Тогда в человеке - при его легком попустительстве - на выдохе, на охе поворачивается некая рукоятка, за последствия чего не несет ответственности уже никто, как, впрочем, и за все остальное. Происходит однократность. Судьба, видная ему раньше смутно, на отдалении, махавшая - в хорошем расположении духа - платочком из окна, теперь входит в человека по самые уши и он оказывается ей насквозь равен: таким образом, счастье.
   Таким образом, не происходит ничего дурного, напротив - он реализовал свое конституционное, анатомическое право, похожее на см-ть, но чуть иное: его судьба теперь машет платочком из него самого всем остальным, и те завидуют, а вдоль Михайловского замка дует майский ветерок.
   В чем есть немалая заслуга человека перед мирозданием, и его дальнейшая жизнь станет справедливо покрыта внутренней славой и высоким спокойствием: к нему начнут прилетать птицы, во сне его будут гладить по макушке ангелы, и всякое утро он проснется хорошим и не будет помнить о таких вещах, как ветошки, крючья или половые тряпки - даже их используя.
   Находясь же в положении, о котором лучше всего расскажут треснувшие стаканы и психопаты-музыканты, дожившие до средней молодости, можно, конечно, согласиться, что раз в жизни каждый человек может ее изменить, даже если изменение и произошло побочным эффектом чего-то еще. Вот уж нам побочные эффекты, нас и так неплохо шатает.
   Человек, правильно надорвавший свой билетик, попадает на представление, и ему, после надрыва билетика, показывают представление: разные люди опишут его положение по-своему, но, в любом случае - как итог весьма привлекательный. Но, господа хорошие, дальше-то что?
   Глядя на море, скажем, или на степь, человек видит вдали от себя горизонт, а между собой и горизонтом - субстанцию, которая называется морем или степью, судя по обстоятельствам.
   В этом нет ничего такого, сильное приближение горизонта утверждает, что человек овладел, по крайней мере, тригонометрией; хотя суставы, для надежности перемотанные проволоками, явно не хуже просто суставов, но, честно говоря, вряд ли способны выдержать большие нагрузки - так как проволока закреплялась на них тем же телом. Вообще, желание чуда суть признак, что желатель приехал туда, где цветут и зараз плодоносят некие корнеплоды - желать чуда то же, что его иметь, а иначе бы и мысль о нем не возникла: нюхающий запах обладает его веществом в ноздрях своих.
   Тогда-то на нежных цыпочках судьба входит к человеку, как домой, нежно, цепляясь друг за друга с ним ресницами, музыка качается вечно, сады цветут, по спектральному кругу меняя окраску лепестков, сыпь на руках не тревожит владельца рук - и не чешется, и он в состоянии измерить пальцами расстояние в две недели.
   То есть, я клоню к тому, что не надо; на что имею какие-то свои смутные чувства: не надо. Ну, станем мы счастливыми, и что? К нам прилетят ангелы, мы будем стоять на горизонте, как на проволоке, не имея шанса с нее свалиться, сквозь нас пойдут все телеграммы, которые не мы посылали.
   Продавая снег, его собирают в мешки, подставляя те под снегопад: дело-то хитрое, потому что немеют на морозе руки, а снег падает и лениво утрамбовывается. Покупателю снежинки достанутся уже с переломанными конечностями, зато их будет довольно много. И, вместо нервной разноцветно иной раз мерцающей, но, в общем-то, довольно пустой субстанции, он получит доброкачественный белый снег.
   Но как, в сущности, странны весы, которыми на рынке отмеряют количество, скажем, картошки, - боже мой, как они добиваются этого загадочного равновесия овоща и чугуна? Как ставят именно эти гири, и клювики сходятся, имея между собой два миллиметра воздуха, а не иначе, грохаясь жопой о прилавок?
