– Не надо меня жалеть. Если я не по сердцу или не время еще тебе, я за этого просватаюсь и… утоплюсь.
   Маня проговорила это твердо, но тотчас же глаза у нее снова наполнились слезами. Артем больше не колебался.
   – Маня, ты не горюй, – заговорил он, беря девушку за руку. – Я скажу маме, чтоб скорее сватов наперебой тем посылала.
   Они просидели в кустарнике чуть не весь день. Уже перед вечером Маня крадучись вышла из кустарника и, ободренная и обрадованная обещаниями Артема, пошла домой. Артем проводил ее взглядом и, переждав немного, отправился той же дорогой.
   Взойдя по ступенькам на кручу, он встретил ватагу ребятишек, игравших в бабки. Увидев его, ребятишки прервали игру и стали говорить, что мать и Маришка бегают по селу и ищут его.
   „Зачем я им? Может, тятя с Максимкой вернулись?“ – подумал Артем.
   Но, еще не перешагнув порога, он понял, зачем его искали. В прихожей было тихо. Дед Фишка сидел у окна, понуря голову. Агафья привалилась к кровати на подушки, и трудно было понять, тяжело дремлет она или усердно думает. Анна сидела за столом, и на черных длинных ресницах ее висели слезинки. Маришка приютилась у ног бабушки на маленькой коротконогой скамейке.
   – Сынок, к старосте твой год собирают. Завтра отправка, – всхлипнув, сказала Анна.
   Заплетаясь ногами, Артем прошел в горницу и сел у столика. Заглянув в зеркальце, стоявшее на столике, он подумал о себе, как о постороннем: „Маленьким был – хотелось тебе большим стать скорее, большим стал – маленьким завидуешь. Что ты ей теперь скажешь? Как она жить без тебя станет?“
   – Сынок, иди пообедай, – входя в горницу, проговорила Анна.
   Артем с досадой махнул рукой, – не до еды, дескать, тут, но в тот же миг одумался: „Жить-то ведь надо“. И, выйдя из горницы, сел за стол.
   Дед Фишка пододвинулся к нему, начал рассказывать что-то с явным намерением утешить внука. Но рассказ закончить не удалось. В окно заглянул Егор Селиванов, дежуривший в эти сутки при старосте.
   – Беги, Артем, на сборную. Все твои годки собрались, одного тебя не хватает.
   Артем отложил ложку, поднялся, нахлобучил до самых глаз картуз и вышел.
   Вечером он опять был с Маней. Они сидели у церковной ограды, под развесистыми ветками черемуховых кустов. Маня рассказывала самое безотрадное: отец не посчитался с ее отказом и ударил со сватами по рукам.
   – Что ж, Маня, иди, коли велят; меня, может, убьют на фронте… Вспомни когда-нибудь… – проговорил Артем срывающимся от еле сдерживаемых рыданий голосом.
   Маня встала перед ним на колени, подняла голову и, перекрестившись на церковь, горячо сказала:
   – Пусть бог нам будет, Артюша, свидетель! Убьют тебя – жить ни одного дня не стану, а не убьют – буду ждать хоть пять, хоть десять лет. Возьми-ка мое колечко.
   Маня сняла маленькое серебряное с эмалью кольцо и надела Артему на мизинец. Потом она встала, троекратно перекрестилась, подняла Артема за руку и, что-то нашептывая, крепко поцеловала его.
   – Вот мы и обручились!
   – Маня, а вдруг отец все-таки заставит тебя? – спросил Артем.
   Маня посмотрела ему в глаза.
   – Эх, Артюша, только ты будь жив-здоров, а все остальное – не твоя забота.
   Они заговорили о том, о чем никогда не говорили.
   – Ты маме по нраву придешься, – шептал Артем. – Она любит таких расторопных и сметливых. А уж тятя – так тот и слова плохого тебе никогда не скажет. Он у нас страсть какой хороший…
   Маня сидела затаив дыхание, как завороженная этими словами.
