- Нет, не случалось, - отвечал молодой человек. - Это что?
   - Табличка-то то есть, что ли? Так, вздор, пустое. Да чего тут объяснять, дело ясное. Вот о мудрости, впрочем... Зятек у меня, Шурка: умница с виду, горяч горд и непреклонен. Ученье, в самом деле учен-с, и еще как! А тоже, мудрость не по годам одолеть изволили: София-с, небесное умом не измеримо, лазурное сокрыто от умов. Лишь изредка приносят серафимы священный сон избранникам миров. Или вот еще стишок-с: вхожу я в темные храмы, совершаю бедный обряд, там я жду прекрасной дамы в мерцании красных лампад. Благородно-с, а только теперь же обращусь к вам, милостивый государь мой, сам от себя с вопросом приватным: много ли может, по вашему, честная девица таковое обращение переносить? Ходит, ломая руки по комнатам, да красные пятна у ней на щеках выступают....
   Его разговор, казалось, возбудил общее, хотя и ленивое участие. Мальчишки за стойкой стали хихикать. Хозяин, кажется, нарочно сошел из верхней комнаты, чтобы послушать "забавника" и сел поодаль, лениво, но важно позевывая. Очевидно, Менделеев был здесь давно известен.
   - Забавник! - громко проговорил хозяин. - А для ча не работаете, для ча не служите, коли по ученой части?
   - Для чего я не служу, милостивый государь, - подхватил Менделеев, исключительно обращаясь к молодому человеку, как будто это он задал ему вопрос, - для чего не служу... Менделеев замолчал, как будто голос у него пресекся. Потом вдруг поспешно налил, выпил и крякнул.
   - С тех пор, государь мой, - продолжал он после некоторого молчания, с тех пор... скажите, милостивый государь, а случалось вам...гм!... оказываться в положении безнадежном?
   - Случалось... То есть как безнадежном?
   - Изволите видеть, молодой человек, имел я случай поддаться своей гордыне, вознамерившись проникнуть в самое что ни на есть обиталище мудрости, и едва достигнув зрелого возраста, дал гордыне полную власть над собой. Упорные труды затем последовали, да не на год, милостивый государь, на десятилетия, впрочем, как вы студент, то вам это и объяснять не требуется, а и то сказать - и объяснить-то трудно, ибо труд я взвалил на себя непомернейший: составить такую таблицу, чтобы всякому веществу в ней единственное и от Бога законное место отведено было. Горд-с был, чрезвычайно горд. Можете представить себе, до какой степени мои бедствия доходили, и все это время я обязанность свою исполнял благочестиво и свято, и не касался сего (он ткнул пальцем на полуштоф, ибо чувство имею. И достиг я мудрости. Достиг и потерял. Понимаете? Только уже по собственной вине потерял, ибо черта моя наступила... Ибо что такое эта таблица, как не вздор... Изволите видеть вот это-с...
   Менделеев вынул из кармана своего старого, совершенно оборванного фрака с осыпавшимися пуговицами какого-то желтого цвета - оконный шпингалет, где-то, верно, украденный, и протянул собеседник.
   - Это, извольте подержать в руках... - Менделеев остановился опять в сильном волнении. В это время вошла с улицы целая партия пьяниц, уже и без того пьяных, и раздавались у входа звуки нанятой шарманки и детский, надтреснутый семилетний голосок, певший "хуторок" Стало шумно. Хозяин и прислуга занялись вошедшими. Менделеев, не обращая внимания на вошедших, стал продолжать рассказ. Он, казалось, уже сильно ослаб, но чем более хмелел, тем становился словоохотливее. Воспоминания о недавнем успехе как бы оживляли его и даже отразились на лице его каким-то сиянием. Молодой человек слушал внимательно.
