторского секретаря дочерью! То есть, я вам говорю, после я себя за это мало не убил, как мне эту мою продерзость стали рассказывать!
   — А ведь дойди это до секретаря, вот бы сейчас и беда, — заметил майор.
   — Да как же-с, не беда! Ещё какая беда-то! — подтвердил дьякон и опять пропустил настойки.
   — Да, я вам даже, если на то пошло, так ещё вот что расскажу, — продолжал он, ещё понизив голос. — Я уж через эту свою брехню-то раз под такое было дело попал, что чуть-чуть публичному истязанию себя не подверг. Вы этого не слыхали?
   — Нет, не слыхали.
   — Как же-с! Ужасное дело было; мог быть повешен по самому первому пункту в законе.
   — Господи!
   — Да-с; да этого ещё-с мало, что голова-то моя на площади бы скатилась, а ещё и семь тысяч триста лет дьякон в православия день анафемой поминал бы меня, вместе с Гришкой Отрепьевым и Мазепой!
   — Не может быть! — воскликнул, повернувшись на своём месте, майор.
   — Отчего же так не может? Очень просто бы было, если б один добрый человек не спас.
   — Так вы, отец дьякон, это расскажите.
   — А вот сейчас выпью водочки и расскажу.
   Ахилла ещё пропустил рюмочку и приступил к продолжению рассказа о своём преступлении по первому пункту.

Глава 6

   — Фортель этот, — начал дьякон, — от того зависел, что пред Пасхой я поехал в губернию, моя лошадь, да Серёги-дьячка, парой спрягли. Серёга ехал за ребятёнками, а я так: даже враг меня знает, зачем и поехал-то? Просто чтобы с знакомцами повидаться. Приехали-с мы таким манером под самый город; а там мост снесён, и паром через реку ходит. Народу ждёт видимо-невидимо; а в перевозчицкой избе тут солдатик водкой шинкует. Ну, пока до очереди ждать, мы и зашли, да с холоду и выпили по две косушечки. А тут народу всякого: и послушники, и извозчики, и солдаты, и приказь — это уж самый вредный народ, — и нашей тоже братии духовенства. Знакомцы хорошие из нашей округи тож нашлись, ну, для соблюдения знакомства и ещё по две косушечки раздавили. А тут приказный, что к парому отряжен, и этакий шельма речистый, все нас заводить начал. Я говорю: «Иди, брат, откуда пришёл, иди, ты нам не родня». А он: «Я, говорит, государю моему офицер!» Я говорю: «Я и сам, брат, все равно что штаб-офицер». — «Штаб-офицер, — он говорит, — поп, а ты ему подначальный». Я говорю, что у престола божия точно что я ниже попа стою по моему сану, а в политике, говорю мы оба равны. Спор пошёл. Я разгорячился от этих самых от косушечек-то да и говорю, что, говорю, ты знаешь, строка ты этакая! Ты, я говорю, божьего писания понимать не можешь; у тебя кишок в голове нет. Ты вот, говорю, скажи, был ли хоть один поп на престоле? «Нет, говорит, не был». А, мол, то-то и есть, что не был. А дьякон был, и короною венчался. «Кто такой? Когда это, говорит, было?» — «То-то, мол, и есть когда? Я не арихметчик и этих годов в точности не понимаю, а ты возьми да в книгах почитай, кто таков был Григорий Отрепьев до своего воцарения заместо Димитрия, вот ты тогда и увидишь, чего дьяконы-то стоют?» — «Ну, то, говорит, Отрепьев; а тебе далеко, говорит, до Отрепьева». А я это пьяненький-то и брехни ему: «А почём, говорю, ты знать можешь, что далеко? А может быть, даже и совсем очень близко? Тот, говорю, на Димитрия был похож, а я, може, на какого-нибудь там Франца-Венецыяна[197] или Махмуда сдамся в одно лицо, вот тебе воцарюсь!» Только что я это проговорил как, братцы вы мои, этот приказный сделал сейчас крик, шум, свидетелей, бумаги. Схватили меня, связали, посадили на повозку с сотским и повезли. Да дай господи вечно доброе здоровье, а по смерти царство небесное жандармскому полковнику Альберту Казимировичу, что в те поры у нас по тайной полиции был. Призвал он меня утром к себе, жену свою вызвал, да и говорит: «Посмотри, душечка, на самозванца!» Посмеялся надо мной, посмеялся, да и отпустил. «Ступай, говорит, отец Махмуд, а вперёд косушки-то счётом глотай». Дай бог ему много лет! — повторил ещё раз отец дьякон и, ещё раз подняв рюмочку с настойкой, добавил: — вот даже и сейчас выпью за его здоровье!
   — Ну, это вы избавились от большой беды, — протянул майор.
   — Да как же не от большой? Я потому и говорю: поляк — добрый человек. Поляк власти не любит, и если что против власти — он всегда снисходительный.
   Около полуночи беседа этих трех отшельников была прервана; настало и их время присоединиться к обществу: их позвали к столу.
   Когда немножко выпивший и приосанившийся дьякон вошёл в залу, где в это время стоял уже накрытый к ужину стол и тесно сдвинутые около него стулья, капитан Повердовня взял Ахиллу за локоть и, отведя его к столику, у которого пили водку, сказал:
   — Ну-ка, дьякон, пусти на дам хорошего глазенапа.
   — Это зачем? — спросил дьякон.
   — А чтоб они на тебя внимание обратили.
   — Ну да, поди ты! стану я о твоих дамах думать! Чем мне, вдовцу, на них смотреть, так я лучше без всякого греха две водки выпью.
   И, дав такой ответ, Ахилла действительно выпил, да и все выпили пред ужином по комплектной чарке. Исключение составлял один отец Захария, потому что у него якобы от всякого вина голова кружилась. Как его ни упрашивали хоть что-нибудь выпить, он на все просьбы отвечал:
   — Нет, нет, освободите! Я ровно, ровно вина никакого не пью.
   — Нынче все пьют, — уговаривали его.
   — Действительно, действительно так, ну а я не могу.
   — Курица, и та пьёт, — поддерживал потчевавших дьякон Ахилла.
   — Что ж, пускай и курица!.. Глупо это довольно, что ты, братец, мне курицу представляешь…
   — Хуже курицы вы, отец, — укорял Ахилла.
   — Не могу! Чего хуже курицы? Не могу!
   — Ну, если уж вина никакого не можете, так хоть хересу для политики выпейте!
   Захария, видя, что от него не отстают, вздохнул и, приняв из рук дьякона рюмку, ответил:
   — Ну, ещё ксересу так и быть; позвольте мне ксересу.
 