   Гасли уже звезды. Редел сумрак. Из-за горизонта все выше и выше выползал мелово-голубой столб – предвестник солнца. На дворах призывно мычали коровы и бабы гремели подойниками.
   Артем поцеловал Маняшку в последний раз. Губы ее были жесткими и сухими. Он хотел что-то сказать ей, но она легко выскользнула из его объятий и, не оглядываясь, пошла под гору.
   Сквозь слезы, застилавшие глаза, он заметил, как вздрагивали ее плечи.
   – Маня… Маня… – шептал он в отчаянии, не замечая, что церковный сторож Маркел вышел на крыльцо сторожки и, улыбаясь, глядит на него.
 
   Смотрины назначили в воскресенье, но приготовления к приему жениха и его родственников у Дубровиных начались в субботу.
   Ночь Степан Дубровин спал плохо. Беспокойно думалось о богатстве соколиновского мельника, неотвязно в голове ворочались мысли: нельзя ли как-нибудь поправить хозяйство с помощью богатого зятя. Поднялся Степан на рассвете, разбудил жену и, доверив ей потаенные свои мысли, предложил:
   – Надо нам, баба, Дубровчиху на смотрины позвать. Мы с тобой и сказать-то толком ничего не сумеем. А старуха умом не нам чета.
   Жена согласилась со Степаном и после чаю сбегала за Дубровчихой. Не таясь, Степан высказал старухе, зачем она понадобилась.
   – Лошадь просить надо. Даст, – твердо заявила Дубровчиха. – Как не дать? Самому же будет стыдно, ежели невеста на чужой лошади в церковь поедет. А Маняшка-то у вас где? – через минуту спросила она.
   – В горнице вон, как сыч, сидит. Вторую неделю глаз не сушит, – сказал Степан.
   – Вон как! – удивилась Дубровчиха и, шаркая ногами, направилась в горницу.
   Степан подмигнул жене.
   – Смотри, и уломает еще нашу дуреху.
   Но от Мани Дубровчиха вышла чем-то взволнованная. Большие серые глаза ее глядели строго, а крупное морщинистое лицо было печальным.
   – Ты, Степан Егорыч, извиняй меня, а только на смотринах мне у тебя делать нечего.
   – Почему, Адамовна?
   – Силой вы хотите выдать Маняшку, и в таком деле я вам не советчица. Сама всю жизнь по этой статье мучилась. Грешно говорить, а только когда мой муженек умер, я не от горя, а от счастья плакала. Вот так-то! Бывайте здоровеньки! – И Дубровчиха, хлопнув дверью, вышла.
   – Из ума выживает старуха. А была-то! Хорошему мужику под стать.
   Перед вечером улицы Волчьих Нор огласились звоном бубенцов, песнями и возгласами пьяных. На сытых лошадях, запряженных в легкие тележки на железном ходу, ехали жених и новые сватья Дубровиных. Женах сидел на передней тележке с двумя своими товарищами – будущими шаферами на свадьбе.
   У Дубровиных началась гулянка. Степан заставил Маню прислуживать гостям.
   Задыхаясь от рыданий, Маня подавала на стол. Жених суетился возле нее, стараясь ущипнуть или облапить. К ее счастью, гулянка окончилась неожиданно быстро. Один за другим гости, успевшие еще у мельника изрядно выпить, вставали и, не отходя и трех шагов от стола, падали. Жених свалился последним. Схватив Маню за руку, он поволок ее в горницу. Маня оттолкнула его от себя, он замахал руками, пытаясь удержаться, но потерял равновесие и грохнулся на пол.
   Не зажигая огня, Маня прошла в горницу, открыла ящик, собрала кое-какие вещи в платок и тихо, на цыпочках, вышла.
   Гулявшие в этот вечер за селом девки видели, как она скорыми шагами удалялась по жировской дороге.

