Дед Фишка решился. Едва Егорка вошел во двор, как за спиной его раздался голос старика:
   – Папашка-то дома, Егорушка? Дома? Вот и хорошо! Дело у меня к нему есть.
   Егорка легко взбежал на многоступенчатое резное крыльцо. Дед Фишка не отставал от него.
   В доме было тихо и пусто. Зимовской сидел в переднем углу, под иконами, за тяжелым лиственничным столом и сосредоточенно что-то подсчитывал на больших счетах. Не видя, что Егорка пришел не один, он продолжал щелкать костяшками, бурча себе под нос:
   – Десять по гривеннику будет рупь. Раз! Десять гривен – будет тридцать…
   «Захарову кровь подсчитываешь, антихрист!» – подумал дед Фишка, дрожа от негодования. Ему хотелось снять с плеча ружье и пальнуть из него в ненавистного человека.
   – Тять, чего ж ты гостя не встречаешь? – сказал Егорка, выходя из горницы уже без гармошки.
   Зимовской поднял голову, взглянул на деда Фишку и проговорил озабоченно:
   – Садись, Данилыч. Егорка, сходи на огород, позови мать.
   Егорка направился к двери, но дед Фишка цепко схватил его за плечо и остановил. Сдернув с него шелковый пояс, старик собрал его на ладони и, уничтожающе глядя на Зимовского, дрожа от волнения и еле сдерживаемого негодования, заговорил:
   – Поясок-то Захаров, Степан Иваныч! Ты поди думал: не узнается это грешное дело, убивец?!
   Бледный, дрожащий от страха Зимовской встал, сделал шаг из-за стола и зашатался.
   – Данилыч! – всхлипнув, крикнул он и упал к ногам деда Фишки. – Не… губи, не… не разоряй нас… По гроб жизни рабом твоим буду… В пай в юксинское дело приму…
   Испуганный Егорка опрометью бросился за матерью.
   Когда он возвратился с Василисой, Зимовской по-прежнему стоял на коленях и, как на исповеди перед священником, рассказывал старику об убийстве Захара.
   Василиса с брезгливостью посмотрела на своего безвольного мужа, вымаливающего у старика пощаду, окинула взглядом избу и увидела у печки тяжелый топор-колун. Схватив его, она крикнула деду Фишке:
   – Уходи отсюда, леший! Не виноват Степа, не виноват! Околдовал ты его! Наговаривает он на себя!
   – Васа, не тронь его! Не скрыть от него правды, – со стоном проговорил Зимовской, не поднимаясь с колен.
   Топнув ногой, Василиса со всего размаху ударила мужа по лицу и двинулась с топором на деда Фишку. Тот проворно отскочил к двери и, сорвав с плеча ружье, закричал:
   – Ну, тронь, тронь! Трахну – и нет тебя!.. Туша! Мешок с дермом!
   Василиса оторопела, но только на одну секунду. Потрясая колуном, молча, с горящими, как у волчицы, глазами, она сделала еще шаг к двери. Опасаясь больше всего за себя, за то, что он может не вытерпеть и выстрелить, дед Фишка выбежал за дверь и почти скатился с высокого крыльца. Василиса вслед ему запустила топор. Грохоча по ступенькам, колун нагнал деда Фишку и топорищем ударил его по ногам.
   Выскочив во двор, дед Фишка быстро захлопнул за собой калитку и, подняв щеколду, засунул в петельку щепку. Потом через огороды он выбрался к лесу и, опасаясь погони Зимовских, пошел стороной от дороги.