   Человек с оторванным билетиком не хуже человека, билетик выбросившего, и наоборот - да и то, не бумагам же их сравнивать; за окнами идет какой-то итальянский дождь, пахнет теплой сыростью и грузнеющей землей: для одного человека это хорошо и он дышит спокойно, а для другого - отвратительно, потому что ну не подопытный же червь он, в самом деле. Потому что знаешь если этот цветочек никак не может раскрыться, то его немного подвинтят, и все будет в порядке, и совершенно не охота подпускать доброжелателей с отвертками к себе.
   Или, как сказала N., - если бы были такие жетончики, чтобы их сразу потратить. Да, я согласен, их у нас нет.
   Рай вскладчину
   Это место расположено в левом - на карте на стенке - верху города, притом так, что выходит ровно на угол: скошенный по этому поводу, затупленный дверью и ступеньками вниз. Где и находится навсегда, обрастая кусочками жизней завсегдатаев: включая ожоги на столешницах, забытые на подоконнике журналы и проч. Подоконник на уровне макушек сидящих, а журналы то сыреют, то желтеют.
   Особенно хорош тут кофе - массового приготовления, дешевый и даже уже и не кофе почти, однако же - балансирующий на краю этого имени. Вообще, что до краевых способов & форм жизни, то они очень хороши, поскольку дают находящемуся в них ощутить не даже остроту бытия, а само его наличие в вариантах, равно дрожащих над бездной. И это хорошо.
   Сверху над этим общепитом расположены номера смутного покроя - может быть, ведомственная гостиница, сквот или общежитие курсов по повышению квалификации учителей или ветеринаров. Последнее кажется особенно верным, учитывая состояние разнообразных животных, обитающих тут повсюду. Где, вообще-то, можно остаться на ночь подселенным третьим-четвертым к учителям-ветеринарам - если удастся пробудить кого-то вроде администратора этих дортуаров, находящегося в глубокой связи с заведением в полуподвале. Большую часть времени он клюет носом за конторкой, но иногда спросонья просыпается и стучит карандашом по клетке с ничем не примечательным серым попугаем, требуя от того "папуга, шпевай!", отчего-то по-польски. Иногда попуга шпевает.
   Разумеется, все это - реклама полуподвального заведения, осуществляемая мною в целях поддержания отношений с официальными лицами данной точки мироздания. А что до краевизны, то оная объемлет человека повсюду, хотя бы и в моменте разлома природы на органику и неорганику, о чем есть и история: одолев Россию революцией, вождь народных масс немедленно поставил задачу произвести водки из камней, песков и пр. глин. И быв создан гидролизный спирт, отличие которого от нормального состоит в одной-единственной петельке его структуры, никоим образом не поддававшейся фильтрации или иному усекновению. Вот эта штучка и не позволила стереть границу между живым и неживым.
   Конечно, следует признать, что затея насчет краевизны есть просто пунктик упомянутой выше администрации, желающей таким манером придать заведению шарм. Впрочем, подобная прихоть стирает с них некий оттенок благополучия, присущий их профессии.
   Так что бы мне хотелось сказать хорошего по поводу данного места? Вообще, здесь хорошо. Тут собираются очень приятные люди, по крайней мере друг другу, что, конечно, не случайность - как если на длинной вешалке в случайной квартире в разное время и в разных местах оказались две куртки, спины которых в полустершейся побелке.
   Само же заявление начальника буфета о том, что хуже, чем у него, быть не может, есть просто гордыня, поелику краевизна сия не проходит по миру явно, но довлеет сподобившимся того душам, ну а выведение ее в мир прямо говорит лишь о пристрастии хозяина лавочки к витанию в эмпиреях. Чего ему не запретить, но и следовать за ним неохота.