5

   Из мастерских Максиму приходилось ходить мимо гимназии. Всякий раз, проходя здесь, он останавливался и подолгу с любопытством смотрел в широкие окна большого здания. В просторных комнатах на стенах висели огромные географические карты, портреты ученых и царей, стояли классные доски, столы с физическими приборами, отполированные черные парты. За партами сидели аккуратные, подтянутые гимназисты. Что заставляло Максима задерживаться у гимназии, он и сам плохо сознавал. Порой в душе его поднималась зависть к этим счастливцам, сидящим за партами. Физические приборы, карты, шкафы с книгами привлекали к себе своей неразгаданностью. В эту минуту Максим мечтал о дружбе с кем-нибудь из гимназистов. Ему казалось, что это вполне возможно. С надеждой он ждал перемены.
   „Вот сейчас кто-нибудь подойдет ко мне, заговорит – и мы будем товарищами. Тогда-то уж я обо всем расспрошу!“ – мечтал Максим.
   И он представлял, какой будет эта дружба. Они станут неразлучными. Товарищ будет передавать ему все, чему учат их в гимназии, а он в долгу не останется. Он тоже кое-что знает, да и кулак его крепок и увесист, как гирька. Берегитесь, недруги!
   Но гимназисты проходили мимо, чуждые, и либо не замечали его, либо презрительно и брезгливо косились. И тогда Максим чувствовал: нет, не осуществиться его мечте! Гимназисты становились ненавистны ему.
   „Барчуки! Вырядились! Взяли б меня в гимназию, я б вам показал, как надо учиться“, – мысленно говорил он.
   Однажды, идя с работы, Максим по привычке остановился возле гимназии и стал смотреть в окно. Очкастый учитель делал какой-то опыт с помощью физических приборов. Максим так увлекся опытом, что и не заметил, как гимназисты других классов сразу после звонка высыпали на улицу.
   – Эй, мазаный, ты чего тут зеваешь? – раздался над ухом Максима насмешливый пискливый голос.
   – Занятно, вот и стою.
   – Господа, ему занятно! Что ты понимаешь, мазюля?!
   Гимназисты дружно захохотали, чувствуя свое превосходство над Максимом. Один из них решил потешить товарищей. Он подскочил к Максиму и плюнул ему в лицо.
   – Пусть хоть слюнями умоется, мазаный! – кривляясь, крикнул гимназист.
   Товарищи его захохотали еще громче и веселее. Максим рукавом холстинной верхницы стер с лица плевок и, схватив гимназиста за руку, спросил срывающимся от злости голосом:
   – Ты за что в меня плюнул? За что?
   Надеясь на помощь товарищей, гимназист закричал:
   – Ну, ты не очень-то цапайся, замараешь еще!
   Максим настойчивее повторил свой вопрос.
   – Чего он, чумазый, вяжется! Плюнь ему в рожу еще, Гриня! Плюнь! – подзадоривали гимназисты товарища.
   Но Гриня не успел плюнуть, Максим ударил его в грудь. Гимназист пошатнулся и полетел с тротуара в канаву с загустевшей грязью. Товарищи его испуганно расступились. Но когда упавший поднялся и бросился с кулаками на Максима, гимназисты решили поддержать его. Они наскочили на Максима с разных сторон. Двух ему удалось сразу же столкнуть с тротуара в канаву, но это только обозлило остальных. Крякая от пинков, Максим лихорадочно работал кулаками и ногами. Больше всех доставалось от него Грине. Тот уже плакал, размазывая по лицу слезы и кровь.
   Около дерущихся собралась толпа. Все видели, что Максим дерется один против семерых, но никто за него не вступился. Правда, симпатии зевак были на стороне Максима.
   – Поддай им, малец, поддай! Покажи желторотым, где раки зимуют! – кричали из толпы.
   Но Максим чувствовал, что силы его слабеют. Пот застилал его глаза, из носу текли теплые струйки крови, расцарапанные руки кровоточили.
   Единственным спасением было бегство. Сбив с ног одного гимназиста ударом головы в грудь, Максим бросился в толпу, но в тот же миг кто-то цепко поймал его за ворот. Он покосился и увидел рядом с собой шашку городового. О бегстве нечего было и думать.