Глава 7

   Бал вступал в новую фазу развития.
   Только что все сели за стол, капитан Повердовня тотчас же успел встать снова и, обратившись к петербургской филантропке, зачитал:
 
Приветствую тебя, обитатель
Нездешнего мира!
Тебя, которую послал создатель,
Поёт моя лира.
Слети к нам с высот голубого эфира,
Тебя ждёт здесь восторг добродушный;
Прикоснись веществам сего пира,
Оставь на время мир воздушный.
 
   Аристократка откупщичьей породы выслушала это стихотворение, слегка покраснев, и взяла из рук Повердовни листок, на котором безграмотною писарскою рукой с тысячью росчерков были написаны прочитанные стихи.
   Хозяйка была в восторге, но гости её имели каждый своё мнение как об уместности стихов Повердовни, так и об их относительных достоинствах или недостатках. Мнения были различны: исправник, ротмистр Порохонцев, находил, что сказать стихи со стороны капитана Повердовни во всяком случае прекрасно и любезно. Препотенский, напротив, полагал, что это глупо; а дьякон уразумел так, что это просто очень хитро, и, сидя рядом с Повердовней, сказал капитану на ухо:
   — А ты, брат, я вижу, насчёт дам большой шельма!
   Но как бы там ни было, после стихов Повердовни всем обществом за столом овладела самая неподдельная весёлость, которой почтмейстерша была уже и не рада. Говор не прекращался, и не было ни одной паузы, которою хозяйка могла бы воспользоваться, чтобы заговорить о сосланном протопопе. Между тем гостья, по-видимому, не скучала, и когда заботливая почтмейстерша в конце ужина отнеслась к ней с вопросом: не скучала ли она? та с искреннейшею весёлостью отвечала, что она не умеет её благодарить за удовольствие, доставленное ей её гостями, и добавила, что если она может о чем-нибудь сожалеть, то это только о том, что она так поздно познакомилась с дьяконом и капитаном Повердовней. И госпожа Мордоконаки не преувеличивала; непосредственность Ахиллы и капитана сильно заняли её. Повердовня, услыхав о себе такой отзыв, тотчас же в ответ на это раскланялся. Не остался равнодушен к такой похвале и дьякон: он толкнул в бок Препотенского и сказал ему:
   — Видишь, дурак, как нас уважают, а о тебе ничего.
   — Вы сами дурак, — отвечал ему шёпотом недовольный Варнава.
   Повердовня же минуту подумал, крепко взял Ахиллу за руку, приподнялся с ним вместе и от лица обоих проговорил:
 
Мы станем свято твою память чтить,
Хранить её на многие и счастчивые лета,
Позволь, о светлый дух, тебя молить:
Да услышана будет молитва эта!
 
   И затем они, покрытые рукоплесканиями, сели.
   — Вот видишь, а ты опять никаких и стихов не знаешь, — укорил Варнаву дьякон Ахилла; а Повердовня в эти минуты опять вспрыгнул уже и произнёс, обращаясь к хозяйке дома:
 
Матрёной ты наречена
И всем жёнам предпочтена.
Ура!
 
   — Что это за капитан! Это совсем душа общества, — похвалила Повердовню хозяйка.
   — А ты все ничего! — надоедал Варнаве дьякон.
   — Все! все! Пусть исправник начинает!
   — Давайте все говорить стихи!
   — Все! все! Пусть исправник начинает!
   — А что ж такое: я начну! — отвечал исправник — Без церемонии: кто что может, тот и читай.
   — Начинайте! Да что ж такое, ротмистр! ей-богу, начинайте!
   Ротмистр Порохонцев встал, поднял вровень с лицом кубок и, посмотрев сквозь вино на огонь, начал:
 
Когда деспот от власти отрекался,
Желая Русь как жертву усыпить,
Чтобы потом верней её сгубить,
Свободы голос вдруг раздался,
И Русь на громкий братский зов
Могла б воспрянуть из оков.
Тогда, как тать ночной, боящийся рассвета,