   Еще в качестве рекламы упомяну наличие где-то на этажах ванны, где тоже неплохо, а капли из плохо притертого крана стрекочут по поверхности воды. Окна ванной выходят во двор; стекло покрашено белой масляной краской, но поскольку лежать в ванне и глядеть на окрестности еще приятнее, чем просто в ней лежать, то стекло расчищено - небольшими дозами, как зимой в трамвае. Так что если вытянуть шею, то видно и окрестности. Которые тоже хороши, особенно в темное время: потолки в доме довольно высоки, лампочки - не слишком обремененные абажурами и т. п. - болтаются так, что угол падения света вниз весьма острый и все шесть этажей укладываются окнами во двор, так что лежа в воде можно видеть легко искаженную жизнь, происходящую сверху и повсюду. Особенно четкую на снегу.
   Вернемся в исходный объект. Это - зал относительно прямоугольных размеров, сбоку стойка, а в торце сохранилось подобие эстрадки-сцены, то есть небольшое дощатое, в пол-локтя, возвышеньице, которое совершенно непонятно как использовали раньше. Наверно, с него рассказывали о международной политике. Теперь на подмостках неяркий фикус, два столика и живой пока еще радиоприемник - даже ламповый, являющийся тут серьезным источником звуков, - вместе со стульями, скрипящими аки два мешка нахтигалей.
   Что тут самое главное с точки зрения рекламы? То, что ни одному придурку тут в голову не приходит - прислушиваясь в тишине иной раз выпадающего мне одиночества к разговорам, - не приходит в голосу считать, что теперь с ним все в порядке. Факт сильный, но приведу его без комментария, а то хозяева еще более возгордятся тем, что хуже, чем у них, не бывает. Бывает - тем более что мне здесь хорошо, а еще - тут и сухо, и тепло, особенно когда сидишь возле обогревателя, уведенного из трамвайного-троллейбусного парка: проводка к устройству подана, понятно, в обход счетчика.
   Понятно, что это устройство часто вышибает свет по всему помещению. Тогда наступает темнота, что тоже уместно. А смутно возникающий рассвет дает каждому шанс подумать об эфемерности бытия - о чем, конечно, говорится все в тех же представительских целях.
   И еще тут есть всякие подвалы-лабиринты - сложные ходы с переплетениями зелено-ржавых труб разного диаметра, покрытых бугорками влаги. Свет там плоховат, отчего посетитель, скрывшийся туда, чтобы в тени от приятелей пересчитать наличность, ошибется, и в результате все сильно напьются.
   Хорошо бы дать что-то вроде списка лиц, имеющих обыкновение злоупотреблять этой точкой. Не дам - моим заказчикам придется тогда обеспечивать их постоянное присутствие, что напряжет обе стороны и сломает мою приязнь к месту. Но, собственно, в этом и проблема.
   Как можно писать что-либо о чем-то, руководствуясь пристрастиями? Конечно, иначе-то и не стоит, с другой же стороны - а ну как я описываю именно их, пристрастия, и они станут приманкой для тех, кому покажется, что так жить и в самом деле хорошо? Но - это же только с моих слов?
   Я бы, конечно, мог назвать тут еще какие-то конкретные хорошие вещи, которым свойственно здесь происходить, но тогда мои чувства сведутся лишь к тому, что я их, хорошие, жду. Уж вот что за счастье ожидать какую-то конфетку, это ж для курей.
   Ну ладно - иногда здесь даже моют пол и ступеньки на лестницу, воды не жалея, так что она долго не сохнет, и при включенном обогревателе тут оранжерея, от чего как бы опохмеляется фикус - который, конечно, зовется более утонченно и называется фикусом лишь из-за неосведомленности автора в комнатной флоре. В такие дни и кофе кажется приличным, ну а паутина в углу отсыревает, и позже, когда остынет, на ней повиснут прозрачные капли.
   Конечно, не занимаясь перечислением отдельных качеств помещения, при упоминании украшающих его, как обои, а также - личных чувств, становящихся частями интерьера, следует произнести его основное свойство, которое бы отделило этот подвал от всего прочего. Скажем так, что всякий здесь получит то, что заслужил, и встретит тех, кого был должен, - и, yes, это лучшее превозношение данного салуна, однако ж - когда и где было иначе?
