И он вдруг ощутил, что мнительность его от одного соприкосновения с мещанином, от двух только слов его, от двух только взглядов уже разрослась в одно мгновение в чудовищные размеры....
   - Да-да-да! Не беспокойтесь! Время терпит, время терпит, - бормотал мещанин, прохаживаясь взад и вперед около стола, но как-то безо всякой цели, как бы кидаясь то к окну, то к бюро, то опять к столу, то избегая подозрительного взгляда молодого человека, то вдруг останавливаясь на месте и глядя на него в упор.
   - Успеемте, успеемте!... А вы курите? Есть у вас? Вот-с, папиросочка, продолжал он, подавая гостю папироску. - Я вам одну вещь, батюшка, скажу про себя, так сказать, в объяснение характеристики, - продолжал, суетясь по комнате хозяин, по-прежнему как бы избегая встретиться глазами со своим гостем... - заметили ли вы, батюшка, что у нас, то есть у нас в России-с, если два умных человека, не слишком еще между собой знакомые, но, так сказать взаимно друг друга уважающие, вот как мы теперь с вами, сойдутся-с вместе, то целых полчаса не могут найти темы для разговора - коченеют друг перед другом, сидят и взаимно конфузятся... У всех есть тема для разговора, у дам, например... Кофием вас не прошу-с, не место, но минуток пять почему не посидеть с приятелем, для развлечения, - не умолкая сыпал хозяин.
   - Ну так вот вам, так сказать, и примерчик на будущее - то есть не подумайте, чтоб я вас учить осмелился: нет-с, а так, в виде факта, примерчик осмелюсь представить, об этом вы, батюшка, с совершенною справедливостью и остроумием давеча заметить изволили. (Молодой человек вроде бы не замечал ничего подобного.) Запутаешься-с! Вот, например, есть такой род болезни, "Господни простирания" именуемой. Не слыхали-с?
   - Да, славное название, - ответил молодой человек, почти с насмешкой взглянув на хозяина.
   - Славное название, славное название... - повторил тот, как будто задумавшись вдруг о чем-то совсем другом. - Да, славное название! чуть не вскрикнул он под конец, вдруг вскинув глаза на гостя и останавливаясь в двух шагах от него.
   Это многократное глупенькое повторение слишком, по пошлости своей противоречило с серьезным, мыслящим и загадочным взглядом, который он устремил на своего гостя.
   - Господни простирания-с, изволите знать, батенька, болезнь такого сорта, что человек, ею занемогший, принимается вдруг думать, что все, что только с ним ни произойдет, устроено именно для него, и притом именно как бы Господним к нему вниманием. Уж эти-то, приболевшие, они крайне смешны-с, да только не так-то все глупо оборачиваться имеет право. Вот, так, скажем в виде простенького примерчика-с: взялись вы за какую-нибудь штуку, ну хоть за шпингалетик какой-нибудь, который больной в своих руках держать изволили, так и все, батенька, готово дело. А ну еще книжку какую соответствующую прочтете. Выскочите, неблагозвучно выражаясь, за границы того, что на сей день вам-с положено, очутитесь, так сказать, в свободном художестве своего рода-с, или в роде того... хе-хе-хе?.. Вот представьте себе, батенька, хотя бы такой примерчик-с: идете вы, скажем, по Вознесенскому проспекту и видите на мостовой колечко серебряное с изумрудиком. Приятно-с, разве ж нет? Радуетесь и вполне, батюшка, справедливо радоваться изволите, но после, деньков так через пять-шесть, начинаете как бы сомневаться, что ли, и прекомическим образом на то же место вернетесь и будете там точно такое же колечко опять глазами выискивать. Или вот другое: представьте себе, батюшка, молодую женщину, девушку еще, живет которая в комнатенке, походящей более на сарай, имея вид весьма неправильного четырехугольника. Стена с тремя окнами, выходящая на канаву, перерезывает комнату как-то вкось, отчего один угол, ужасно острый, убегает куда-то вглубь, так что его при слабом освещения и разглядеть-то нельзя хорошенько; другой же угол уже слишком безобразно тупой. Так как вы, батюшка, порешите, что девице этой так тут быть и распоряжено? или напротив - господь де ей испытание устраивать изволит?
