Во время весенней пахоты Строговых постигло большое несчастье. Заезженная, забитая тяжелой работой, пала в упряжке старая кобыла Рыжуха. Это было несчастье не для одних Строговых. Весной в дни сева, и осенью, в уборку, Рыжуха выручала многих безлошадных соседей Матвея.
   Дед Фишка с Артемом распрягли мертвую лошадь, зарыли ее у дороги в глубокую яму, а сбрую положили в телегу и, впрягшись в нее, притащили и поставили под навес. Анна, обняв хомут и причитая, долго плакала по Рыжухе.
   Матвей и Артем отправились было батрачить на хутора к эстонцам. Но война и там сделала свое дело. Посевы сокращались, а батраков на лето нахлынуло больше, чем требовалось. Матвей с Артемом вернулись ни с чем.
   И тогда у Матвея возникла мысль о городе. По слухам, доходившим до Волчьих Нор, работу в городе можно было найти быстро. Матвей хотел взять с собой и Артема, но Анна этому воспротивилась.
   – Нет, не пущу Артема, – решительно заявила она. – Пусть погуляет напоследок. Недолго уж…
   Она тяжело вздохнула и, помолчав, предложила:
   – Возьми лучше Максимку. В пастухи его отдавать неохота. В городе, может, какому-нибудь ремеслу научится.
   Максимка, не ожидавший столь заманчивых перемен в своей жизни, просиял. Не зная еще, серьезно говорит мать или шутит, он сидел с блестящими от волнения глазами и слушал, что говорят старшие. Когда же согласился и отец, Максимка стал уверять всех, что в городе он обязательно узнает, как находить золото в тайге. Дед Фишка с грустной улыбкой посмотрел в сияющее лицо мальчугана и подумал: „Эх, нужда горькая! Какое уж там золото, какая тайга!“
   Старику казалось, что рушится весь мир, которым он жил столько лет. Ему было вдвойне тяжко расставаться с Матвеем и Максимкой, но возражать он не стал.
   Через неделю Строговы всей семьей провожали Матвея и Максимку в путь. Больше всего Матвей боялся слез жены. Но на этот раз обошлось без них. Попрощавшись с Матвеем, Анна обняла сына.
   – Вот и разлетаются птенчики из моего гнездышка, – сказала она и, вздохнув, добавила: – Чему, видно, быть, того не миновать, Иди, сынок!
   Дед Фишка и Артем прощально замахали картузами.

2

   Устроиться на работу оказалось не просто. По целым дням Матвей с Максимкой бродили по городу, внимательно прочитывая объявления на столбах и заборах. Объявлений было много, но почти все на один лад: „Срочно продается одноэтажный дом из двух комнат“, „Хорошая мужская шуба продается недорого“, „Продам лодку с мотором. Дешево! Спешите“. Все что-нибудь продавали. Немало встречалось и таких объявлений: „Самостоятельная женщина, вдова погибшего на войне за веру, царя и отечество, ищет место горничной или кухарки“.
   Матвей пробовал ходить по многочисленным мастерским. Там его выслушивали, пожимали плечами, говорили:
   – Что вы, какая работа! Закрываемся.
   Правда, Максимку легко было устроить мальчиком в трактир или магазин. Но этого Матвей не хотел.
   „Надо, чтобы парень делу какому-нибудь выучился, – думал он, – а там, кроме холуйства, ничему не научится“.
   Ночевал Матвей с сыном на постоялом дворе. Запасы хлеба, принесенные из дому, подходили к концу, на исходе были и деньги. Пришлось вспомнить о Власе.
   Вечером, забрав с постоялого двора свои котомки, Матвей с Максимом отправились на окраину города. Накрапывал дождик. Глухие немощеные улицы опустели. На углах тускло маячили керосиновые фонари.
   Матвей шел к брату и думал: „Иду будто к чужому“. Возле знакомого дома остановился. Домишко еще больше осел, покосился. Крыльцо было разобрано, дверь в помещение, служившее когда-то лавкой, наглухо забита, от вывески осталось только два больших железных крюка. Убого выглядело жилье брата.