   Вообще-то, невзирая на шанс добиться койки у администратора при папуге, сам я поступаю иначе, поскольку там полно всяческих закутков и закоулков и кое-где имеются и диваны, пусть и не очень целые. На них можно спать примерно до семи утра, а потом - начинают ходить какие-то ранние идиоты. И еще надо учесть, что в моменты острой психической близости душа любит вести себя настолько самостоятельно, что близость потом и не вспомнишь. "Таким образом, - сказал тут рядом один из завсегдатаев, снимая пиджак, а мой, похожий на распорядителя странными танцами человек все пытается привести в чувства мыша, передышавшего в подсобке каннабисом, - идея идеи есть идея. Сверление". Что красиво, но из этого происходят сухость губ, пепел на коленях и зеленые камешки.
   По известной логике, все должно происходить в неустановленных местах. В не предназначенных для этого. Логика проста: иначе место само устроит то, чему там положено быть. Но эта логика все же слишком придуманная, потому что уж слишком одни и те же места, где происходит что-то непредусмотренное. Лестницы, например.
   А лучшим местом для чего угодно будет то, которое проще всего забыть. То есть, значит, цель рекламного мероприятия подобного рода состоит в уничтожении предмета описания: но - изымая его из жизни нежно, выключая свет в комнате, продолжающей существовать как-то иначе.
   Так что присутствующие в этой забегаловке теперь обносятся колючей проволокой, и никто, пришедший теперь сюда, уже никогда сюда не придет: потому что знает, как тут и что. Есть же разница. Затея вождей таверны (чтобы о них рассказать) сразу показалась мне порочной, но со мною они обходилась мило и тут всякое такое, как не согласишься? Откуда мне знать может, они и хотели, чтобы все кончилось.
   Значит, мы отсюда уходим, раз уж нас отсюда выставили. Ну, найдется новый угол с его стенами, где опять можно будет быть какое-то время, пока начальникам опять не захочется запечатлеть себя навечно. Зачем только это им? Не понимаю.
   ПЕТЕРБУРГ
   Плохой дым провисал как гамак, учитывая и промежутки между нитками; вдоль все же было длиннее, чем поперек, и это было хорошо, что хоть так.
   Номер раз по жизни был в форме вольноопределяющегося, учитывая, что эта свобода, бывает, требует от человека ползти по глине или чернозему. На лице висело какое-то затемнение, оканчивающееся на краях скул тенью от лампы, висящей сбоку и выше, примерно на уровне роста, прикрепленной к кухонной полке - это было на кухне.
   Номер два была с виду женщиной, так что ее окурки измазаны не даже малиновой, а алой или же, возможно, клубнично-клюквенной помадой; не глядя она складывала их в пустую банку примерно от салаки в вине: плоскую, большую, нежели от кильки, и меньшую, нежели от селедки.
   По ней нельзя было сказать, что она вполне счастлива, но какое-то его, счастья, количество все же постоянно высыхало, не испаряясь окончательно, на ее лбу. Происходило это конвульсивно, после каждого из спазмов она откидывала со лба прядь, втягивала дым и глотала очередную затяжку, как если бы ела таблетку анальгина, большую, разделенную ножом на такие апельсиновые дольки.
   Третий был некто с какой-то дырой во лбу размером в три копейки 1961 года: часть общего дыма уходила туда и оседала где-то внутри мозга, затуманивая его представления о том, где он теперь. Он перебирал пальцами своих рук - одной рукой пальцами другой и наоборот, отчего - неизвестно. Его одежда сгодилась бы для строительных работ в окрестностях рая: учитывая соответствующую невключенность обслуги в господскую жизнь. С его ресниц почти свисали мокрицы, все время срываясь в чашку с кипятком, стоящую где-то на столе относительно перед ним.
