Зимовской жил в большом крестовом доме с белыми наличниками на окнах. Лавка его размещалась в специальной продолговатой пристройке к дому. Широкий двор был наглухо крыт жердями и соломой. Тесовые ворота по-городскому раскрывались на две половины и, кроме того, имели калитку с круглым железным кольцом щеколды.
   «Эк, вражина, домище какой сгрохал», – подумал дед Фишка, подходя к лавке, и остановился в нерешительности: на двери висел замок. Ничего не оставалось, как войти в дом. Подосадовав, что не удалось застать лавочника врасплох, охотник решительно шагнул в сени.
   Степан Иваныч и Василиса недружелюбно встретили старого знакомого. Но деда Фишку это мало трогало. Радостного приема он и не ожидал в этом доме.
   – Здравствуйте! Приятного аппетита! – проговорил еще на пороге старик.
   – Здравствуй, Данилыч! Садись, – ответили почти в один голос Зимовские.
   За столом, кроме них, сидели Егорка – единственное чадо Зимовских – и плечистый пожилой мужик, – видимо, один из их работников.
   – Спасибо, я сытый, – поторопился сказать дед Фишка и, когда сказал это, понял, что поступил необдуманно: на столе возвышалась стопка румяных, вкусно пахнущих блинов, стояли чашки со сметаной и маслом.
   Поэтому, когда его ради приличия, нехотя пригласили выпить чаю, он не стал отнекиваться и, бросив картузишко на широкую деревянную кровать, подошел к столу.
   – Ну, коли так, налей, Василиса. Так и быть выпью чашку!
   Хозяева подвинулись, и дед Фишка сел у окна на лавку. Степан Иваныч грозно посмотрел на своих домочадцев. Дед Фишка усмехнулся про себя:
   «Трусишь, вражина? Ну, я, милый мой, не сегодня рожен. Расспрашивать сейчас не стану».
   За столом старик нарочно вел самые безобидные разговоры.
   Зимовские недоумевающе переглядывались. Им хотелось поскорее узнать, зачем пришел старик в Сергево.
   Когда запас бессвязных рассказов у деда Фишки иссяк, он стал расспрашивать Зимовского. Степан Иваныч прикрикнул на сына и работника, понуждая их скорее кончить завтрак и отправляться на работу. Те быстро допили чай и вышли во двор.
   Хорошо позавтракав, дед Фишка решил наконец сообщить о цели своего прихода.
   – Я к тебе, Степан Иваныч, с бедой.
   Хозяин удивленно поднял голову, насторожился. Василиса остановилась с тарелкой посреди кухни.
   – Рыбешку я, Степан Иваныч, на балагачевских озерах промышляю. Лов хороший, грешно и желать лучше. А соль вышла вся, ни крупинки не осталось. Собирался домой, потом прикинул, думаю – до Сергева все-таки ближе. Тут я, пожалуй, дневкой обернусь.
   – Сколько тебе соли-то, Финоген Данилыч? – спросил Зимовской.
   – Давай с полпуда, а то и больше: фунтов тридцать, – ответил старик.
   Но хитрить умел не только дед Фишка. Зимовскому не хотелось показывать свой двор охотнику, и он выразительно посмотрел на жену.
   – Поди, Василиса, в амбар, насыпь Данилычу соли. А свесим вон на безмене, – сказал Зимовской и, повернувшись к деду Фишке, пояснил: – Лавку-то я сегодня вовсе открывать не буду. На поля надо ехать, делов там пропасть!
   Дед Фишка оторопел. Он понял, что карта его бита, но духом не пал.
   – А мне только б посолонее была, – весело пошутил он, – а из каких закромов – не все ли равно?
   Василиса взяла из его рук посконный мешок, вышла и скоро вернулась обратно с солью.
   Дед Фишка вытащил деньги, расплатился и тотчас же, поблагодарив за угощенье, стал прощаться.
   Зимовской, опасаясь, что старик задумает шарить по двору, проводил его парадным крыльцом прямо на улицу и стоял на пригорке у дома до тех пор, пока охотник не скрылся в пихтаче за деревней.