   Зато на другой стороне улицы, на месте старой харчевни и бакалейной лавчонки, стоял большой двухэтажный дом. Во всю ширину дома над первым этажом тянулась вывеска с выпуклыми золотыми буквами: „Абдулла Абдурахманов и С-я. Бакалейно-гастрономический магазин“. Матвей догадался: „Э, вон в чем дело! Победитель и побежденный“.
   И ему почему-то стало весело.
   Влас, не видевший брата с самых похорон отца, при появлении Матвея даже растерялся от неожиданности. Наталья, перебиравшая на диване какое-то тряпье, засуетилась было, по, выглянув о окно и не заметив во дворе знакомого возка с пасеки, снова уселась на свое место. Матвей окинул взглядом комнату. Все тут было как и много лет назад: беспорядочно разбросанные вещи, поломанная мебель, грязный пол, немытая посуда на столе…
   – Какими путями-дорогами к нам? – спросил Влас; чувствовалось, что он насторожен и обеспокоен.
   Матвей посмотрел на брата. Был он по-прежнему сухощав, жилист, говорил тем же скрипучим голосом.
   „Нисколько не стареет“, – отметил про себя Матвей и вслух сказал:
   – От зимы лета ищем.
   Влас бросил на жену встревоженный взгляд. Но Матвей, перехватив этот взгляд, поспешил успокоить брата.
   – Долго у тебя не задержимся. На днях работать начнем, жить там же, при заводе Калиновского, будем, – приврал он.
   Влас смутился, развел длинными, костистыми руками:
   – По мне, живи хоть год, места всем хватит. – Желая, по-видимому, во что бы то ни стало убедить Матвея в своей сердечности, Влас закричал на жену: – Ты что сидишь сложа руки? Ставь самовар! Люди-то с дороги.
   Сильно растолстевшая под старость Наталья послушно шмыгнула на кухню.
   – Ну, а ты как поживаешь? Лавку-то закрыл, что ль? – спросил Матвей.
   Дрогнувшим голосом Влас ответил:
   – Абдулла, подлец, разорил меня. Оборотистый, басурманин. Сам убытки немалые понес, а меня доконал-таки.
   – Чем же теперь живешь? Служишь?
   Влас привстал, не без гордости в голосе произнес:
   – Человек с головой не пропадет! Главным поверенным лицом у купчихи Некрасовой служу. Грешно жаловаться: Аксинья Михайловна доверяет, как родному человеку. Иной день по десять тысяч одними наличными бывает.
   И Влас принялся подробно рассказывать об операциях торгового дома купчихи Некрасовой. Он говорил не спеша, расхаживая по комнате, и это начинало раздражать Матвея. С минуты на минуту он ждал, когда Влас кончит говорить о барышах. Но Влас увлекся.
   – Где у тебя ребята-то? – спросил Матвей, видя, что рассуждениям Власа о барышах не будет конца. – А то вон Максимке скучно наши разговоры слушать.
   Влас сел, откинулся на спинку стула, важно приосанился:
   – В армии служат-с! За веру, царя и отечество, значит, добровольцами пошли.
   „За веру, царя…“ Матвей вспомнил пятый год, еврейский погром, Власа, выбежавшего из маленького, покосившегося дома с узлом награбленных вещей, и в патриотизм брата не поверил.
   – Вчера вот письмо получил от Геньки, – оживленно заговорил Влас. – Пишет, что солдатики рвутся в бой – удержу нет.
   Матвей с недоверием покосился на Власа.
   – Рвутся, говоришь, в бой?
   – Все, как один!
   Эта ложь разозлила Матвея.
   – „Все, как один“, – передразнил он Власа. – Все, как один, домой они рвутся! Ты посмотри, что в деревне-то делается! Все поразорились, голодовка начинается, болезни, а просвета не видно.