   А никак, дорогой вы мой, чего вам тут думать - не про вас все это, не ваше это дело, батюшка, мысли свои попусту распускать: коли вот распускаются-то, так и значит, что не про вас пока, а это в вас болезнь говорит. Нервы-с, нервы-с, да и лихорадка изрядная: они, червячки то есть эти беленькие, шустрые, все нервы и косточки-то вам уже изъесть успели, всего вас уже изнутри источили и заляпали, только про Него теперь и думать умеете. А это, батюшка мой, вовсе не гордости для вашей, и ничего что так славно называться-с изволит, а болезнь, и презаразная, да притом, что больные друг к другу так и тянутся, да еще и остальных заразить норовят.
   Вот, знаете ли, стихотворец один такой: маленький, щупленький, весь такой в комильфо собою же связанный, губки свои постоянно так натягивать изволили, что жилочки на шее набухали и щиколотки одна об другую при ходьбе щелкали... так ведь, гонимый-с в мире странник, выходит-с один на дорогу, уста прилипать к устам изволили, и страшные дикие звуки всю ночь, ей Богу, там раздаваться имели место-с... А все, батюшка, так, да не совсем так-с, безо всяких таких вот математических, штучек, чтобы уверовал де и сразу тебе - хлоп! и Царствие Божие тебе в рот и влетит, а я его и проглочу-с, а это уже очень приятно, хе-хе-хе! Вы не верите?
   Молодой человек не отвечал, он сидел бледный и неподвижный, с тем же напряжением всматриваясь в лицо хозяина.
   "Урок хорош, - думал он, холодея. - Это уж даже и не мышка с кошкой, как было вчера. И не силу же он свою мне бесполезно выказывает и... подсказывает: он гораздо для этого умнее... Тут цель другая, какая же? Эй, вздор, брат, пугаешь ты меня и хитришь! Нет у тебя доказательств и не существует вчерашний человек! Но зачем же, зачем же до такой степени мне подсказывать?.."
   - Нет, вы, я вижу, не верите-с, думаете все, что я вам шуточки невинные подвожу, - подхватил хозяин, все более веселея и беспрерывно хихикая от удовольствия и опять начиная кружить по комнате. Оно, конечно, вы правы-с, у меня и фигура уж такая самим этим Богом устроена, что только комические мысли в других побуждает. Эй, послушайте старика, серьезно говорю, батюшка (говоря это, едва ли тридцатипятилетний хозяин действительно как будто весь состарился: даже голос его изменился, и как-то он весь скрючился), к тому же я человек откровенный-с... Откровенный я человек или нет, как, по-вашему? Уж кажется, что вполне: этакие- то вещи вам задаром сообщаю, да еще и награждения за это не требую, хе-хе!
   3.
   Так пролежал он очень долго. Случалось, что он как будто и просыпался, и в эти минуты замечал, что уже давно ночь, а встать ему не приходило в голову. Наконец, он заметил, что уже светло по-дневному. Он лежал на диване навзничь, еще остолбенелый от недавнего забытья. До него резко доносились страшные, отчаянные вопли с улицы, которые, впрочем, он каждую ночь выслушивал под своим окном, в третьем часу. Они-то и разбудили его теперь: "А! вот уже и из распивочных пьяные выходят" - подумал он, - третий час", и вдруг вскочил, точно его сорвал кто с дивана. Как! Третий уже час! Он сел на диване, - тут все припомнил. Вдруг, в один миг, все припомнил. И долго, несколько часов ему все мерещилось порывами, что "вот бы сейчас не откладывая пойти куда-нибудь, поскорей, поскорей!" Он порывался с дивана несколько раз, хотел было встать, но уже не мог. Окончательно разбудил его стук в двери.