   Четвертый или же четвертая, находившийся/шаяся за углом, был/а в смещенном состоянии: подозревая в коридоре наличие других комнат и запутанность коридора, оно четвертый час силилось сделать шаг от дивана, на котором полулежало, сообщаясь с остальными лишь мысленно, посредством дыма, вытекавшего из комнат и сходившегося, в принципе, к кухне.
   Дым был серого с прозеленью цвета, с примесью дыма обычных дров, недопросохших с начала печного сезона, немного угарного, учитывая непогоду времен первого снега, оседающего под слабым ветром на поверхность реки Фонтанки.
   По Фонтанке плыл небольшой, сколоченный из бумаги в клеточку пароходик, и люди с палубы не без любопытства глядели на окрестности речки, на то, что происходило за всеми окнами, и вот за этим - тоже.
   Шестой же или пятый, притулившись боком к широкому подоконнику, на котором были выставлены банки соленых-маринованных грибов, строил на своем куске столешницы что-то вроде длинной загородки из колючей проволоки, но поскольку у него были лишь мелкие скрепки, то он мог делать лишь отдельные колючки проволоки, и, выкладывая их друг за другом, проволока получалась просто лежащими на столе железными насекомыми или же птицами колибри, мутировавшими на северо-западе.
   Он не был счастлив, и это заметил бы любой, кто зашел бы с улицы. Ему чего-то не хватало. Ему хотелось небольшую собаку, размером такую, чтобы пустая коробка из-под спичек могла бы служить ей будкой, чтобы внутри этой собаки не было бы ничего, кроме лая - небольшого хриплого гавканья, и чтобы она бегала по столу, строя всех, находящихся тут. Нет, определенно он не был счастлив.
   Там, где-то среди комнат, в полутемном, не известном полностью коридоре, были еще какие-то живые существа: они там были, потому что говорили между собой.
   Разговор их касался вещей простых, как конец осени и начало зимы, а также тех последствий, которые это может иметь для них, и они все время соглашались между собой, как если бы их трахеи и гортани были посажены на одни и те же легкие; они передвигали в разговоре буквы языком, как шахматные фигурки, но могли перехаживать сколько угодно.
   Дым выходил из ртов и ноздрей, будто зима уже наступила, да и за окнами было уже темно и сквозь оконные створки сквозило.
   Восьмым, девятым и двенадцатым были недоприкрученный водопроводный кран, брякающий каплями в раковину, кактус, пожелтевший, но еще не засохший, неизбежный вид из окна - ничего такого особенного, двор как двор, с окнами, частично освещенными, ну и пол без премудростей, немного скрипящий, из досок обще-коричневого цвета, облупившийся.
   Десятым и одиннадцатой была парочка в столь дальней комнате, что их и не вспомнить, и не установить, кто они; занимались же они тем, что небольшими перочинными ножичками осторожно, стараясь не сделать другому больно, вырезали друг у друга сердца, которые, окруженные этой нежностью, мерцали среди инея и прочей пустоты, как будто серебряные на багряном бархате.
   Прошло какое-то время, дым отошел несколько к северу, не забыв и о западе. Луна постепенно сдвигалась по оконному стеклу, из щелей сочился потертый запах немного горчичного цвета.
   Номер два теряла температуру своих рук, они становились ей уже не принадлежащими, как бы слишком косноязычными, - когда бы ей погладить соседа по голове, а тот уже вроде холма, под которым дети во дворе закопали что-то важное, чтобы наутро испугаться, что не найдут, потому что к тому времени забудешь, что что-то закопал.
   Любая история несомненно закончится, раз уж началась. Номер пять вышел на кухню, будто забыл там что-то. Остальные показались ему картинками, но он сумел сказать себе, что это не так. Кажется, он понял, что их любит, но подумал, что, возможно, он тут и ни при чем. В любом случае это неважно. Из окна пахло низкими, почти подземными цветами-бархатцами, и будто там кого-то все время звали по имени: "Маша, Маша" - со звуком затухающим, валящимся в колодец.