   – Ты что тут драки устраиваешь? – крикнул городовой, приподымая Максима за ворот.
   – Ты, дядя, не меня, а вон того возьми за шиворот. Он первый плевать мне в лицо начал, – попробовал оправдаться Максим.
   Городовой свирепо взглянул на Максима и сердито тряхнул его за шиворот.
   – Поговори у меня, щенок!
   Гимназисты засуетились возле городового, торопясь высказать свои жалобы.
   – Господин городовой, у него свинчатка была!
   – Обыщите его, господин городовой!
   – Он меня первый ударил! – всхлипывал Гриня.
   Все больше и больше приближаясь к Максиму, гимназисты исподтишка начали поддавать ему под бока. Городовой делал вид, что ничего не замечает. Гимназисты смелели, и Гриня размахнулся, чтобы ударить Максима в лицо. Но едва он занес руку, как отлетел в сторону. Перед городовым встал коренастый парень в широких штанах грузчика и такой же широкой рубахе без пояса.
   – Ты почему мастерового даешь избивать? – сказал он, напирая на городового могучей грудью.
   Максим чуть не заплакал от радости. Он узнал слесаря мастерских Савосю. Слесарь был круглолицый, рябоватый, курносый. В мастерских его уважали за добродушие и знание дела. Не раз Максиму приходилось подтаскивать Савосе железо, цинк, инструменты. С Максимом слесарь почти не разговаривал, но смотрел на него всегда с ласковой улыбкой.
   От решительного натиска Савоси городовой растерялся, попятился, но Максима из своих рук не выпустил.
   – Отпусти парня! – крикнул Савося.
   Городовой заколебался. Гимназисты заметили это и многоголосно запротестовали.
   – Я буду папе жаловаться! – визжал Гриня.
   Через полчаса Максим сидел в грязной, прокуренной каталажке полицейского участка. В окошко до него доносился простуженный голос Савоси, доказывавшего невиновность Максима. Но в дело вмешался, по-видимому, сам пристав.
   Из крика пристава Максим понял, что Гриня – сын какого-то большого начальника, которого пристав называл не иначе как „их превосходительство“.
   Весь вечер и ночь Максим провел в ожидании вызова к приставу на расправу, но о нем словно забыли. В каталажку вталкивали все новых и новых людей, и под утро стало так тесно, что но только лечь, а и сесть было негде. Забившись в угол, Максим смотрел на пьяниц, воров, проституток, потеряв надежду выбраться на волю.
   Только рано утром Максима вызвали к дежурному участка. Дежурный потребовал от него адрес отца. Максиму не хотелось, чтобы отец знал о его драке с гимназистами, и он схитрил. Услышав, что у Максима нет ни отца, ни матери и живет он где придется, полицейский немного обмяк и проговорил:
   – Ну, иди, да смотри, с гимназистами больше не связывайся.
   Максим выбежал из участка и сам себе улыбнулся. То, что ему удалось провести полицейского и, может быть, спасти отца от неприятностей или даже от штрафа, обрадовало его. „Скажу тяте, что у товарищей ночевал“, – решил он и пошел в мастерские.
   Неподалеку от полицейского участка Максим встретил Савосю. Слесарь шел не один – два токаря из той же мастерской сопровождали его.
   Савося обнял Максима, похлопал по спине широкой ладонью.
   – Вырвался? Ну и молодец! А мы вот тебя выручать отправились. Уж от нас троих эти собаки не открутились бы!
   Токари засмеялись, и один из них, постарше, проговорил:
   – Приходилось не раз по этим делам бывать тут. В прошлом году мастера Михеича из судоремонтных тоже артелью выручали. Так пристава прижали, что он не знал, куда и деваться.
   „Э, вон какой он, Михеич-то!“ – подумал Максим и, оттого, что он побывал в той же каталажке, где когда-то сидел известный мастер, ему стало еще радостнее.