   - Было же это, государь мой, назад пять недель... Да... Господи, точно я в Царствие Божие переселился. Прямо глас слышал во сне: "Ну, говорит, Менделеев, раз уж ты не обманул мои ожидания..." И вот, изволите видеть этот предмет-с ? Милостивый государь, милостивый государь вам, может быть, это в смех, как и прочим, ну а мне не в смех! Ведь это, государь мой, латунь! А латуни, изволите знать, в таблице моей места не предусмотрено-с! Она, милостивый государь, не вещество-с чистое, но сплав.. А это что значит, сударь мой дорогой? Что ее и нет как бы? Да как же ее нет, если, изволите видеть, вот он, предметец-то, самый отчетливый. Чистота-с науки, скажете вы, молодой человек. Понимаете, понимаете ли, сударь, что означает сия чистота? Ну, кто же такого, как я пожалеет? Ась? Жаль вам теперь меня, сударь, аль нет? Говори, сударь, жаль аль нет? Хе-хе-хе-хе!
   Он хотел было налить, но уже нечего было. Полуштоф был пустой.
   - Да чего тябя жалеть-то? - крикнул хозяин, очутившийся опять подле них.
   Раздался смех и даже ругательства. Смеялись и ругались слушавшие и не слушавшие, так, глядя только на одну фигуру профессора.
   - Жалеть? Зачем меня жалеть! - вдруг возопил Менделеев, вставая с протянутой рукой, в решительном вдохновении, как будто только и ждал этих слов. - Зачем жалеть, говоришь ты? Да, меня жалеть не за что! Меня распять надо, распять на кресте, а не жалеть.. Думаешь ли ты, продавец, что этот полуштоф твой мне в сласть пошел? Скорби, скорби искал я на дне его, скорби и слез, и вкусил, и обрел, а пожалеет нас Тот, Кто всех пожалел, и Кто всех понимал. Он Единый, Он и Судия... И всех рассудит и простит... и добрых, и злых, и премудрых, и смирных... возглаголет к нам: "Выходите, скажет, вы! выходите пьяненькие, выходите слабенькие, выходите соромники". И мы выйдем все, не стыдясь, и станем". И возглаголят премудрые: "Господи, почему сих приемлешь?" И скажет: "Потому их приемлю, премудрые, что ни единый из них сам не считает себя достойным сего... " - и прострет к нам руци Свои, и мы припадем... и заплачем... и все поймем! Тогда все поймем!... и все поймут... Господи, да приидет Царствие Твое!
   И он опустился на лавку, истощенный и обессиленный, ни на кого не смотря, как бы забыв окружающее и глубоко задумавшись. Слова его произвели некоторое впечатление; на минуту воцарилось молчание, но вскоре раздались прежний смех и ругательства.
   - Рассудил!
   - Заврался!
   - Чиновник!
   И проч. и проч.
   - Пойдемте, сударь, - сказал вдруг Менделеев, поднимая голову, доведите меня... Дом Козеля, во дворе.
   Молодому человеку давно уже хотелось уйти, помочь же ему он и сам думал. Менделеев оказался гораздо слабее ногами, чем в речах, и крепко оперся на него. Идти было шагов двести-триста. Смущение и страх все более овладевали Менделеевым по мере приближения к дому.
   - Я не чистоты теперь боюсь, - бормотал он в волнении, - другого. Вот, изволите знать, есть такой элемент - алуминиум. Или, как говорят-с в народе: ляминь. Так что же, государь мой, держал ли кто-нибудь в руках своих этот самый ляминий?! Не держал и держать не мог-с! Ибо алуминиум под действием оксигена или же попросту воздуха имеет обыкновение незамедлительно окисляться и, таким образом, персты ваши прикоснуться к ляминию не имеют ровным счетом ни малейшей возможности. Что за печаль, скажете вы, милостивый государь, и я соглашусь с вами: что уж за печаль. А только, государь мой, вот в том-то вся и загвоздка, что печаль: все воск, воск перед Ликом Господним - в мечтах своих и так и этак все обставляете и мечты имеете самой возвышенной природы, а как только задумают они осуществиться тут, в этом самом воздухе-с нашем, так изволите видеть: окислились, одна грубая природа, ляминий, стоп-машина, ляминь!