   Он быстро оглянулся и что же? - дверь действительно отворялась, тихо, неслышно, точно так, как представлялось ему давеча. Он вскрикнул. Долго никто не показывался, как будто дверь отворялась сама собой; вдруг на пороге явилось какое-то странное существо; чьи-то глаза, сколько он мог различить в темноте, разглядывали его пристально и упорно. Холод пробежал по всем его членам. К величайшему своему ужасу, он увидел, что это была та девочка.
   Дверь она отворяла так неспешно и медленно, как будто боялась войти. Появившись, она стала на пороге и долго смотрела на него с изумлением, доходившим до столбняка; наконец тихо, медленно ступила два шага вперед и остановилась перед ним, все еще не говоря ни слова. Он разглядел ее ближе. Это была девочка лет двенадцати или тринадцати, маленького роста, худая, бледная, как будто только что встала от жестокой болезни. Тем ярче сверкали ее большие черные глаза. Левой рукой она придерживала у груди старый, дырявый платок, которым прикрывала свою, еще дрожавшую от холода грудь. Они простояли так минуты две, упорно рассматривая друг друга.
   - Где старуха? - спросила она наконец едва слышным и хриплым голосом, как будто у нее болела грудь или горло.
   - Старуха? Да ведь она же умерла! - отвечал он вдруг, совершенно не приготовившись к этому вопросу, и тут же раскаялся. С минуту стояла она в прежнем положении и вдруг вся задрожала, но так сильно, как будто в ней приготовлялся какой-нибудь опасный нервический припадок. Через несколько минут ей стало лучше, и он ясно увидел, что она употребляет над собой неестественные усилия, скрывая перед ним свое волнение.
   - Послушай, как тебя зовут?
   - Не надо...
   - Чего не надо?
   - Не надо, ничего не надо... никак не зовут, - отрывисто и как будто с досадой проговорила она и сделала движение уйти.
   Он остановил ее:
   - Что же, ты будешь приходить ко мне?
   - Нельзя... не знаю... приду, - прошептала она как бы в борьбе и раздумьи. В эту минуту вдруг где-то ударили стенные часы. Она вздрогнула и, с невыразимой болезненною тоскою смотря на молодого человека, прошептала: Это который час?
   - Должно быть, половина одиннадцатого.
   Она вскрикнула от испуга.
   - Господи! - проговорила она и вдруг бросилась бежать, но молодой человек остановил ее в дверях.
   - Я тебя так не пущу, - сказал он. - Чего ты боишься? Ты опоздала?
   - Да, да, я тихонько ушла! Пустите! Она будет бить меня! закричала она, видимо проговорившись и вырываясь из его рук.
   - Слушай же и не рвись: я знаю, куда тебе, и я туда же, рядом. Я тоже опоздал и хочу взять извозчика. Хочешь со мной? Я довезу. Скорее чем пешком-то...
   - Ко мне нельзя, нельзя, - вскричала она еще в сильнейшем испуге. Даже черты ее исказились от какого-то ужаса при одной мысли, что он может опять прийти туда, где она живет.
   - Да говорю тебе, что по своему делу, а не к тебе! Не пойду я за тобою. На извозчике скоро доедем! Пойдем!
   Наконец они подъехали к -ой улице. Она пристально посмотрела и вдруг с мольбою обратившись к молодому человеку, сказала:
   - Ради Бога, не ходите за мной. А я приду, приду! Как только можно будет, так и приду!
   Проехав по улице несколько шагов, молодой человек отпустил извозчика и, воротившись обратно, быстро перебежал на другую сторону улицы. Она еще не успела много отойти, хотя шла очень скоро и все оглядывалась, даже остановилась было на минутку, чтобы лучше высмотреть: идут за ней или нет. Но молодой человек притаился, и она его не заметила.