5

   В Волчьи Норы дед Фишка пришел под утро, в тот час, когда стоит звенящая тишина и спят даже чуткие сторожевые псы.
   Агафья, выйдя на стук, несколько раз переспрашивала, кто за дверью. Не верилось, что брат, все лето только и думавший о тайге, мог вернуться так скоро.
   – Засвети-ка скорее лампу, Агаша, да разбуди Матюшу с Нюрой, – входя в избу, тихо, чтобы не разбудить детей, сказал дед Фишка.
   – Ай что опять случилось в тайге? – спросила Агафья, зажигая лампу.
   – Случилось… такое… – дрогнувшим голосом заговорил дед Фишка, опускаясь на лавку, и вдруг рассердился: – Да что ты стоишь? Буди, тебе говорят, скорее!
   Взглянув при огне на брата, Агафья поняла, что пришел он не с пустой вестью, и заторопилась в горницу поднимать Матвея и Анну.
   Когда все трое вышли из горницы, дед Фишка вытащил из-за пазухи крученый шелковый пояс и, бросив его на стол, спросил:
   – Признаете?
   Анна с испугом прошептала:
   – Господи, батин пояс!
   Матвей и Агафья нагнулись над столом и долго рассматривали пояс, не дотрагиваясь до него руками.
   Дед Фишка помедлил несколько секунд и рассказал обо всем, что произошло в Сергеве. После его рассказа наступило тягостное молчание… Как живой вспомнился Захар, погибший от рук знакомых людей. Матвей нахмурился, Агафья притихла, ссутулилась. Первой заговорила Анна. Вытирая уголком головного платка слезы, она задумчиво сказала:
   – Когда сгинул батя, чудилось мне, что убили его свои люди. Никому я об этом не говорила, а думка такая в голове была. Дело прошлое, грех таиться, думала я тогда – ты прости меня, мама, – не Влас ли кого подговорил? Был батя в городе с воском, возвращался с деньгами. Теперь каюсь – не то думала… Дядя тут о суде вел речь. Не будет нам от суда проку. Зимовские задарят судей, а мы останемся ни с чем. А на мой згад так: поезжай, Матюша, к Зимовскому, припугни его, а коня, деньги, вещи, какие при бате были, пусть отдаст. Чего ради нашему добру пропадать?.. А батю так мне жалко, так жалко, что слов моих нету…
   Анна заплакала навзрыд. И вновь наступило тягостное молчание.
   – Что с возу упало, то пропало, – проговорил наконец Матвей, барабаня длинными пальцами по столу. – К Зимовскому я не поеду и торговаться с ним, дави его черти, не стану. А вот попьем чаю, запряжем коня – и поедем мы с дядей в Жирово, к уряднику. Пусть Зимовских по тюрьмам потаскают. Может, жирок-то с Васы спадет, да и народу, гляди, облегчение выйдет, станет одним кровопивцем меньше. Так, что ли, мама?
   – На это нет тебе, сынок, моего благословения, – сказала Агафья. – Твой отец и живой-то ни с кем не судился, а ты хочешь после смерти его душу по судам таскать. Не будет этого. Нет, не будет! А насчет того, чтобы ехать по мертвому торговаться, и говорить не стоит. Грешно, Нюра, это делать.
   – Ну как же нам быть-то, Агаша? – спросил дед Фишка.
   – А так: если бог есть, то от его суда никто не уйдет и он сам покарает убийцу! Прожили мы со стариком жизнь свою честно, чужой хлеб не ели, никому ничего плохого не делали, а коли нам досадили, – значит, судьба такая, значит, рожден человек на муки вечные. Утро настанет – пойду к отцу Аполлинарию и попрошу его отслужить панихиду за упокой раба божия Захара.
   Анна и дед Фишка пытались разубедить Агафью, но она осталась в своем решении непреклонной.
   На другой день дед Фишка и Матвей, делая вид, что едут на поля, отправились в Жирово, к уряднику.
   Дорога в Жирово была не очень длинной, но тряской и утомительной – тянулась через бесчисленные овраги и буераки.
   Приехали во второй половине дня. Перед домом волостного правления стояло несколько худых лошаденок. У крайней телеги толпилось с десяток мужиков. Один из них крикнул подъезжавшим Матвею и деду Фишке:
   – Напрасно торопились, добрые люди! Начальство загуляло, волость на замке.
   Дед Фишка хотел выругаться, но, как будто в подтверждение слов мужика, где-то послышался звон бубенцов, песни, и, вылетев из-за угла, мимо волостного правления промчалась пара сытых, крупных лошадей, запряженных в широкую телегу.
   На телеге в обнимку сидели волостной старшина, урядник и Степан Иваныч Зимовской. На середине телеги, тоже в обнимку, раскрасневшаяся Василиса и урядничиха пьяными голосами горланили песни. Егорка с гармонью, примостившись рядом с ямщиком, разливал по жировским улицам замысловатые переборы.
   – Ну, дядя, можно поворачивать обратно. Опередили нас Зимовские, – мрачно проговорил Матвей, когда телега, приостановившись вдали, начала поворачивать к дому волостного старшины.
   Дед Фишка развел руками и, обращаясь к мужикам, спросил их с растерянным видом:
   – Где же правду искать, мужики?
   – Правду? Правда – вон она, дедка, на телеге с гармонью проехала, – отозвался один из мужиков, а другие промолчали, хмуро поглядывая на большой крестовый дом под железной крышей, в котором жил волостной старшина.