   – Постой, ты больно скоро скачешь. Вот война кончится, новые земли царь завоюет, тогда и просвет начнется, – несмело проговорил Влас, замечая, что глаза у Матвея расширились и заблестели.
   – Новые земли, говоришь. А чем народу станет от них легче? Как был я батрак, так им и сдохну!
   Влас решил смягчить разговор:
   – Ты чего на меня-то кричишь? Я тебе говорю, что сын пишет.
   Помолчав, Матвей спросил спокойно:
   – А что он, Генька-то твой, бывал в сражениях?
   Влас немного замялся.
   – Нет еще, с дороги пишет.
   – А Сенька поди уж на фронте?
   – Э… э… нет. Этот у меня хитряга. В интендантстве пристроился. Вот посмотри…
   Влас выскочил в другую комнату и через минуту вернулся, обвешанный солдатскими гимнастерками, брюками, сапогами, обмотками. Матвей отшатнулся, не веря глазам.
   – Пощупай-ка сукнецо-то…
   Матвей подскочил к Власу, схватил одну гимнастерку, крикнул:
   – Твой Сенька – вор! А ты – подлец! Там, на фронте, солдаты… может… раздетые ходят… А вы… – Он бросил гимнастерку в лицо Власу и, сжав кулаки, с трудом удержался, чтобы не ударить его. – Подлецы! Царем-батюшкой прикрываетесь… а сами солдат грабите? Нашли кого грабить? Народ грабите!
   Влас стоял, опустив руки, бледный, с дрожащими губами. На крик прибежала Наталья. Не понимая, что произошло, она остановилась в дверях. Влас посмотрел на нее и, захватив в охапку солдатское обмундирование, закричал:
   – Наталья, затуши самовар! А ты, ты… чтоб твоего духу тут не было!
   – Ох, уж этот Матвей, – всплеснула руками Наталья, – вечно он ругань подымет!
   – Ему завидно-с, что я человеком живу! – продолжал бесноваться Влас.
   Матвей кивнул головой Максимке, молча наблюдавшему из угла, и, выходя, обернулся:
   – „Завидно-с“! Глупец! Мне стыдно, что ты фамилию мою носишь. Строговы никогда мошенниками не были.
   За воротами Матвей остановился; подняв голову, взглянул в темное небо.
   – Куда же, тятя, пойдем? – спросил Максимка.
   – Куда-нибудь надо идти. Дождь, проклятый, не унимается.
   Они постояли в нерешительности.
   – Пойдем под берег, – махнул рукой Матвей куда-то в темень. – Может, где-нибудь под лодкой пересидим.
 
   Темь стояла густая – хоть глаз коли. Прошло не меньше двух часов, прежде чем Матвей и Максим пустырями вышли на берег. Река встретила их свежим, сырым ветром. В темноте не видно было ее, но она плескалась где-то совсем поблизости. Из глубины мрака мигали робкие огоньки бакенов.
   – Обрыв! – Матвей, шагавший впереди сына, остановился.
   Ощупью они отыскали спуск и подошли к самой реке. Под ногами захрустела мокрая галька.
   – Ну, теперь, Максим, давай смотреть зорче. Здесь должны быть лодки, – сказал Матвей.
   Они пошли медленнее, но лодки не попадались. В одном месте наткнулись на яр. Берег тут изгибался, делая выступ. Матвей и Максим с большой предосторожностью обошли выступ и увидели впереди пылающий костер.
   – Рыбаки, – радостно сказал Матвей.
   До костра было еще далеко, когда послышался голос:
   – Эй, кто там идет?
   – Ночевку, добрый человек, ищем.
   – Сколько вас?
   – Двое.
   – Давай подходи.
   Когда Матвей и Максим подошли к костру, они увидели под небольшим дощатым навесом человека, одетого в длинный брезентовый дождевик, картуз и сапоги из красной кожи. Человеку, по-видимому, наскучило коротать ночь одному, и он заговорил с удовольствием:
   – Сижу вот, как филин, и гляжу в темноту. Ночь – беда моя. Пошел бы соснуть, боюсь – бакены затухнут: ветер. В прошлом году моего соседа засудили. И поныне в остроге сидит. Дело было такой же темной ночью. С вечера зажег он бакены и залег спать. Бакены потухли. А ночью пароход появился да на полном ходу и врезался вон в ту косу, что вы обошли. Целые сутки потом снимали… А вы откуда будете? – спросил бакенщик.