   – Ну, слава те, унесли черти лешака таежного, – сказал он жене, вернувшись в дом, вытащил из сундука ключ и пошел открывать лавку.
   А дед Фишка между тем лежал в пихтаче возле самых огородов сергевских мужиков, совсем не собираясь возвращаться на пасеку одураченным.
   Не прошло и часу, как старик поднялся и, никем не замеченный, пробрался к огороду Зимовского. Егорка и работник сидели на-бревне и набивали широкие железные лопаты на свежеоструганные черенки.
   Деда Фишку это очень заинтересовало.
   Одним прыжком он перемахнул через прясло и, подойдя к ним, сказал:
   – Егор, отец не уехал еще на поля? Соль-то я, браток, взял, а крючки на жерлицы позабыл. А ведь, почесть, за тем и приходил.
   Услышав голос старика, Егорка растерялся.
   Дед Фишка покосился на лопаты и удивился вслух:
   – Ух, лопат-то сколько!
   Егорка, такой же щупленький, как и отец, поднялся и невнятно пробормотал:
   – Погреб на огороде копать собираемся.
   Дед Фишка сделал вид, что поверил.
   – Погреб – это добрая штука. Дом без погреба – это что штаны без карманов.
   Говоря это, дед Фишка про себя сосчитал лопаты. Всего их было семь. Четыре были уже с черенками. Тут же лежали две кайлы и одна кирка.
   «Не многовато ли для погреба?» – подумал он и спросил у Егорки:
   – Тятя-то в лавке?
   Егорка опустил глаза.
   – Нет, кажись, дома был. – Он встал и хотел позвать отца.
   Но дед Фишка рукой остановил его.
   – Погоди, Егор, не бросай дела. Я и сам управлюсь.
   Едва договорив это, старик юркнул к воротам и через несколько секунд уже подымался на крылечко лавки.
   Когда он вошел в лавку, Зимовской стоял у весов и деревянной плицей бережно сыпал на медную тарелку сахарный песок. За весами пристально наблюдали три бабы: лавочник частенько недовешивал.
   Зимовской никак не предполагал, что дед Фишка может вернуться. Увидев его, он растерялся не меньше Егорки. Деревянная плица в его руке задрожала, а вороватые глаза уставились на охотника с таким испугом, словно в лавку ввалился по крайней мере медведь или разбойник.
   Дед Фишка оценивающим взглядом окинул полки, примечая все мелочи. Но он не мог долго разглядывать товары: надо было чем-то объяснить неожиданное возвращение.
   – Вот и возьми меня, Степан Иваныч, старого дурака, за рупь за семь гривен, – быстро заговорил он. – За чем приходил, то и забыл спросить. Верст пять отмахал, и пришлось воротиться. Крючков для жерлиц мне надо. Будь другом, уступи десяток.
   Зимовской поспешно вытащил из-под прилавка коробку, отсчитал десять крючков.
   Охотник бросил на весы тяжелый медный пятак и опрометью выбежал вон. Ему хотелось создать впечатление торопливости, занятости, и он выполнил это блестяще.
   Истинные намерения деда Фишки для Зимовского так и остались загадкой. Только потом уже, когда Степану Иванычу стало известно, что старик возвратился не улицей, а через огород и видел инструмент, приготовленный для работ на Юксе, он понял, что «лешак таежный» снова его провел.
   Из Сергева дед Фишка направился прямо на пасеку. По дороге настрелял глухарей и домой принес изрядную добычу.
   Передохнув денек, он взялся за работу: мастерил туески, бочата для меда, кадки для соления грибов и капусты. Артемка не отходил от деда. А тот рассказывал ему без умолку были и небылицы из своих таежных похождений, то и дело пряча свои не по-стариковски веселые глаза под нависшими бровями.

5

   Наступили последние перед осенней непогодой теплые, ясные дни.