   С этого дня Савося стал другом Максима. И хотя слесарь был по-прежнему неразговорчив, Максим всегда чувствовал его ласковые, ободряющие взгляды.

6

   Работа в мастерских увлекла Максима. Вначале от стука молотков, от шума кузнечных мехов, от скрежета пил у него шумело в голове, но так было только в первые дни, пока он не привык.
   Особенно любил Максим обеденные перерывы. В это время рабочие сходились в просторное помещение сторожки, служившее когда-то складом, садились за длинный стол и, распивая чай, вели интересные разговоры. Чаще всего говорили о войне. Пожилые рабочие, сыновья которых были на фронте, приносили с собой письма и здесь читали их вслух.
   С куском черного хлеба и кружкой в руках Максим садился на окно и, поглядывая на рабочих, слушал их разговоры.
   Но однажды пришлось заговорить и ему. Работал в мастерских слесарь Дормидонтыч. Хоть был Дормидонтыч рабочим, но жил справно: имел свой дом с квартирантами, держал двух коров и в мастерскую всегда приносил бутылку молока. Был он горячим спорщиком и спорил со всеми.
   Как-то рабочие заговорили о том, что война разорила народ. Дормидонтыч возьми и скажи: разорила, дескать, да не всех. В деревне вон живут-де богато. На базаре крестьяне дерут втридорога за каждый пустяк.
   Никто не успел еще и рта открыть, как послышался звонкий голос Максима:
   – Ну и богато! У нас в Волчьих Норах, дядя Дормидонтыч, полсела теперь безлошадных.
   Рабочие засмеялись, заговорили, одобряя слова Максима. Дормидонтыч сердито посмотрел на него. После этого случая Максим Не боялся уже вступать в разговоры взрослых рабочих.
   В один из дней, незадолго до окончания работы, Савося подошел к Максиму.
   – После работы дождись меня, дельце есть, – тихо сказал он.
   Максим кивнул головой и с нетерпением стал посматривать на часы. Но дело, о котором говорил Савося, было настолько несложным, что, когда тот рассказал ему, Максим разочарованно подумал:
   „А я-то ждал!“
   Савося попросил Максима минут десять походить взад-вперед около сторожки и последить, не появится ли кто-нибудь на пустыре за мастерской.
   На пустыре никто не появился. Савося вышел из сторожки и, слегка кивнув Максиму, сказал:
   – Ну, шагай домой. Спасибо тебе!
   Максим шел домой, тревожно раздумывая: „Еще благодарит! Что он там делал? Неужели свинец воровал? Может, они со сторожем заодно работают?“
   Утром рабочие нашли в своих ящиках с инструментами листовки комитета Российской социал-демократической рабочей партии большевиков. Как они к ним попали – для всех осталось загадкой. Листовки были напечатаны на серой бумаге четким типографским шрифтом.
   Обращаясь к рабочим, комитет писал, что война ухудшила и без того тяжелое положение народа и что единственным спасением является революция и свержение царской монархии. Савося, приходивший обычно в мастерскую одним из первых, в этот день пришел чуть ли не последним. Открыв свой ящик, он взял листовку, долго читал ее, и лицо его было непроницаемым, словно каменное.
   Максим, решивший вначале, что листовки подброшены Савосей, взглянув на его лицо, усомнился в этом.
   В обеденный перерыв, за чаем, как-то сам собой возник разговор о войне, и хотя никто о листовке не поминал, было очевидно: она взволновала всех.
   Максим сидел опять на окне и, прислушиваясь к разговору, пытался разгадать, кто из рабочих подбросил листовки. Савося, по обыкновению, молчал. Он сосредоточенно ел и за все время бросил две-три незначительные фразы. Максим окончательно решил, что Савося к разбрасыванию листовок непричастен.
   После этого прошло немало времени. По-прежнему в обеденные перерывы рабочие вели в сторожке разговоры о войне, о фабрикантах, наживающихся на военных заказах, и спекулянтах, вздувающих цены на хлеб, но Савося держался в сторонке, поглядывая на всех с добродушной улыбкой. Когда Максим подходил к нему, он молча трепал его по плечу, мерил с ног до головы взглядом своих светло-серых глаз.