   Матвей рассказал все без утайки.
   – Да, с работой труба. Народу хоть и немало поугнали на фронт, а дело найти нелегко.
   – Завтра-послезавтра ничего не подвернется – придется уходить в деревню, – проговорил Матвей.
   Бакенщик прикурил от головешки, швырнул ее в костер и, окинув Матвея внимательным взглядом, сказал:
   – Не торопись. Кум у меня тут мастером в судоремонтных мастерских работает. Утро настанет – его спросим.
   – Спасибо, добрый человек, – поблагодарил Матвей.
   Совсем разненастилось. По-прежнему шел дождь, дул свежий ветер. Река плескалась о каменистые берега с унылым, убаюкивающим шумом.
   Пригретый теплом от костра, Максим задремал сидя. Сквозь дрему он слышал, как отец и бакенщик разговаривали о войне, о жизни в городе и деревне. Потом он совсем перестал слышать голоса, но когда отец окликнул его, сразу очнулся.
   – Пойдем в землянку, сынок, – сказал Матвей.
   Максим встал, ежась от холода, потянулся. С пылающей головешкой в руках бакенщик шел куда-то в сторону от костра. Матвей и Максим побрели за ним. Бакенщик ввел их в свою землянку и предложил располагаться на нарах.
   – Ложитесь, а я пойду рассвета ждать.
   Матвей и Максим сбросили с себя намокшие зипуны, залезли на нары и, прижавшись друг к другу, крепко уснули.
   Утром бакенщик разбудил их и повел к своему куму Михеичу. Мастер жил недалеко от пристани, и они успели еще застать его за завтраком. Увидев ранних гостей, он поднялся к ним навстречу. Был он невысокого роста, худой, но в кости широкий и крепкий. На бритом моложавом лице белели два шрама: один на щеке, другой на подбородке. Серые глаза, обведенные темными от въевшейся копоти ободками век, смотрели приветливо. Если бы не сгорбившаяся по-старчески спина, Михеичу едва ли можно было дать больше сорока пяти лет. Но спина выдавала его годы. Чувствовалось, что человек этот и пожил и потрудился немало.
   – Ну вот, Михеич, привел, – проговорил бакенщик, вытирая о голик ноги и ничего больше не объясняя.
   Михеич взглянул на Матвея и, улыбаясь одними глазами, спросил:
   – В слесарном деле что-нибудь знаешь?
   – Знать не приходилось, а научиться быстро могу.
   Михеичу понравился такой ответ Матвея. Он одобрительно кивнул головой и сказал:
   – Ладно. Приходи завтра в мастерские. Будешь помогать мне чинить судовые машины.
   Матвей хотел поблагодарить мастера, но стоял, ожидая, когда тот заговорит о плате за свою услугу. Михеич повернулся к Максиму.
   – А сына на Подгорную улицу сведи. Там мастерские по выделке ручных гранат открылись. Ученики, слышал я, требуются.
   О цене за свои услуги Михеич опять ничего не сказал. Матвей понял, что мастер помогает ему бескорыстно.
   „Видно, самого его нужда немало мытарила“, – подумал Матвей, проникаясь уважением к Михеичу.
   День этот состоял из сплошных удач. Максима приняли в мастерские без всяких разговоров. К вечеру Матвею удалось подыскать маленькую комнатушку в большом полупустом деревянном доме.
   Переночевав на новом месте, отец и сын утром отправились каждый своей дорогой на работу.

3

   После проводов Матвея в город дед Фишка понял, что главой строговского двора пришел черед стать ему.
   Время на его долю выпало трудное, но унывать и беспомощно разводить руками было не в его правилах.