   Они вошли во двор и пошли в четвертый этаж. Лестница чем дальше, тем становилась темнее. Было уже одиннадцать часов, и хотя в эту пору в Петербурге нет настоящей ночи, но наверху лестницы было темно.
   Маленькая закоптелая дверь в конце лестницы, на самом верху, была отворена. Огарок освещал беднейшую комнату, шагов в десять длиной; всю ее было видно из сеней. В самой же комнате было всего только два стула и клеенчатый, очень ободранный диван, перед которым стоял старый кухонный сосновый стол, не крашеный и ничем не покрытый. На краю стола стоял догоравший сальный огарок в железном подсвечнике. Выходило, что Менделеев помещался в особой комнате. Дверь в соседские помещения была приотворена. Там было шумно и крикливо. Хохотали. Кажется, играли в карты и пили чай. Вылетали иногда слова самые нецеремонные.
   Менделеев, протолкнув молодого человека вперед, сам, не дойдя до стола, стал перед огарком на колени. Почувствовав замешательство в спутнике, он поворотил к нему лицо свое и сказал: - Оно лучше... Вот и дом... Боюсь... глаз боюсь... красных пятен на щеках тоже боюсь... Детского плача тоже боюсь. А побоев не боюсь, И еще, - опередил он движение молодого человека к дверям, - кольца изготовлять из лишь тех веществ моей Таблицы, кои имеют окончанием своего имени букву 0!
   Молодой человек поспешил уйти, не говоря ни слова. К тому же внутренняя дверь отворилась настежь и из нее выглянуло несколько любопытных. Протягивались наглые, смеющиеся головы с папиросками и трубками, в ермолках. Виднелись фигуры в халатах и совершенно нараспашку, в летних до неприличия костюмах, иные с картами в руках. Молодой человек бросился в соседние двери. Войдя туда, он, на мгновение очнувшись, застыл, как бы соображая: зачем это он вошел?
   В комнате было душно, но окна не отворяли; с лестниц несло вонью, из внутренних номеров, сквозь непритворенную дверь, неслись волны табачного дыма. Самая маленькая девочка, лет шести, спала на полу, как-то сидя, скорчившись и уткнув голову в диван. Мальчик, годом старше ее, весь дрожал в углу и плакал. Его, вероятно, только что прибили. Старшая девочка, лет одиннадцати, высокенькая и тоненькая, как спичка, в одной худенькой и разодранной всюду рубашке и в накинутом на голые плечи ветхом драдедамовом бурнусике, сшитом ей, вероятно, два года назад, потому что он не доходил теперь и до колен, стояла в углу, подле маленького брата, обхватив его шею своею длинною, высохшею, как спичка, рукой. Она, казалось, унимала его, что-то шептала ему, всячески сдерживала, чтобы он как-нибудь не захныкал, и в то же время со страхом следила за вошедшим своими большими-большими темными глазами, которые казались еще больше на ее исхудавшем и испуганном личике.
   2.
   Он проснулся на другой день уже поздно, после тревожного сна, но сон не подкрепил его. Проснулся он желчный, раздражительный, злой и с ненавистью посмотрел на свою каморку. Это была крошечная клетушка, шагов в шесть длиной, имевшая самый жалкий вид со своими желтенькими, пыльными и всюду отставшими обоями, и до того низкая, что чуть-чуть высокому человеку становилось в ней жутко, и все казалось, что вот-вот стукнешься головой о потолок. Мебель соответствовала помещению: было три старых стула, не совсем исправных, крашеный стол в углу, на котором лежало несколько тетрадей и книг (уже по тому, как были запылены, видно было, что до них давно не касалась ничья рука) и, наконец, неуклюжая большая софа, занимавшая чуть ли не всю стену и половину ширины всей комнаты, когда-то обитая ситцем, но теперь в лохмотьях. Перед софой стоял маленький столик.