   Неотразимое и необъяснимое желание повлекло его. Он вошел в дом, прошел всю подворотню, потом в первый проход справа и стал подниматься по знакомой лестнице в четвертый этаж. На узенькой и крутой лестнице было очень темно. Он останавливался на каждой площадке и осматривался с любопытством. На площадке первого этажа в окне была совсем выставлена рама. "Этого вчера не было" - подумал он. Вот и квартира второго этажа: "Заперта, и дверь окрашена заново; отдается, значит, в наем". А вот и третий этаж... и четвертый... "Здесь!" Недоумение взяло его: дверь в эту квартиру была отворена настежь, там были люди, слышны были голоса; он этого никак не ожидал. Поколебавшись немного, он поднялся по последним ступенькам и вошел в квартиру.
   Ее тоже отделывали заново, в ней были работники; это его как будто поразило. Ему представлялось, что он встретит все точно также, как оставил тогда. А теперь: голые стены, никакой мебели; странно как-то! Он прошел к окну и сел на подоконник.
   Всего было двое работников, оба молодые парни, один постарше, а другой гораздо моложе. Они оклеивали стены новыми обоями, белыми, с лиловыми цветочками, вместо прежних желтых, истрепанных и истасканных. Молодому человеку это почему-то ужасно не понравилось; он смотрел на эти обои враждебно, точно жаль было, что все так изменили.
   Он встал и пошел в то помещение, где прежде стоял гроб, помещение показалось ему теперь ужасно маленьким. Обои были все те же, в углу на обоях резко обозначено было место, где стоял киот с образами.
   Молодой человек вышел в сени, взялся за колокольчик и дернул. Тот же колокольчик, тот же жестяной звук! Он дернул второй и третий раз, он вслушивался и припоминал. Прежнее, мучительное-страшное, безобразное ощущение начинало все ярче и живее припоминаться ему, он вздрагивал с каждым ударом, и ему все приятнее и приятнее становилось.
   "Так куда же теперь идти?" - думал молодой человек, остановясь посреди мостовой на перекрестке и осматриваясь кругом, как будто ожидая от кого-то последнего слова. Но ничто не отозвалось ниоткуда; все было глухо и мертво, как камни, по которым он ступал, для него мертво, для него одного... Вдруг, далеко, шагов за двести от него, в конце, улицы в сгущавшейся темноте.. различил он толпу, говор, крики... Среда толпы стоял какой-то экипаж... Замелькал среди улицы огонек.
   Он оставил замешательство и пошел, почти побежал; он хотел было поворотить к дому, но домой идти ему стало вдруг ужасно противно: там-то в углу его, в этом-то ужасном шкафу и созревало все это вот уже более месяца, и он пошел куда глаза глядят.
   Таким образом прошел он весь Васильевский остров, вышел на Малую Неву, перешел мост и поворотил на острова. Зелень и свежесть понравились его усталым глазам, привыкшим к городской пыли, к известке и к громадным, теснящим и давящим домам. Тут не было ни духоты, ни вони, ни распивочных. Иногда он останавливался перед какой-нибудь изукрашенною в зелени дачей, смотрел в ограду, видел вдали, на балконах и террасах разряженных женщин и бегающих в саду детей. Особенно занимали его цветы; он на них всего дольше смотрел. Встречались ему тоже пышные коляски, наездники и наездницу; он провожал их с любопытством глазами и забывал о них прежде, чем они скрывались из глаз.
   Выглядывая скамейку, он заметил впереди себя, шагах в двадцати, идущую женщину, но сначала не остановил на ней никакого внимания. Ему уже много раз случалось проходить, например, домой и совершенно не помнить дороги, по которой он шел, и он уже привык так ходить. Но в идущей женщине было что-то такое странное и с первого взгляда бросающееся в глаза, что мало-помалу внимание его начало к ней приковываться - сначала нехотя и как бы с досадой, а потом все крепче и крепче. Ему вдруг захотелось понять, что именно в этой женщине такого странного? Во-первых, она, должно быть, девушка очень молоденькая, шла по такому зною простоволосая, без зонтика и без перчаток, как-то смешно размахивая руками. На ней было шелковое, из легкой материи платьице, но тоже очень как-то чудно надетое, едва застегнутое и сзади у талии, в самом начале юбки, разорванное: целый клок отставал и висел, болтаясь. К довершению, девушка шла нетвердо, спотыкаясь и даже шатаясь во все стороны. Дойдя до скамьи, она так и повалилась на нее, в угол, закинула на спинку скамейки голову и закрыла глаза, по-видимому, от чрезвычайного утомления. Девушка, кажется, очень мало уже чего понимала; одну ногу заложила за другую, причем выставила ее гораздо больше, чем следовало, и, по всем признакам, очень плохо сознавала, что она на улице.