   Он ходил по двору с топориком в руках, подбирал оторвавшиеся доски заплота, перестилал жерди навеса, а то целыми днями бондарничал, набивая новые обручи на рассохшиеся кадки для дождевой воды, или вдруг забирался на самый конек крыши и принимался перекладывать полуразвалившуюся трубу. Дома его все слушались беспрекословно, и он про себя с гордецой думал: „Хозяином никогда не был, а вот пришлось – и могу, выходит“.
   И чем больше хозяйствовал дед Фишка, тем больше разгоралось в нем желание хоть немного поправить дела Строговых.
   „Поохотиться бы по-настоящему, на коня бы денег добыть“, – мечтал старик. Но время было для охоты неподходящее.
   Походив однажды по огороду и о чем-то поразмыслив с собою наедине, он вошел в избу и сказал:
   – Вот что, бабы: с покосом управляйтесь одни, а мы с Артемом к старосте наниматься пойдем. Глядишь, хоть немного и заработаем.
   Анна не возражала. Сенокосный участок у Строговых оставался небольшой – еще по весне старосте три четверти пая уступили, – косить же она умела не хуже любого мужика. Ворошить сено нетрудно. Агафья с Маришкой справятся, а сметать стог дед Фишка обещался помочь.
 
   На сенокос волченорцы выехали всем селом рано утром после петрова дня. Передом, как обычно, ехал старик Иннокентий Повелкин, дом которого стоял на самом краю села. Лишь только в рассветный час появилась его пегая лошадь на улице, как всюду засуетились. „Пора выезжать. Окентий проехал“, – слышалось во дворах, и с визгом раскрывались ворота.
   Число подвод с каждой минутой увеличивалось, и обоз растянулся на целую версту. Один его конец был узде у ворот поскотины, а другой извивался еще по спуску возле церкви.
   Сено волченорцы заготавливали на заливных лугах, верстах в десяти от села.
   Уезжали на луга целыми семьями. Телеги были уставлены жбанами с квасом, корзинками с харчами, ведрами, чайниками, котелками.
   За селом кто-то затянул песню, ее подхватили, заиграла гармошка. Лошади изогнули шеи, испуганно, косясь, ускорили бег.
   Час езды прошел незаметно. Остановились на самом берегу речки, на гривах, поросших редким крупным сосняком. Здесь еще с прошлых лет остались в целости остовы шалашей, таганы, охапки несожженного хвороста. Бабы принялись разводить костры, ребятишки и молодежь побежали в тальник смотреть, уродилась ли нынче черная смородина, а мужики вышли на свои делянки и по-хозяйски приглядывались к яркому, в цветах, разнотравью луга, перекликались.
   – Ну, как травка?
   – Трава ладная. Вода нынче была большая, она, вишь, и пошла в лист.
   – Теперь бы вёдра недельки на две! Будет скот сытым.
   – Дай бог!
   Первый день работали шутя, вразвалку, зато со второго дня вся жизнь на покосе потекла как по расписанию.
   Работа начиналась с рассветом. Близ полудня, когда солнце уходило в зенит и от тишины и зноя становилось трудно дышать, луга пустели. Запрятав косы под ряды скошенной травы, люди уходили к шалашам. Парни, девки и ребятишки прямо в одежде бросались в омут, и до тех пор, пока на кострах поспевали обеды, над лугами разносились визг, смех, крики, всплески воды.
   Когда кипящее желтым огнем солнце чувствительно сбавляло свой пыл и с реки прорывалось на безбрежную равнину лугов дуновение свежести, работать становилось легче, дышалось свободнее. Работали дотемна. Перед сумерками выпадала роса. На листьях и стеблях пырея, вязеля, клевера, щелкунца, осоки появлялись россыпи блесток. Трава от влаги делалась мягче, и косари проходили по два-три ряда, не точа кос.