   Однажды за ужином дед Фишка сказал:
   – Ты, Агаша, посуши мне сухарей. В тайгу я думаю отправиться. Шишковать буду. В компанию кого-нибудь из Волчьих Нор прихвачу. У них в кедровниках урожай ныне не дюже хороший.
   Агафья в этот же вечер завела квашню на сухари. А утром, кое-как переспав ночь, дед Фишка отправился в Волчьи Норы.
   В селе он заходил к многосемейным мужикам и, не вдаваясь в излишние подробности, говорил:
   – Ну как, браток, шишковать собираетесь? Давай отряжай своего парня в артель ко мне. Гляди, между делом и заработаешь на орехе десятку-другую.
   За какие-нибудь час-полтора Фишка набрал в артель на ореховый промысел пятнадцать парней и молодых мужиков. Больше ему не требовалось.
   Через неделю он вновь появился на селе. Пришла пора выходить в тайгу. Артельщики его были готовы. К пятнадцати прежним присоединились еще четверо парней. Они упрашивали деда Фишку взять их с собой на промысел, и он по доброте своей не смог отказать. Да и не так уж это было плохо. Чем больше выйдет в тайгу народу, тем увереннее он будет чувствовать себя там.
   Добравшись до Юксы, дед Фишка оставил артель на своем стане на дневку, отдыхать, а сам под предлогом поисков хороших мест для промысла отправился рыскать по лесу.
   За день он исколесил, по крайней мере, верст пятьдесят и никаких признаков присутствия человека не обнаружил: значит, Зимовской отсиживался еще дома.
   Вернувшись на стан, старик разделил всю артель на шесть групп и каждой из них отвел определенное место. Артельщики построили на своих участках землянки. И хотя землянки находились одна от другой на сравнительно большом растоянии, вряд ли посторонний рискнул бы селиться между ними: по неписаному таежному закону это не полагалось. К тому же дед Фишка наказал своим артельщикам всех, кто бы ни появлялся в тайге, гнать прочь.
   Сам старик с двумя парнями жил в своей избушке и не столько занимался сбором кедрового ореха, сколько поисками «клада».
   Он изрыл весь Веселый яр, к которому почему-то все время стремился Зимовской. Но как ни старался дед Фишка, найти ему ничего не удалось.
   От людей ему приходилось слышать, что в земле имеются какие-то приметы, по которым можно узнать, где искать золото. Говорили, будто люди выдумали для добычи его даже машины. Дед Фишка и верил этому и не верил.
   Изредка он посещал своих артельщиков. Все-таки и за ними надо было присматривать. Мужики освоились с тайгой и теперь держались в ней смело.
   Но время шло, а Зимовской на Юксе не появлялся. Старик приуныл. Неужели Зимовской не увидит, какова у него, деда Фишки, сила? Не затем он привел мужиков на Юксу, чтобы, не показав их Зимовскому, вести обратно.
   Как-то с одного участка сообщили ему, что в тайге появились чужие люди. Их было трое. Дед Фишка расспросил приметы этих людей и в двух безошибочно признал Егорку Зимовского и работника. Кто был третий, оставалось неясным. Но по всем приметам он не походил на Степана Иваныча.
   Вскоре о встрече с этими людьми деду Фишке сообщили артельщики с другого участка, а день-два спустя – с третьего.
   После этого чужие люда из тайги исчезли, словно в воду канули.
   Дед Фишка сам пробовал искать их, исходил с полсотни верст по окружности, но, по-видимому, они ушли из тайги совсем.
   Старый охотник снова почувствовал себя победителем.

6

   Зима наступила ночью. Вернее, она не наступила, – она обрушилась со страшной силой, как смерч или ураган.
   С вечера ее никто не ожидал. Закат не по-осеннему был оранжево-прозрачен, а сумерки безветренны.
   Но в полночь Матвей услышал дикий вой ветра: грохотало железо на крышах и, взвизгивая, стучали ставни. А когда утром он открыл глаза, в мрачной, закопченной комнате было необычайно светло. Он взглянул в окно – снег был сияюще бел.
   Второй месяц жил Матвей о бараке тюремных служащих. В большой отведенной ему комнате было пусто и по-холостяцки неприветливо.