   В стороне, шагах в пятнадцати, остановился один господин, который, по всему видно было, очень тоже хотел бы подойти к девушке с какими-то целями. Дело было понятное. Господин этот был лет тридцати-сорока, плотный, жирный, кровь с молоком, с розовыми губами и с усиками, очень щеголевато одетый и с окладистою белой бородой. Молодой человек на минуту оставил девушку и подошел к господину.
   - Эй, вы, Свидригайлов! Вам тут что надо? - крикнул он, смеясь своими запенившимися губами.
   - Вас-то мне и надо! - крикнул тот, хватая его за руку. - Поедемте к вам!
   - Я, собственно, проститься, - произнес Свидригайлов, переступив порог и бережно притворив за собою дверь.
   - Какой вздор! Быть не может! - проговорил хозяин наконец вслух, в недоумении.
   Казалось, гость совсем не удивился этому восклицанию. Молодому человеку ясно было, что это на что-то решившийся человек и себе на уме. Что-то, однако, показалось ему странным.
   - Скажите, вы любите уличное пение? - обратился он вдруг к гостю. Знаете, как поют под шарманку в холодный, темный и сырой осенний вечер, непременно в сырой?
   - Да, - сухо и как бы с оттенком высокомерия ответил гость. Непременно в сырой, когда у всех прохожих бледно-зеленые и больные лица; или еще лучше, когда снег падает мокрый, совсем прямо, без ветру, а? А сквозь него фонари с газом блистают... барочные статуэтки с подкрашенным ртом, глазами и волосами (красный, черный и синий цвета на сером гипсе), гирлянды сухих растений, ну и там малиновый плюш стульев, и прочая роскошь, как в оперетке, темные закоулки, пассаж де-Пти-Пэр, одинокая, крашеная светом из окон собака, зябнут фиакры и из стен галерейки высовывается гипсовая рыбья голова (с газовыми рожками, горящими в глазницах) уличной музычки: аккордеон, хриплые двери, шелест шагов... Но теперь не то, теперь я отправляюсь в Америку.
   - В Америку? - молодой человек вдруг расхохотался. - Да отчего ж в Америку?
   - А что, если там одни пауки или что-нибудь в этом роде?! Нам вот она представляется как идея, которую понять нельзя, что-то огромное-огромное! Да почему же непременно огромное? И вдруг вместо этого, представьте себе, будет там одна комнатка, этак в роде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот и вся вам Америка. Мне, знаете, в этом роде иногда мерещится.
   - И неужели, неужели вам ничего не представляется утешительнее и справедливее этого! - с болезненным чувством воскрикнул хозяин.
   - Справедливее? А почем знать, может быть, и представляется, - ответил Свидригайлов, неопределенно улыбаясь. - А если б знали вы, однако ж, о чем спрашиваете - прибавил он вдруг громко и коротко рассмеялся. - Она переменчива, она капризна, она полна терпкой грации резвого подростка. Она нестерпимо привлекательна с головы до ног - начиная с готового банта и заколок в волосах и кончая небольшим шрамом на нижней части стройной икры, как раз над уровнем белого шерстяного носка. На ней было прелестное ситцевое платьице, розовое, в темно-розовую клетку, с короткими рукавами, с широкой юбкой и тесным лифом, и в завершение цветной композиции она ярко покрасила губы и держала в пригоршне великолепное банальное эдемски-румяное яблоко. Сердце у меня забилось барабанным боем, когда она опустилась на диван рядом со мной (юбка воздушно вздулась: опала) и стала играть глянцевитым плодом.