   После ужина берег реки опять оживал. То там, то здесь разливали звонкие трели тальянки, высокие девичьи голоса выговаривали свои задушевные думы, в буйных, стремительных плясках на широком кругу парни – больше подростки – выказывали свою ловкость и удаль. Заводила всех игрищ, чубатый Митька Трубачев, еще не утративший ребячьего прозвища „Лялюня“, то и дело выкрикивал:
   – Эх, сыпь, родная, да подсыпай, родная!
   Мужики и бабы залезали в шалаши и молча прислушивались к веселому гаму. Нетрудно было понять их молчание: пора их веселья прокатилась, миновала безвозвратно.
   Артем и Маня, как только парни и девки собирались на игрища, незаметно скрывались в тальнике, тропкой пробирались на чистый высокий яр и на ветерке, над водой, сидели до утренней зари.
   Неизъяснимо хорошо было тут в эти часы. Воздух свеж и густ от запахов, будто мед кто разлил. За тальниками, на озерах и омутах, крякали утки, в густых травах перекликались коростели. На самой глуби реки всплескивала рыбешка, разгоняя по освещенной месяцем глади дрожащие круги. Где-то из яра бил родник. Он выплескивался и падал в омут с тонким звоном. За речкой, далеко-далеко, должно быть на пасеке новосела Остапа Кукушки, лаяли собаки. Кузнечики трещали без умолку и так лихо, что от их треска, казалось, дребезжит воздух.
   Но звуки в ночи жили одиноко, они были различимы и не сливались в торжественный гул, как днем.
   Маня сидела, склонясь над Артемом. Положив голову ей на колени, он лежал на мягкой, шелковистой траве.
   Все слова, которые рождает любовь, были ими много раз уже сказаны. Теперь они молчали, и это молчание доставляло им наслаждение – оно шло от полноты их счастья.
   Маня смотрела на посеребренную месяцем воду, бережно гладила лицо и волосы Артема, а он целовал ее руки, глядел в небо на неяркие летние звезды и улыбался долгой, тихой улыбкой.
   – Маня, хорошо-то как… – шептал он.
   – Хорошо, Артюша… – так же шепотом отзывалась она.
   И опять они долго-долго молчали. Потом вновь повторялось:
   – Маня, хорошо.
   – Хорошо, Артюша…
   Ничто их не занимало в эти минуты – ни прошлое, ни будущее. Они чувствовали себя так, будто на всем белом свете они остались одни и все очарование эта тихая ночь расточает только для них.
   Так они сидели часами на крутом песчаном яру и единственно, чего хотели – ночи, сумрака, безлюдья, покоя.
   На востоке над горизонтом светлело, потом вспыхивали отблески далекого зарева, и в редеющем сумраке появлялись очертания деревьев, стогов, шалашей.
   Артем и Маня подымались и осторожно, с оглядкой, чтобы с кем-нибудь не встретиться, прокрадывались к своим шалашам. Спать уже было некогда…
   Уставшие от бессонных ночей, они уходили с косарями на луг на работу. Работали молча, сосредоточенно, и мысли о том, что после длинного трудового дня наступит вечер и они вновь уйдут на крутой берег, чтобы отдаться сладким минутам своего счастья, наполняли их души беспокоящей радостью.

4

   В одно из воскресений к дому Степана Дубровина подъехали незнакомые люди. Было их пятеро: три бабы, толстый старик и белокурый кудрявый парень. Увидев их в окно и догадываясь, зачем они приехали, Степан поспешил им навстречу.
   Произошло это утром, вскоре после окончания обедни. Маня, только что закончив уборку в кути и прихожей, села завтракать.
   Уставшая от суетни и увлеченная мыслями о предстоящей встрече с Артемом, она вначале не поняла, чему так обрадовался отец. Но когда в дом вошли бабы и старик с парнем, сердце ее замерло. Еще зимой, когда она ездила проведать в Соколиновку свою старшую сестру, выданную туда замуж, этот парень назойливо вязался к ней, набиваясь в женихи. Она уехала тогда из Соколиновки, не прожив положенного матерью срока.