   Поднявшись в этот день слишком рано, Матвей от нечего делать решил прибрать немного свою квартиру. Он дважды писал Анне и не переставал ждать ее. Хотелось встретить жену в чистой комнате.
   Протерев мокрой тряпкой окна и собрав метлой из углов паутину, Матвей пошел на дежурство. На улице встретил тюремную вольнонаемную прачку Капку и позвал ее зайти вечером вымыть пол.
   Капка жила в соседнем бараке. О ней Матвей знал только то, что всем было известно. Капка обвинялась в отравлении мужа и находилась в заключении в этой же тюрьме. За недостаточностью улик следствие по ее делу прекратили, но возвращаться домой она не захотела, несмотря на мольбы своих родителей, и осталась в тюрьме, на черной работе. Все считали, что она не совсем в здравом рассудке.
   История Капки заинтересовала Матвея. Встречаясь с ней на тюремном дворе, он не раз хотел заговорить с нею и замечал, что она тоже присматривается к нему.
   Вернувшись с дежурства, Матвей прождал Капку до часу ночи. Он решил, что она уже не придет, разделся и стал читать книжку.
   В дверь постучали. Матвей соскочил с постели, завернулся в одеяло и, подойдя к двери, сбросил крючок.
   Перед ним стояла высокая, стройная женщина с узкими плечами и тонким, гибким станом. Немного косой разрез глаз и чуть вздернутые кверху уголки тонких губ придавали ее лицу насмешливое выражение. Иссиня-черные пышные волосы оттеняли нежную белизну лица и длинной, слегка выгнутой шеи. Это и была Капка.
   – Я думал, ты не придешь, – смущенно сказал Матвей.
   Капка молча улыбнулась ему, прошла на середину комнаты, поставила на пол ведро и, вынув из него горячую, окутанную паром тряпку, направилась в угол.
   Матвей вернулся в постель, взял книжку, но читать не мог, смотрел на гибкий стан Капки, на ее голые ноги. Она тоже оборачивалась и через плечо бросала на него насмешливые взгляды.
   Заметив это, Матвей отбросил книжку.
   – Ты, Капитолина, давно в тюрьме служишь? – спросил он.
   – Второй год.
   – А как сюда попала?
   – Арестовали и посадили.
   – Долго сидела?
   – Около года.
   – А верно, что ты мужа отравила?
   Она засмеялась.
   – Не совсем так: он отравился сам. Но не без моей помощи.
   – Зачем же ты сознаешься?
   – Я только тебе сознаюсь.
   – А вдруг я донесу?
   – Не донесешь. Такие, как ты, не доносят.
   – За что же ты его?
   – За тиранство. Года тиранил! А, да лучше не вспоминать! Ты что читаешь? – вдруг спросила она.
   – Роман, – ответил Матвей.
   – Не роман, а роман, – поправила Капка.
   Матвей недоверчиво посмотрел на нее. Она, должно быть, заметила это.
   – Да, да. Ты не смотри, что я прачка. Я дворянка, в гимназии училась.
   Матвей приподнялся. Ему стало неловко за себя, за свои мысли о Капке, за то, что позвал ее мыть пол у себя в комнате.
   – Так как же ты, Капитолина, в прачках… и вот пол моешь… образованная…
   Капка выпрямилась, отбросила тряпку. В глазах ее блестели искры еле сдерживаемого смеха.
   – Действительно странно: дворянка – и пол моет. И кому же? Мужику! – Она громко расхохоталась, но уже в следующее мгновение смех резко оборвался, темные глаза подернулись дымкой грусти, и глухим голосом она произнесла: – Эх, Строгов, ты там не жил. Там, где я жила, хуже тюрьмы. Я тут хоть в чувствах свободна…
   – Так ты, значит, мстишь своим родителям?