   К этому времени я уже был в состоянии возбуждения, граничащего о безумием: я стал декламировать, слегка коверкая их, слова из глупой песенки, бывшей в моде в тот год - О Кармен, карменситочка, вспомни-ка там... и гитары, и бары, и фары, тратам - автоматический вздор, возобновлением и искажением которого - то есть особыми чарами косноязычия - я околдовал мою Кармен и все время смертельно боялся, что какое-нибудь стихийное бедствие мне вдруг помешает, вдруг удалит с меня золотое бремя, в ощущении которого сосредоточилось все мое существо, и эта боязнь заставляла меня работать на первых порах слишком поспешно, что не согласовывалось с размеренностью сознательного наслаждения. Фанфары и фары, тарабары и бары постепенно перенимались ею: ее голосок подхватывал и поправлял перевираемый мною мотив. Она была музыкальна, она была налита яблочной сладостью. Ее ноги, протянутые через мое живое лоно слегка ерзали; я гладил их.
   Так полулежала она, развалясь в правом от меня углу дивана, школьница в коротких белых носочках, пожирающая свой незапамятный плод, поющая, сквозь его сок, теряющая туфлю, потирающая пятку в сползающем со щиколотки носке о кипу старых журналов, нагроможденных слева от меня на диване - и каждое ее движение, каждый шарк и колыхание помогали мне скрывать и совершенствовать тайное осязательное взаимоотношение - между чудом и чудовищем, между моим рвущимся зверем и красотой этого зыбкого тела в девственном ситцевом платьице.
   Свидригайлов очнулся, встал со стула и шагнул к окну. Он ощупью нашел латунную задвижку и отворил окно. Ветер хлынул неистово в темную каморку и как бы морозным инеем облепил ему лицо и прикрытую одной рубашкой грудь. Свидригайлов, нагнувшись и опираясь локтями на подоконник, смотрел уже минут пять, не отрываясь, в эту мглу. Среди мрака и ночи раздался пушечный выстрел, за ним другой.
   "А, сигнал! Вода прибывает! - подумал он, - утру хлынет там, где пониже место, на улицы, зальет подвалы и погреба, всплывут подвальные крысы, и среди ветра и дождя люди начнут, ругаясь, мокрые, перетаскивать свой сор в верхние этажи... А который-то теперь час?" И только что подумал он это, где-то близко, тикая и как бы торопясь изо всей мочи, стенные часы пробили три. - "Эге, да так через час уже будет светать! Чего дожидаться? Выйду сейчас, пойду прямо на Петровский: там где-нибудь выберу большой куст, весь облитый дождем, так, что чуть-чуть задеть - и миллионы брызг обдадут всю голову"...
   Он отошел от окна, запер его, натянул на себя жилетку, надел шляпу и вышел прочь. "Самая лучшая минута, нельзя лучше и выбрать!"
   Теперь в комнате был другой человек: откуда-то, верно из кухни, вошел человек, еще молодой, лет около двадцати семи, прилично одетый, с бледным, несколько грязноватого оттенка лицом и с черными глазами без блеску.
   - Чаю хотите? - спросил он. - Я заварил свежего.
   - Что? А... В самом деле... спасибо...
   - Пейте. Курите много, окно открою.
   - Может, вы голодны? Впрочем, нет ведь ничего.
   - Есть? Нет, не хочу.
   - Вы его слышали?
   - Его? Нет, я позже пришел. Я его знаю. Они все то же говорят. Я помню.
   - А вы? Другое?
   - Другое? Нет, зачем. Я не говорю. Зачем говорить.
   - Скажите, тогда вы говорили всерьез? Одна мысль - и больше нет никакой? Мне важно.