   Он благополучно избежал встреч с жильцами на лестнице. Каморка его приходилась под самою кровлею высокого пятиэтажного дома; молодой человек был очень доволен, не встретив никого из них, и неприметно проскользнул на улицу.
   На улице жара стояла страшная, к тому же духота, толкотня, всюду известка, леса, кирпич, и та особенная летняя вонь. Нестерпимая же вонь из распивочных, которых в этой части города особенное множество, и пьяные, поминутно попадавшиеся, несмотря на буднее время, довершали отвратительный и грустный колорит картины. Чувство глубочайшего омерзения мелькнуло на миг в тонких чертах молодого человека. Но скоро он впал как бы в глубокую задумчивость, даже, вернее сказать, как бы в забытье, и пошел, уже не замечая окружающего, да и не желая его замечать. Изредка только бормотал он что-то про себя, от своей привычки к монологам, в которой он сейчас сам себе признался. В эту же минуту он и сам сознавал, что мысли его порой мешаются, и что он очень слаб: второй день уж он почти совсем ничего не ел.
   Идти ему было немного: он даже знал, сколько шагов от ворот его дома ровно семьсот тридцать. Какого раз он их сосчитал, когда уж очень размечтался. Б то время он и сам еще не верил этим мечтам своим и только раздражал себя их безобразною, но соблазнительною дерзостию. Теперь же, месяц спустя, он уже начинал смотреть иначе и, несмотря на все поддразнивающие монологи о собственном бессилии, нерешимости, "безобразную" мечту как-то даже поневоле привык считать уже предприятием" хотя все еще сам себе не верил" С замиранием сердца и нервной дрожью подошел он к преогромнейшему дому, выходившему одной стеной на канаву, а другой - в П-ю улицу. Выходящие и входящие так и шмыгали под обоими воротами и в обоих дворах, дома. Лестница была темная и узкая, "черная", но он все это уже знал и изучил, и ему вся эта обстановка нравилась. Здесь загородили ему дорогу отставные солдаты-носильщики, выносившие из одной квартиры мебель. "Не бледен ли я очень? - думалось ему. - Не в особенном ли я волнении? Она недоверчива... Не подождать ли еще... пока сердце перестанет?" Но сердце не переставало. Напротив, как нарочно, стучало сильней, сильней, сильней... Он не выдержал" медленно протянул руку к колокольчику и позвонил. Звонок брякнул слабо, как будто был сделан из жести, а не из меди. Он так и вздрогнул - слишком уж ослабли нервы на этот раз.
   Немного спустя дверь приотворилась. Молодой человек переступил через порог в темную прихожую, разгороженную перегородкой, за которою была крошечная кухня. Полы были усыпаны свежею накошенною травою, окна были отворены, свежий, легкий воздух проникал в комнату; на покрытых, белыми атласными пеленами столах стоял хрустальный гроб.
   Гирлянда цветов обвивали его со всех сторон. Вся в цветах лежала в нем девочка. Одетая в одну из своих старых ночных сорочек, она лежала на боку, спиной к вошедшему. Ее сквозящее через легкую ткань тело и голые члены образовывали короткий зигзаг. Она положила под голову подушку, кудри были растрепаны, полоса бледного света пересекала ее верхние позвонки.
   Раздался кашель. Старуха стояла перед ним молча и вопросительно на него глядела. Это была сухая, крошечная старушонка лег шестидесяти, с вострыми и злыми глазками, с маленьким вострым носом и простоволосая.
   - Был у вас намедни, - поспешил пробормотать молодой человек с полупоклоном, вспомнив, что надо быть любезнее.
   - Помню, батюшка, очень хорошо помню, - отчетливо проговорила старушка, по-прежнему не отводя своих вопрошающих глаз от его лица.
   - Так вот-с... и опять по тому же дельцу...
   Старуха помолчала, как бы в раздумьи, потом отступила в сторону и, указывая на гроб, произнесла, пропуская гостя вперед:
   - Пройдите, батюшка.