   Максим все ждал от Савоси чего-то другого, но слесарь неустанно повторял одно и то же:
   – Ну как, Максим?
   – Работаем, Савося!
   Глядя друг на друга, они весело и дружески смеялись.
   Только уже глубокой осенью Савося, дойдя вместе с Максимом до угла у гимназии, где дороги их расходились, бегло, как-то между прочим сказал:
   – Завтра будет тайное собрание рабочих. Парень ты добрый, я тебе верю, приходи.
   Максим пожал руку Савосе и бросился бегом к дому.
   „Чего это я бегу-то?“ – вдруг спросил он себя и, не ответив на свой вопрос, напустив на себя важность, медленными, широкими шагами пошел дальше.
   На следующий день в сумерки Максим отправился на собрание маршрутом, который обстоятельно растолковал ему Савося. Шел уже девятый час, когда он спустился с крутого яра и зашагал по хрустящей под ногами гальке. Направо от него плескалась река, скрытая осенней темнотой. Налево тянулся яр, кое-где поросший цепким репейником, а за ним начинались глухие улочки, освещенные тусклыми фонарями.
   Все происходило так же, как в ту темную ночь, когда они с отцом встретили где-то здесь же бакенщика в дождевике и сапогах из красной кожи. Только тогда шел теплый весенний дождь, а теперь небо по-осеннему вызвездило. Холодный ветер бил Максиму в лицо. Пахло снегом. Чувствовалось, что скоро ляжет зима и мороз закует реку во льды.
   Максим шел, озираясь. „Смотри не приведи шпика“, – предупредил его Савося, и теперь шпики чудились Максиму на каждом шагу.
   Вскоре он увидел на берегу костер и обрадовался. Это был первый признак того, что идет он верной дорогой. От костра крикнули:
   – Кто идет?
   Максим ответил:
   – Перевоз ищу.
   – Подходи. Лодка найдется.
   Максим подошел к костру и чуть не вскрикнул от удивления: у костра сидел знакомый Максиму бакенщик. Максим хотел с ним поздороваться, но бакенщик торопливо сказал:
   – Иди прямо. Под берегом будет амбар. Встретишь тут кое-кого, не бойся: свои, из охраны.
   Максим пошел дальше. Из охраны он никого не встретил, хотя в одном месте ему показалось, что, прижавшись к яру, стоит человек. Возле амбара его остановил голос:
   – Пароль?
   – Динамит.
   – Вход от реки, – проговорил все тот же голос из темноты.
   – Савося! – прошептал Максим.
   Войдя в большой, высокий амбар, освещенный фонарем, стоявшим на земле, он прежде всего увидел Михеича и отца. „И тятя здесь!“ – про себя воскликнул Максим и, не зная еще, похвалит ли его отец или будет ругать, решил спрятаться за спины других.
   Но в эту минуту Матвей поднял голову, и в глазах его плеснулся испуг:
   – Ты… как… ты попал сюда?
   – Не бойся, тятя. Я не за тобой пришел, я шел сюда своей дорогой.
   – Товарищи рабочие! – послышался голос докладчика. – Российская социал-демократическая рабочая партия большевиков выдвинула лозунг: „Долой самодержавие!“, „Долой войну!“ Что это значит?
   – Садись вот тут, Максим, слушать будем, – сказал шепотом Матвей.
   И Максим опустился рядом с отцом на широкую плаху возле фонаря.

Глава десятая

1

   Перед самой жатвой Матвей с Максимом вернулись в родное село. Шел тысяча девятьсот семнадцатый год.
   Бросать работу в городе Матвею не хотелось, но случилось несчастье: тяжелой, металлической чушкой ему зашибло ступню.
   Матвей сначала крепился и продолжал работать.