   Было примерно девятнадцатое октября 1995 года, около трех-четырех ночи. Не хватало только, чтобы в квартире кто-то начал шептаться. Если бы тут жила канарейка, она бы уже три часа назад сдохла бы от дыма и ее бы тут уже не было.
   То, что привиделось, всегда живет в прошедшем времени, а оно делает человеку слезы. Номер шесть с половиной затачивал карандаш, намереваясь выколоть номеру пять с тремя четвертями на руке что-то доброе. Жилки на руке у пять с тремя четвертями к ночи слишком что-то уж выпирали из кожи, и это мешало искусству шести с половиной, он боялся их проколоть, обходил, и это его хорошее оказывалось каким-то, сделанным из частей, как всегда и бывает. Слишком бережным.
   Те же, что вдвоем вскрывали друг друга, держали уже друг друга пальцами за сердце и думали: а что теперь? Сердца сжимались-разжимались, пальцы их двигались, и это как бы и шло время, убивая промежуток между осенью и снегом.
   All that cockroaches, тараканы, все эти all that горелые спички на полу, чаинки спитого чая, те, что умерли и кто не родился, а также - капли воды из крана в раковину, и еще все другие - они в три часа ночи чувствуют себя дома где угодно: они тут дома.
   Тонкий пароходик из косой или же клетчатой бумаги медленно тонет в Фонтанке, рассчитывая лишь на то, что дотерпит, успеет вмерзнуть в первый лед: не для ради чего-то такого особенного, но лишь чтобы его завалило снегом до весны, потому что ему кажется, что это важно - то, что написано на его бумаге. Хотя там - пустяки.
   Номер один ушел под утро по пахоте, скользя по глине, марая ладони, стуча зубами от холода и колдобин. Номер два подъела всю свою помаду и заснула, тихонько положив голову на руку. Третий высосал весь дым и забылся, так что возле метро на углу Марата шедший на службу в свое пятое отделение чечен-участковый свинтил его в аквариум посредством подчиненных, прибывших на "козлике" и бивших третьего дубинками по почкам. Четвертая так и не смогла разобраться с устройством квартиры, и это уберегло ее от ментовки.
   Шестой же или седьмой устроил на столе зону с бараками, пищеблоком и промзоной, ссучился, встал на вышку, замерз и сделался своей искомой собакой, тявкающей на любой скрип ветра в проволоке, освещая ручным прожектором все следы на пустой запретке: следов там не было.
   С кем-то там еще получилось еще что-то, а кактус остался кактусом, вид из окна не изменился, когда не брать во внимание ход неба по небосводу, умывальник остался ржавым, холод не потеплел, пол скрипит, будто по нему ходят, двое из дальней комнаты заснули, и пальцы их продолжают сжиматься-разжиматься, дыша во сне. Ну а тот, кому показалось, что остальные похожи на картинки, вышел из квартиры, запнулся на пороге, сел на ступеньки, едва не заплакал и вспомнил, что слово "прощай" произносится только глазами.
   А бумажный кораблик на Фонтанке загорелся - оттого, что кто-то попал в него, прикурив, спичкой. И, вспыхнув, подумал, что это-то и есть счастье, оттого что счастья ведь без чуда не бывает, а как же не чудо, когда горящая спичка падает с Аничкова моста и не сгорела по дороге?
   ЛИЗАВЕТ И ЛОМОНОСОВ
   Обыкновенно по нахождению в Духе Ломоносов смеялся, словно и без причины, наживая тем многих новых врагов; друзья зато к этому уж привыкли и не обижались, напротив, подзадоривали его, присоединяясь кто баском, кто дискантцем, так что вскоре уже и парик летел в сторону какого-то грецкого истукана, плохо переведенного из мрамора в отечественный гипс, пурпурный халат распахивался, как душа, открывая лицезрению гостей тонкую рубаху перламутрового цвета, от могучего хохота на которую выскакивал тяжелый нательный крест, блиставший на ее ртутной поверхности сапфирами, бриллиантами и эмеральдами; в окна обычно заглядывал сумрак - особенно весел Михайло Васильич бывал осенью.