Книга вторая

Глава первая

1

   После трескучих морозов и затяжных буранов несказанно хороши бывают февральские оттепели. Люди знают, что еще не весна, что будут еще не раз стоять над землей неподвижные холодные туманы и бесноваться непроглядные вьюги. И, может быть, потому-то так дороги эти редкие теплые дни.
   В полдень начинаются капели. Не часто и как будто нехотя скатываются с крыш первые капли и падают в сугробы нанесенного буранами снега. Они летят до земли медленно, продолговатые, синевато-прозрачные. Вечерами под крышами повисают сосульки. Горящий закат окрашивает их в оранжево-золотистый цвет, и тогда искрятся карнизы домов, отделанные причудливой хрустальной бахромой.
   В оттепель Матвей любил бывать в волченорском кедровнике. Кедровник был в пяти верстах от села. Он рос по склонам холмов и берегам едва сочившихся ручейков. Кедры были один к одному, все как на подбор: высокие, сукастые, с мягкой зеленой хвоей. Ветвистые макушки деревьев закрывали небо, и в кедровнике всегда было сумеречно и по-таежному уютно. Верст на десять тянулся кедровник и на редкость был плодоносен. В праздники волченорские мужики и бабы выходили на улицу непременно с орехами. Щелкать семечки в Волчьих Норах считалось последним делом. В других селениях завидовали волченорцам и называли их не иначе, как орешатниками. Да и как не позавидовать! Волченорцы сбывали орех скупщикам, и это заметно увеличивало крестьянские достатки. Особенно выручал орех бедноту.
   Кедровник берегли всем народом. Каждый от мала до велика знал: за одну шишку, сбитую не в указанное время, выведут все семейство виновного на сход, и тогда быть великой беде.
   День выхода в кедровник назначали на сходке. Верно, с недавних пор не одни волченорцы были хозяевами кедровника. Уже лет десять на северной опушке живут переселенцы, приехавшие из Курской губернии. Два поселка выстроились в трех верстах один от другого, и волей-неволей пришлось волченорцам уступить часть кедрача новоселам.
   С тех пор волченорцы через гонцов сообщали новоселам о дне выхода в кедровник.
   Это происходило в последних числах августа. На рассвете раздавались три гулких удара в большой церковный колокол. Пешие и конные волченорцы, обгоняя друг друга, целыми семьями устремлялись в кедровник.
   На опушке их встречала стража. Стража состояла из своих, каждого знала в лицо и зорко следила за тем, чтобы кто-нибудь чужой не проник на шишкобой.
   Трое суток, с короткими перерывами на ночь, в кедровнике стоял гул. Шишки сбивали, ударяя о стволы кедров барцами – полуторапудовыми лиственничными чурбаками, насаженными на длинные жерди. Потом в кедровнике все стихало до будущего шишкобоя. Осенью по опушке бродили бабы и ребятишки, собирая рыжики, но в глубь кедровника не заходили: там грибы не водились.
   В февральские оттепели подтаявший снег опадал с ветвей, и кедровник зеленел по-весеннему ярко и свежо.
   Матвей с трудом поднялся на крутой холм. Лыжи, обшитые оленьей шкурой, не держали и скользили назад. Отсюда, с холма, хорошо были видны уходящие к горизонту осинник и березник. Где-то далеко, из-под горы, легким дымком курился новосельческий поселок Ягодный. В лесу было тихо, но вершины кедров шумели нескончаемо и так же убаюкивающе, как в Юксинской тайге.
   Матвей остановился, вытащил из кармана брюк кисет и, завертывая цигарку, засмеялся.
   – Чудачка! – сказал он вслух, улыбаясь сам себе и посматривая то на кедровник, то на простиравшиеся перед ним бельники.
   Час тому назад он повздорил с женой. Увидев, что Матвей вытаскивает из амбара лыжи, Анна спросила:
   – Не то в кедровник?
   – Туда, Нюра.
   – Будто, кроме этого, и дела нет. Снег вон со стайки сбросил бы… корова, того и гляди, в капелях купаться будет.
   – Рановато, не весна еще… А денек сегодня отменный. Лесным воздухом подышать захотелось. Лесной я человек, Нюра!
   Анна вспылила:
   – И для этого день терять? Захотелось – так выйди вон на зады, в бельники, и дыши сколько хочешь.
   – О делах я знаю, Нюра. Ох, дела, дела эти! – задумчиво произнес Матвей. – А березник неподходящ для меня. Духу в березе того нет. Вот кедр, сосна, пихта с елкой – другое дело. Приди в в крещенские морозы – все равно носом дух смолевой учуешь. Бывало, на Юксе зимой живем с дядей и все таежным запахом наслаждаемся.
   Матвей собирался сказать еще что-то такое же восторженное о родной тайге, но Анна перебила его:
   – Что ж, от этого таежного духу в твоем кармане прибудет или пестрая телка на двор придет?
   – Тьфу, будь ты неладна! – с сердцем проговорил Матвей. – Что же, оттого, что я день дома просижу, у тебя во дворе еще одна телка прибавится?
   Анна круто повернулась и ушла в коровник. Через минуту она крикнула оттуда вдогонку мужу:
   – Другие мужики не разгуливают без дела, оттого, может, и ломятся у них амбары от добра.
   …Теперь Матвей стоял на холме, смотрел на зеленые кедры, на голые прутья берез и, вспоминая разговор с женой, улыбался.
   – Чудачка! – повторил он вслух.
   Преимущество кедровника перед березником было настолько очевидным, что слова жены о прогулке в бельники показались ему смешными.
   Он докурил цигарку, снял из-за спины ружье и, повесив его на плечо, побежал, оставляя за собой широкие лыжни. Спешить было некуда. Но ему хотелось бежать быстро, напряженно, как он бегал когда-то в Юксинской тайге по свежему следу лисицы. Ружье тут тоже почти не требовалось. Люди так старательно опустошили кедровник в дни шишкобоя, что зверям и птицам ничего не оставалось, и они гуртовались в других местах. Правда, иногда с бельников сюда прилетали поглотать кедровой хвои тетерева, и Матвей надеялся на счастливый случай. Ловко скользя на лыжах между деревьями, он скатился в лог и увидел на одном кедре ворону. Тетерева не попадались, а выстрелить хотелось. Он снял с плеча ружье и привычным движением приложил ложе к плечу. Ворона, распустив крылья, упала на землю, и не стихло еще короткое зимнее эхо, как послышался отдаленный говор людей. Матвей сдвинул черную папаху на затылок и прислушался. В кедровнике зимой редко бывали люди, но они могли тут быть, и этому не следовало удивляться. Матвей торопливо закинул ружье за спину и побежал на говор.
   Он ложбиной обогнул лесистый, недоступный холмик и вскоре оказался там, где только что разговаривали люди. Ходили они без лыж, и следы показывали, что было их трое. Сожалея, что людей уже нет, Матвей пошел по их следам. В этакий теплый день приятно было бы встретить здесь кого-нибудь, угостить табачком из своего кисета и завести неторопливый разговор о житье-бытье. Матвей прибавил шагу и быстро выбежал на опушку кедровника, но люди его не ждали. По неторной дороге в сторону Волчьих Нор удалялись легкие сани, и опознать тех, кто ехал, было уже невозможно.
   Матвей стоял, думая: „Что они тут делали? Кто это?“
   Ничего не решив, он пошел в глубь кедровника. Только спустился под горку, из-под ног выпорхнул косач. Матвей выстрелил влет. Косач упал в снег, недвижим, как черный камень. Матвей подобрал его и, зная, что косачи не летают в одиночку, осмотрелся. Совсем неподалеку от него на высоком кедре сидели еще два косача. Прячась за деревьями, Матвей подкрался к птицам и убил еще одну.