   – Не только им, всему обществу. Там это прекрасно понимают. Меня уж не раз вызывал господин Аукенберг, все стыдил, уговаривал, выгнать грозился, а я ему: «Выгоните – на панель пойду, себя продавать буду, а в родительский дом не вернусь!» Ну, отступился пока. Тут ведь считают, что рассудком я не вполне нормальна. Боюсь вот только, как бы мои милые родственнички в сумасшедший дом меня не запрятали. Это тоже нередко бывает в нашем обществе, – каких только мерзавцев там нет! Ведь я наследница большого состояния, которым пока никто, кроме меня, распорядиться не может.
   Все-таки Капка оставалась для Матвея загадкой. Полный разрыв с семьей и ненависть к обществу, в котором она выросла, были ему еще понятны. Но что же заставляло ее оставаться в стенах тюрьмы? Прачкой или какой-нибудь судомойкой она могла быть в любом трактире. Этого не узнал Строгов на этот раз, но узнал нечто другое, что заставило его по-новому смотреть на обитателей тюремных камер.
   – Выходит, Капа, – сказал Матвей полушутя-полусерьезно, – все эти воры, убийцы, преступники, что тут сидят, стали тебе милее, чем…
   – Сказки! – перебила Капка, и глаза ее гневно сверкнули. – Что же, по-твоему, я преступница? Ты присмотрись-ка внимательнее к своим арестантам да поговори с ними! Увидишь, что многие из них сидят совсем невинно, за преступления, совершенные другими людьми. А кто толкает людей на преступления, ты думал об этом? Настоящие виновники всегда остаются безнаказанными. Их спасают деньги, положение в обществе, власть.
   – Вот те на! Да откуда же все это у тебя, Капитолина? – изумился Матвей, а про себя подумал: «Как все это верно! Демьяну Штычкову да Евдокиму Юткину давно бы тут надо сидеть, а вот поди ж ты, сделали преступником Антона Топилкина».
   – Говорю тебе, в тюрьме ума набралась, – проговорила Капка с серьезным видом, словно сердясь, и тут же, переходя на обычный шутливый тон, обратилась к Матвею: – Ну, охотник, белье в стирку у тебя есть? Или до жены копить будешь?

7

   Обида на мужа надолго овладела сердцем Анны. Такой острой боли, какую пришлось испытать ей в тот день, когда Влас угнал со двора Буренку, она никогда не испытывала. Даже проводы Матвея на военную службу пережила проще и легче. Слов нет, тяжело ей было тогда расставаться с мужем, но надежды на будущее, на то, что после отбытия военной службы заживут они с Матвеем полным домом, вселяли в нее бодрость и силы.
   Теперь рухнули и надежды. И, может быть, первый раз в жизни она почувствовала, что все усилия ее перетянуть Матвея на свою сторону тщетны. Кроме тревог да горьких, тягостных дум, это ничего не приносило. Не лучше ли успокоиться, подавить все еще живущую любовь к мужу и примириться с тем, что никогда Матвей хорошим хозяином не будет?
   В течение месяца никуда Анна не выезжала, по целым дням надрывалась на тяжелой мужицкой работе. Вечерами она возилась с сыновьями и думала:
   «Работники, пахари растут. Дай бог, поднялись бы скорее».
   Но они напоминали Матвея: его руки, глаза, губы… И непрошеная, холодящая душу грусть охватывала ее в эти минуты.
   Дед Фишка пропадал в тайге, и часто Артемка приставал к ней:
   – Мам, расскажи о тяте.
   – Далеко твой тятя, – хмурясь, говорила Анна и старалась отвлечь чем-нибудь сына.
   Но Артемка был неумолим, он просил, требовал рассказов об отце.
   – Да расскажи ему что-нибудь, – обращалась к снохе Агафья.
   Анна упорно молчала.
   Тогда Агафья принималась рассказывать внуку о смелости Матвея на охоте, припоминала забавные случаи из его детства и смеялась вместе с Артемкой. О сыне она рассказывала так ярко и с такой теплотой, что Анна не выдерживала и уходила в горницу.
   Как-то Дениска Юткин привез на пасеку письмо, адресованное сестре. Анна увела Дениску в горницу и заставила читать письмо вслух.