   Возле лежала какая-то книга.. Он взял в руки и посмотрел. Это был Новый Завет в русском переводе. Книга была старая, подержанная, в кожаном переплете.
   - Это откуда? - крикнул он старухе.
   Она стояла в том же месте, в трех шагах от него.
   - Принесли, - ответила она, будто нехотя и не взглядывая на него.
   - Где тут про девицу? - спросил он вдруг.
   Старуха упорно глядела в землю и не отвечала. Она стояла немного боком к гробу.
   - Про воскрешение девицы где? Отыщи.
   Она искоса глянула на него.
   - Не там смотрите... От Марка... - сурово прошептала она, не придвигаясь к нему.
   - Найди и прочти, - сказал он, сел, облокотившись, подпер руку головой и угрюмо уставился на девочку, приготовившись слушать.
   Старуха нерешительно ступила к гробу. Впрочем, взяла книгу.
   - Читай! - воскликнул вдруг он настойчиво и раздражительно.
   Старуха развернула книгу и отыскала место. Руки ее дрожали, голосу не хватало. Два раза начинала она и все не выговаривалось первого слова.
   "Он же сказал ей: дщерь! вера твоя спасла тебя; иди в мире и будь здорова от болезни твоей. Когда он еще говорил сие, приходят от начальника синагоги и говорят: дочь твоя умерла; что еще утруждаешь Учителя? Но Иисус, услышав сии слова, тотчас говорит начальнику синагоги: не бойся, только веруй. Приходит в дом начальника синагоги и видит смятение, и плачущих, и вопиющих громко. И вошед говорит им: что смущаетесь и плачете? девица не умерла, но спит. И смеялись над ним. Но он, выслав всех, берет с Собой отца и мать девицы и бывших с Ним и входит туда, где девица летала. И взяв девицу за руку, говорит ей: "талифа-куми", что значит: "девица, тебе говорю, встань". И девица тотчас встала и начала ходить, ибо была лет двенадцати. Видевшие пришли в великое изумление. И Он строго приказал им, чтобы никто об этом не знал, и сказал, чтобы дали ей есть".
   Далее она не читала, закрыла книгу и быстро встала со стула.
   - Все о девице, - отрывисто и сурово прошептала она и стала неподвижно, отвернувшись на сторону, не смея и как бы стыдясь поднять на него глаза.
   Молодой человек подошел к гробу. Ее прелестный профиль, приоткрытые губы, теплые от солнца волосы были в каких-нибудь трех вершках от него. Он вдруг ясно понял, что может поцеловать ее в шею или в уголок рта с полной безнаказанностью - он понял, что она позволит ему это. Невозможно объяснить, каким образом он это понял, может быть, звериным чутьем уловив легчайшую перемену в ритме ее дыхания. Поздно! До него резко донеслись страшные, отчаянные вопли с улицы.
   В первое мгновение он думал, что с ума сойдет. Страшный холод обхватил его: теперь же вдруг ударил такой озноб, что чуть зубы не выпрыгнули, и все в нем так и заходило. Где-то далеко, внизу, вероятно под ворогами, громко и визгливо кричали чьи-то два голоса, спорили и бранились. Наконец разом все утихло, как отрезало. Он уже ступил было на лестницу, как послышались чьи-то шаги.
   Эти шаги послышались очень далеко, еще в самом начале лестницы, но он очень хорошо и отчетливо помнил, что с первого же звука, тогда же стал подозревать, что это непременно сюда, в четвертый этаж, к старухе. Шаги были тяжелые, ровные, неспешные. Вот уж он прошел первый этаж, вот поднялся еще; все слышней и слышней! Вот уже и третий этаж начался. Сюда? И вдруг показалось ему, что он точно окостенел, что это точно во сне, когда снится, что догоняют, близко, убить хотят, а сам точно прирос к месту, и руками пошевелить нельзя.
   Гость несколько раз тяжело отдыхнулся. "Толстый и большой, должно быть", - подумал он. В самом деле, точно это все снилось. Гость схватился за колокольчик и крепко позвонил.