   - Важно, знаю. Каждому важно. Одна, да. Несчастливы, потому что не знают, что счастливы. Если бы они знали, что им хорошо, им было бы хорошо, но пока не знают - им будет нехорошо. Нехорошие, потому, что не знают, что они хороши. Так.
   - И так и ничего больше, так просто?
   - Конечно, одна простая вещь.
   - Слишком убого, однако ж. Одна мысль - и все.
   - Не так. Много маленьких, тогда убого. Одна большая - нет.
   - Но много от нее счастья? Какое ж тут счастье?
   - Не то, что вы думаете. Такого счастья никогда нет. Одна вещь и счастье не при чем.
   - И что, это разве хорошо?
   - Хорошо, да. Счастья нет, хорошо. Нет счастья, нет несчастья. Такого нет ничего. Другое совсем.
   - Да ведь с тоски удавишься от такой простоты!
   - Не надо. Вы не скучаете. Возмущаетесь, значит, понимаете, что так. Знаете, согласиться боитесь. Почему?
   - Я человек слабый, скажите?
   - Нет. Но вы боитесь.
   - Чего?
   - Того, что нет. Идемте, она вас ждет.
   - Кто она?!
   - Царица Ночи. Не надо бояться. Нету ничего, чего бояться.
   Он все говорил шепотом и не торопясь, по-прежнему, как-то странно задумчиво. Вошли в комнату. В комнате было очень темно: летние "белые" петербургские ночи начинали темнеть, и если бы не полная луна, то в комнате с опущенными шторами трудно было бы что-нибудь разглядеть. Но молодой человек уже пригляделся, так что мог различить постель; на ней кто-то спал совершенно неподвижным сном; на слышно было ни малейшего дыхания. Спящий был закрыт с головой белой простыней, но члены как-то неясно обозначались; видно только было, по возвышенно, что лежит прогнувшийся человек.
   Кругом в беспорядке, на постели, в ногах, у самой кровати на креслах, на полу даже разбросана была смятая одежда, богатое белое шелковое платье, цветы, ленты. В ногах сбиты были в комок какие-то кружева, и на белевших кружевах, выглядывая из-под простыни, обозначился кончик обнаженной ноги; он казался как бы выточенным из мрамора и ужасно был неподвижен. Молодой человек глядел и чувствовал, что чем больше он глядит, тем мертвее и тише становится в комнате. Вдруг зажужжала проснувшаяся муха, пронеслась над кроватью и затихла у изголовья.
   - Что же, - неожиданно сказала девочка, большие черные ее глаза сверкали ярко на фоне общей темноты. - Я пришла, как я обещала. Не беспокойтесь, время терпит, - улыбнулась она, не торопясь, по пояс высвободившись от простыни и сев в постели, опершись спиной о подушку. - Вот что, я расскажу вам о... - она задумалась... - скажем, о шуше. Шуша или шуш, но это все равно, можете назвать по-другому. Что мы о нем знаем из дальних времен - что он сухой, как бы разлинованный, часто-часто разлинованный, на плотной, почти негнущейся бумаге: ну пергамент какой-нибудь. Сухо так скрипит, как кузнечики в июне.
   Но это не важно, что когда-то он был сухим, потом он был разным: и сухим, и влажным, каким угодно. Так ничего про него не узнать, если не знать, как он себя или как с ним поступали.
   Когда-то он был очень большим, даже громадным, из каменных глыб, обрастал мхом, ему это не вредило, а видно его было так издалека, что и земля под ним прогибалась. Тогда к нему можно было даже прислониться, даже запросто: пачкая зеленью одежду и глядя куда-то вдаль, куда глаза захотят.. А потому каждый, кто так стоял, отковыривал от него кусочек, и шуша стал делаться разрозненным, зато стал быть во многих местах сразу
   Его вообще трудно понять, а в руках его теперь держать тоже нельзя, он уже так искрошился, что проскальзывает в нас как бы какой-то вершинкой пирамидки прямо в темечко: то есть мы его и отличить никогда не можем, потому что было так, а стало этак - и всё.