   Письмо было от Матвея. Он звал Анну к себе вместе с ребятишками.
   – Поедешь? – спросил Дениска сестру.
   – Мне и тут хорошо, – ответила Анна резко и сама удивилась тому, что не почувствовала в себе ни тоски по Матвею, ни сочувствия к одиночеству, на которое он жаловался.
   Так продолжалось всю осень. Но с наступлением зимы, когда работы по хозяйству сильно поубавилось, в сердце стала закрадываться смутная тоска-неразбериха. Скучно было на пасеке длинными зимними вечерами.
   Грустная задумчивость Анны не ускользнула от внимательных глаз Агафьи. Однажды, обняв сноху и заглядывая ей в глаза, она сказала:
   – Ты что-то тоскуешь, хорошая моя. Взяла бы да поехала в село: на людей посмотрела бы, себя показала. Что ж раньше времени стареть-то!
   Анна и сама думала об этом. Ведь и в самом-то деле: ей и тридцати нет. А велики ли эти годы? Ей еще и петь, и плясать, и любить хочется.
   Когда выпал снег, она собрала в узел свои наряды, спеленала Максимку и по первопутку поехала в Волчьи Норы, к матери погостить.
   В первый же день она отправилась к своим подругам. Все они были замужем, обзавелись хозяйством, народили детей.
   Анна, жаждущая людей и веселья, растормошила их, заставила оглянуться на себя, сбросить тень преждевременно наступающей старости. Вечерами подруги собирались друг к другу с прялками, с вязаньем, засиживались далеко за полночь, вспоминали о девичьей молодости, пели песни.
   В селе Анна получила еще одно письмо от Матвея. Он писал, что стосковался по ней и ребятишкам, просил ее как можно скорее приехать в город.
   Но горячие просьбы Матвея-почти не коснулись ее сердца, со злорадством она подумала:
   «А, тоскуешь? Неправда, прибежишь, голубчик!»
   Письмо она бросила в печку, но когда огонь уже объял его, схватила горящую бумагу и голой ладонью прихлопнула пламя.
   «Что это я? Нельзя так, Матюшей писано», – подумала она и, аккуратно свернув в квадратик обожженный по углам клочок бумаги, положила его в карман юбки.
   Но чувство это было каким-то мимолетным. По-прежнему с нетерпением Анна ждала вечера и, как только зажигались в избах огни, надевала новую юбку, кофту, повязывала голову пуховым полушалком и, наказав матери присматривать за Максимкой, уходила к подругам.
   Однажды у Аграфены Судаковой она засиделась до петухов. Домой пришлось возвращаться одной. Ночь выдалась морозная, ясная. Сгорбленный месяц висел низко-низко: казалось, что он вот-вот заденет одним своим рогом за колокольню и повиснет на сияющем золоченом кресте.
   В ночной тишине хруст снега под ногами казался оглушительно громким. Анна старалась шагать чаще и мягче и оглядывалась по сторонам. Ей чудилось, что люди, разбуженные этим шумом, поднимаются с постелей и смотрят на нее в промерзшие стекла окон.
   У спуска с горы, в трех шагах от нее, из сугроба поднялся человек, закутанный в длинный тулуп.
   Анна отшатнулась в сторону.
   – Ой, кто это?
   Человек добродушно засмеялся:
   – Не пужайся, Нюра, я это.
   – Батюшки, Дема! – удивленно воскликнула Анна. – Ты чего тут?
   – В снегу лежал…
   – Небось пьяный?
   – Капли в рот не брал.
   – А как же это ты, в снегу-то?
   – Тебя ждал. С вечера еще лег.
   – Да ты в уме ли? Морозище-то какой!
   Свирепый ветер пронизывал Анну, она ежилась, топталась на месте.
   – Ой, зябко, руки стынут!
   – Иди ко мне под тулуп, – не то смехом, не то всерьез сказал Демьян, – тут у меня – как на печке.
   Он распахнул полы тулупа, и Анна послушно бросилась к нему, будто кто подтолкнул ее.