   Как только звякнул жестяной звук колокольчика, ему вдруг как будто почудилось, что в комнате пошевелились. Несколько секунд он даже серьезно прислушивался. Незнакомец звякнул еще раз, еще подождал и вдруг, в нетерпении, изо всех сил стал дергать ручку и дверей. В ужасе смотрел молодой человек на прыгавший на петле крюк запора и с тупым страхом ждал, что вот-вот и запор сейчас выскочит, - Однако, черт!.. - вскричал тот вдруг и в нетерпении отправился вниз, торопясь и стуча по лестнице сапогами. Шаги стихли.
   Никого на лестнице! Под воротами тоже. Быстро прошел он подворотню и повернул налево по улице.
   Нервная дрожь его перешла в какую-то лихорадочную, он чувствовал даже озноб, на такой жаре ему становилось холодно. Как бы с усилием начал он, по какой-то внутренней необходимости, всматриваться во все встречавшиеся предметы, как будто ища усиленного развлечения, но это плохо удавалось ему, и он поминутно впадал в задумчивость. Когда же, опять вздрагивая, поднимал голову и оглядывался, то тотчас же забывал, о чем сейчас думал и даже где проходил.
   Впоследствии, когда он припоминал это время и все, что случилось с ним за эти дни, минута за минутой, пункт за пунктом, черту за чертой, его поражало всегда одно обстоятельство, хотя, в сущности, и не очень необычайное, но которое постоянно казалось ему потом как бы каким-то предопределением судьбы его.
   Именно: он никак не мог понять и объяснить себе, почему он, усталый, измученный, которому было бы всего выгоднее возвратиться домой самым кратчайшим и прямым путем, воротился домой через Сенную площадь, на которую ему было совершенно лишнее идти. Зачем же, спрашивал он всегда, зачем же такая важная, такая решительная в высшей степени для него и в то же время такая в высшей степени случайная встреча на Сенной (по которой даже и идти ему незачем), подошла как раз теперь, к такому часу, к такой минуте в его жизни, именно к такому настроению его духа и к таким именно обстоятельствам, при которых только и могла она, эта встреча, произвести самое решительное и самое окончательное действие на судьбу его? Точно тут нарочно поджидала его!
   Было около девяти часов, когда он проходил по Сенной. Все торговцы на столах, на лотках, в лавках и лавчонках запирали свои заведения или снимали и прибирали свой товар, равно как и их покупатели. Он вошел на Сенную. Ему неприятно, очень неприятно было сталкиваться с народом, но он пошел именно туда, где виднелось больше всего народу. Он бы дал все на свете, чтобы очутиться одному; но он сам чувствовал, что ни одной минуты не побудет один. В толпе безобразничал один пьяный; ему все хотелось плясать, но он все валился на сторону.. Его обступили. Молодой человек протиснулся сквозь толпу, несколько минут смотрел на пьяного и вдруг коротко и отрывисто захохотал. Через минуту он уже забыл о нем, даже не видал его, хоть и смотрел на него. Он отошел, наконец, даже не помня, где он находится; но когда дошел до середины площади, с ним вдруг произошло одно движение, одно ощущение овладело им сразу, захватило его всего: с телом и мыслью.
   Он стал на колени среди площади, поклонился до земли и поцеловал эту грязную землю с наслаждением и счастием. Он встал и поклонился в другой раз.
   - Ишь, нахлестался! - заметил подле него один парень.
   Раздался смех.
   - Это он в Иерусалим идет, братцы, с детьми, с родиной прощается, всему миру поклоняется, столичный город Санкт-Петербург и его грунт лобызает! прибавил какой-то пьяненький из мещан.
   - Парнишка еще молодой! - ввернул третий.
   - Из благородных! - заметил кто-то солидным голосом.
   - Ноне их не разберешь, кто благородный, кто нет.