   Отчего он смеялся? Бог весть. Смеялся не всегда, и в смехе его неминуемо звучала примесь некой грустной нелепицы, как бывает, когда за одним обедом случится поочередно вкусить то грибов, то ананас, а то и военную смесь шампанского с квасом. Может, не вполне уместная в дружеском кругу горечь шла от причины недавней и резонной: 23 июля 1753 года, исследуя атмосферное электричество, молнией ручной работы был убит профессор Георг Вильгельм Рихман, схожие с чьими опыты проводил у себя и Ломоносов, который, узнав о трагическом эффекте, поспешил в дом Рихмана.
   Откуда немедленно отписал Шувалову: "Мне и минувшая в близости моей смерть, и его бледное тело, и бывшие с ним наше согласие и дружба, и плач его жены, детей и дому столь были чувствительны, что я великому множеству сошедшегося народу не мог ни на что дать слова или ответа, тут же хотя проверить случившееся, но сила молнии была уже исчерпана".
   Шувалов терпеливо сносил письма, адресованные ему Ломоносовым, полагая обычно представляемые в них прожекты невместными для его протеже причудами. Что сказать, Шувалов, хотя бы и находясь с Ломоносовым в дружбе, возможной в их сословных разницах, собирал в пучок лишь изысканные мысли М.В., ничуть не откликаясь на его просветительские чаяния. Шувалов понимал это так - а что толку? Академии-переакадемии, но Ломоносов Един безо всяких академий, и каких еще сопливых школяров надобно России, когда Бог выказал Свое покровительство коей уже самим Ломоносовым, да и им, Шуваловым, недемократично потому любящим созерцать в окружающем научный полет горячего аэролита, а не галерные усилия пейзан с бумажными фейерверками.
   Кто знает, может, Ломоносов и впрямь отчасти забывался в своих чаяниях; мне, окончившему университет, им основанный, не пристало критиковать его просветительство, тем более при том уважении, которое я испытываю к его восхитительному словесному дару. Но, находясь в возрасте, клонящемуся к годам М.В. в пору основания тем университета, не могу лишить себя удовольствия оказаться письменно потрясенным страстями, положенными Михаилом Васильевичем на обустройство моей судьбы, равно как и - по странному стечению обстоятельств - некоторых близких мне по жизни людей.
   Я помню ночные часы, когда останавливались и полностью выключались лифты главного здания, кроме дежурного, в котором случайная парочка нажимала на кнопку "Стоп" между этажами или - выгнав лифт на верхний этаж, где уже не живут, а только механизмы, - защемляла двери спичечным коробком; или, скажем, когда, стоя посреди прогорклой кухни, слышишь в длинных и тусклых коридорах, воняющих вечно сломанным мусоропроводом и раковинами, чьи трубы на всю гигантскую свою длину до земли заполнены вермишелью, когда раздавались ночью тяжелые шаги, то - не всегда эти шаги принадлежали пьяным арабам и даже не всегда - русским людям, на авось оказавшимся на том этаже и по известному наитию находящим там компанию и радость жизни, не призраку бугра периода культа личности фазы строительства университета, но простегивался между их шагами - не всегда и очень редко - мощный шаг самого М.В., в его парчовом халате, со стеклянной тростью, без парика - не скажу, что тот был сунут за кушак, - не Дед же Мороз он, сколько бы его в него ни превращали; он шел, и паркетины скрипели. Откуда и куда шел - не знаю, а только знаю, что не было в Михайло Васильиче при этой ночной прогулке ни злобы, ни досады на запах и скрип, а он просто шел.