   Ходил он на пятке, сильной боли не чувствовал. Однако через несколько дней нога вспухла, началось воспаление, и пришлось лечь в больницу. До ампутации и общего заражения крови дело не дошло, но врачи посоветовали ему с работы уйти.
   Сильно обеднели Волчьи Норы за годы войны: без хозяйского догляда покосились избы; заборы и навесы пошли на дрова. Мужиков моложе сорока пяти лет и парней старше восемнадцати в селе больше не осталось. Уже в десятках семей оплакивали близких, погибших на фронте, уже не одна солдатка маялась с „кормильцем“, вернувшимся домой без руки или без ноги.
   А порядки оставались все те же. Не живи Матвей в городе, не знай он, что творилось на свете, можно было бы подумать, что не начиналась революция, что страной по-прежнему правит царь со своими министрами-казнокрадами.
   Правда, еще по весне исчез куда-то урядник Хлюпочкин, на селе оставались только его жена и сын. Но зато в старостах Волчьих Нор ходил сам Евдоким Юткин. Держался он теперь с народом мягче, был с людьми обходительнее и даже меньше пьянствовал. Матвей встретился с Юткиным на улице в первые же дни по приезде.
   – Здорово, зятек! – несмело подходя, крикнул Юткин и первый приподнял картуз. – Погостить или насовсем прибыл?
   – Здорово, староста, – ответил Матвей, намеренно не называя тестя по имени-отчеству и не отвечая на вопрос.
   – Зашел бы, Захарыч, не век же нам враждовать, – словно не замечая сухости, пригласил Евдоким.
   – К лицу ли тебе, староста, знаться с такой голью перекатной? – засмеялся Матвей.
   – А, брось, Захарыч, чуждаться! Как говорится: кто старое вспомянет, тому глаз вон, – совсем по-дружески проговорил Евдоким. – Теперь все граждане друг дружке ровня и вроде как братья. И свобода для всех полная! – с чувством произнес он, чтобы расположить к себе Матвея.
   – „Свобода, равенство, братство!“ – повторил Матвей всем теперь хорошо известный лозунг и засмеялся. – Ты хитер, староста, – видать, и революцию не прочь заставить на себя пахать!
   – Это как же понимать? – несколько растерялся Евдоким Юткин.
   – А очень просто. У тебя всё: и земля, и хлеб, и деньги, а теперь вот и власть. У меня одна коровенка, одна полоска ржи и батраков полон дом. Ну как же мы с тобой не ровня?!
   – Не ровня пока, верно, – смутился Юткин. – Да рази ж я не помог бы тебе подняться на ноги, захоти ты только…
   – Нет, не захочу, – сказал, точно отрубил, Матвей. – Никогда у нас с тобой ни братства, ни дружбы не получится. – Он повернулся и, касаясь пальцами козырька фуражки, сказал опять с насмешкой: – До свидания, гражданин Юткин!
   – Эх, Матвейка! – с сердцем проговорил Евдоким. – Как был ты бродягой бесхозяйным, так, видать, им и помрешь. Неужто опять народ будешь мутить?
   – Там видно будет! – уже на ходу бросил Матвей и зашагал по улице, опираясь на палку и слегка прихрамывая.
   Юткин посмотрел ему вслед, в широкую спину, плотно обтянутую брезентовой курткой мастерового, и плюнул со злости. Вечером он стаканами глушил самогон и ругал зятя „контрой“ и супротивником революционной власти.
   Перед шишкобоем Матвей не раз беседовал с Устиньей Пьянковой, женщиной бойкой и смелой. Устинья подбила солдаток и некоторых стариков, что посамостоятельнее, на общественный выход в кедровник. И как бы в ответ на это Юткин на первой же сходке заявил, что никому препятствовать в ореховом промысле не будет. Подивился этому Матвей, но все разъяснилось на другой же день после мирно проведенного всем селом шишкобоя. Все безлошадные вынуждены были продать орех на маслобойку Юткиных и Штычкова. Цены хозяева установили такие низкие, что весь прибыток от самостоятельного промысла опять попал в их карманы.