8

   Анна прожила в Волчьих Норах почти до рождества. Ни одного вечера она не сидела дома.
   Скоро по селу поползли слухи: болтали бабы, что ночью видел кто-то Анну в обнимку с Демьяном.
   Дошли эти слухи и до Марфы Юткиной. Услышав, что говорят о дочери, она так и ахнула.
   Как-то, придя домой из церкви, Марфа позвала с собой Анну в хлев, якобы помочь перенести ягнят в избушку, и стала допрашивать дочь:
   – Ты в уме или без ума, Нюрка?
   – О чем ты, мама? – искренне удивилась Анна.
   – Да ты послушай, что люди-то о тебе говорят.
   – Что, мама?
   – Срам слушать.
   Анна поняла, о чем говорили бабы, но это ее мало тронуло.
   – Поди Демьяна припутали? – спросила она.
   – А то кого же, знамо его!
   Марфа пересказала все, что слышала в разговорах у церкви.
   Анна отчаянно махнула рукой и выпалила:
   – Ну и пусть говорят, мне все равно!
   Марфа остолбенела. С минуту она смотрела на дочь молча, стараясь понять, что происходит с той, потом принялась ругать ее:
   – Бесстыдница! У тебя дети, а ты с чужим мужиком спуталась. Ты хоть бы нас пожалела, нам ведь за тебя глаза колоть будут. – Она уткнулась в фартук, громко всхлипывая и сморкаясь.
   – Да что ты ко мне привязалась! – с досадой, но спокойно сказала Анна. – Какой-то кобель сбрехнул, а ты и взаправду…
   – Ты, милая моя, не крутись. Я не трехлетняя. Люди говорить зря не будут. Видели!
   – Видели, видели! – вскипела Анна. – Ну и пусть видели! Я знать никого не хочу. Я сама себе хозяйка.
   – А, так ты вот как! Ну, тогда собирайся и уезжай подобру-поздорову – у меня тебе места нет!
   Марфа выпустила фартук из рук, кулаком вытерла нос я грозно пододвинулась к дочери.
   – Уж чья бы корова мычала, как говорится, а твоя бы молчала, – в упор глядя в материны подслеповатые глаза, едко сказала Анна. – Меня попрекаешь, а сама, я помню, тоже к Андрону Коночкину при потемках бегала. Батя с обозом в город, а ты…
   Марфа не вытерпела, схватила с полу шайку, в которой носила пойло телятам, и запустила ею в дочь. Анна увернулась, шайка стукнулась о стену хлева и покатилась. Пугливые ягнята всполошились и, сбившись в кучу, жалобно заблеяли.
   – Ты рукам волю не давай! – крикнула Анна. – Я теперь не в девках! Тогда ты была мне хозяйка…
   – Бессовестная ты! – задыхаясь, кричала Марфа. – Андроном меня попрекаешь, а то тебе невдомек, что Андрон мне троюродный брат!
   – Зачем же ты к нему без бати бегала? Ай по братцу тосковала? – зло сощурив глаза, съязвила Анна.
   – Во идол-то! – отчаянно всплеснула руками Марфа и затараторила, выбалтывая то, против чего только что возражала: – Я, может, не к одному Андрону бегала, а все-таки про меня люди не болтали невесть чего, не кололи мной глаза мужу да родителям.
   – А за что тебя батя в бане вожжами хлестал?
   Марфа бросилась было снова к шайке, но во дворе послышался скрип ворот и простуженный голос Евдокима:
   – Тырр, холера!
   Марфа плюнула со злости и, выходя из хлева, крикнула:
   – Сегодня же с глаз моих вон!
   – Не гони, и без тебя уеду, – спокойно проговорила Анна.
   Она поправила платок на голове и, переждав, когда отец с матерью зайдут в дом, вышла из хлева.
   Во дворе Анна встретила младшего брата.
   – Запряги коня, Денис, и отвези меня поскорее на пасеку, – попросила она.
   Денис любил сестру, больше потому, пожалуй, что она была женой Матвея, в котором он души не чаял.