   Увидев теперь этого парня у себя в доме, Маня вскочила из-за стола и, опрокинув чашку с чаем, бросилась в горницу. Степан хотел было прикрикнуть на дочь, но, взглянув на свах, понял, что они сочли поведение девушки вполне согласным обычаю.
   Началось сватовство. Бойкие, круглолицые, похожие одна на другую свахи говорили многословно, но смысл всех разговоров был один: жених достоин внимания.
   Степан гордо приосанился: за Маняшку сватался не кто-нибудь, а сын соколиновского мельника Епифанова, первого хозяина на деревне.
   Прежде чем ответить свахам, Степан переглянулся с женой и, стараясь не подавать виду, что он польщен этаким сватовством, принялся болтать что-то о неразумности своей дочери.
   Однако провести свах было трудно. Слова Степана они расценивали как желание поломаться.
   Свахи попросили показать невесту. Маня вышла. Бледная, она ни на кого не смотрела.
   – Вот, Маня, и нареченный твой. Видно, пора к новому берегу прибиваться, – проговорил Степан, а мать всхлипнула.
   – Вон какой молодец! Взгляни-ка, красавица! – сказала одна из свах, кивнув головой на парня, сидевшего с застывшей, тупой улыбкой на лице.
   Не поднимая головы и по-прежнему не смотря ни на кого, Маня твердо проговорила:
   – Не пойду я, тятя, замуж.
   Степан поднял кулак, чтобы стукнуть по столу, но одна из свах, схватив его за руку, остановила.
   – Погодите, не строжитесь. Все мы девками были, знаем, как попервости жалко с вольной молодостью расставаться, – сказала она и, повернувшись к Маняшке, продолжала: – Что ж, милая моя Маня, век в девках ходить не станешь. Всякому овощу свое время. Вон огурец – и тот порядок любит. Не сорвешь его вовремя зелененьким – хвать, а он уже пожелтел, коркой покрылся, а то и потрескался, в негодность пришел. Так и в нашей бабьей жизни. Сейчас не приголубишься к мил-дружку под крылышко, а потом и рада бы, да устареешь, охотников на тебя не найдется.
   Маня терпеливо выслушала сваху и, взглянув на жениха, с волнением, задыхаясь, сказала:
   – Не пойду за вас. Не лежит у меня к вам сердце. Зря вы пристаете. Я зимой еще вам об этом сказала. – Она повернулась и быстрыми шагами ушла в горницу.
   Степан не ожидал этого. Он трахнул о стол кулаком, закричал:
   – Выйди! Слышишь? Не позорь мою голову!
   Но Маня не вышла и не отозвалась. Степан кинулся в горницу. Мани и тут не было. Он заглянул под кровать, за дверь, потом подскочил к раскрытому окну: не оглядываясь, Маня бежала вдоль по улице к речке.
   Под кручей Маня дождалась прихода Артема. Он все уже знал. Ромка Горбачев, услышав от матери о приезде к Дубровиным сватов, побежал к Строговым.
   Маня бросилась к Артему, обвила его шею руками и зарыдала. Артем крепко обнял ее и, целуя, прослезился. Обнявшись, они долго стояли без слов.
   Потом все так же молча Артем за руку увел девушку в густой тальник, усадил на чистый и мягкий, будто просеянный через сито песок и спросил:
   – Маня, как же дальше-то думаешь быть? Ведь мне скоро на призыв…
   Маня подняла на него заплаканные глаза.
   – Как хочешь, Артюша.
   Артем и сам понимал, что жизнь Мани зависит теперь от него. Он опустил голову и задумался.
   Нет, отказаться от Маняшки он не мог. Но мысль о том, что он так скоро должен стать ее мужем, привела его в растерянность.
   „Что же мне делать?“ – повторял про себя Артем.
   Маня сидела молча, неподвижно, только плечи ее слегка вздрагивали, как от холода. Он чувствовал, с каким трепетом ожидает она ответного слова.
   – Артюша… – произнесла она еле слышно.
   Артем поднял голову и посмотрел на нее пристальным взглядом.