   Он, однако ж, не то чтоб был уже совсем в беспамятстве: это было все то же лихорадочное состояние, с бредом и полусознанием. Многое он потом припомнил. То казалось ему, что около него собралось много народу и хотят его взять, очень о нем спорят и ссорятся. То вдруг он один в каком-то дворе, где близ ворот, тут же на заборе, написана была мелом всегдашняя в таких случаях острота: "Сдесь становитца воз прощено". Возле Сенной, на мостовой, перед мелочною лавкой, стоял молодой черноволосый шарманщик и вертел какой-то весьма чувствительный романс. Он аккомпанировал стоящей впереди его на тротуаре девушке лет двенадцати, одетой как барышня, в кринолине, в мантильке, в перчатках и в соломенной шляпке с огненного цвета пером. Уличным дребезжанием, но довольно приятным и сильным голосом она выпевала романс в ожидании двухкопеечника из лавочки. Молодой человек приостановился рядом с двумя-тремя слушателями, послушал, вынул пятак и положил в руку девушке; та вдруг пресекла пение на самой чувствительной и высокой ноте, точно отрезала, резко крикнула шарманщику: "Будет! - и оба поплелись дальше, к следующей лавочке.
   - Любите ли вы уличное пение? - вдруг обратился к нему какой-то невысокий человек, с виду похожий на мещанина, одетый в чем-то вроде халата, в жилетке и очень походивший издали на бабу. Голова его в засаленной фуражке свешивалась вниз, да и весь он был точно сгорбленный. - Я люблю, - продолжал он, но с таким видом, будто вовсе не об уличном пении говорил, - я люблю, как поют под шарманку, в холодный, темный и сырой осенний вечер, непременно в сырой, когда у всех прохожих бледно-зеленые и больные лица; или еще лучше, когда снег мокрый падает, совсем прямо, без ветру, знаете? а сквозь него фонари с газом блистают...
   - Что такое? - спросил молодой человек.
   Мещанин не глядел на него. Оба подошли тогда к перекрестку.
   Мещанин поворотил в улицу налево и пошел не оглядываясь. Молодой человек остался на месте и долго глядел ему вслед. Он видел, как тот, пройдя шагов уже пятьдесят, обернулся и посмотрел на него, все еще стоявшего на том же месте. Он пошел к нему через улицу, но вдруг этот человек повернулся и пошел как ни в чем ни бывало. Опустив голову, не оборачиваясь и не подавая виду, что звал его. "Да полно, звал ли он?" - подумал молодой человек, однако ж стал догонять.
   "Знает ли он, что я за ним иду" - думал он. Мещанин вошел в ворота одного большого дома. Молодой человек подошел к воротам и стал глядеть: не оглянется ли он и не вызовет ли его. В самом деле, пройдя всю подворотню и уже выходя во двор, тот вдруг обернулся и опять точно как будто махнул ему. Молодой человек тотчас же прошел подворотню, но на дворе мещанина уже не было. Стало быть, он вошел тут сейчас на первую лестницу. Странно, лестница была как будто знакомая! Вон окно в первою этаже: грустно и таинственно проходил сквозь стекла лунный свет; вот и второй этаж. Шаги впереди идущего человека затихли: "Стало быть, он остановился или где-нибудь спрятался". Вот и третий этаж; идти ли дальше? И какая там тишина, даже страшно... Но он пошел.
   А! квартира отворена настежь на лестницу; он подумал и вошел. В передней было очень темно и пусто, ни души, как будто все вынесли; на цыпочках, тихонько прошел он в гостиную: вся комната была ярко облита лунным светом; все тут по-прежнему: огромный, круглый, медно-красный месяц глядел прямо в окна. "Это от месяца такая тишина - он верно теперь загадку загадывает". Он стоял и ждал, долго ждал, и чем тише был месяц, тем сильнее стукало его сердце, даже больно становилось. И все тишина. Вдруг послышался мгновенный сухой треск, как будто сломали лучинку, и все опять замерло. Проснувшаяся муха вдруг с налета ударилась о стекло и жалобно зажужжала.