2

   Домой Матвей возвращался довольный. Два косача – невелика добыча, а все-таки завтра будет вкусный обед и Анна не станет больше упрекать его за потерянный в хозяйстве день.
   Дома оказался гость. На лавке у окна сидел Дениска Юткин. Гость был редкий. С тех пор как Матвей подбил мужиков не возить хлеб на мельницу к Юткиным и Штычковым, Евдоким запретил своей семье бывать у Строговых.
   Дениска сидел в полушубке, но без шапки, всклокоченный и мрачный. Возле него стояли Анна и младшая дочь Маришка.
   Не заметив вначале, что Дениска в слезах, Матвей шутливо проговорил:
   – Денис Евдокимыч! Друг ситный, ты как это отважился прийти к нам? Не тайком ли от отца? Смотри отлупит!
   – Не стращай, он уже отлупил его, – сказала Анна и, нервно шагая по прихожей, проговорила взволнованно: – На старости лет совсем с ума сходит!
   Внимательно посмотрев на Дениску, Матвей понял, что тут не до шуток.
   – Ну-ну, – проговорил он больше для себя и, помолчав, спросил Дениску: – За что это он тебя? Ты, кажется, теперь не парнишка, женить поди нынче станет.
   Дениска отвернулся к окну и сказал срывающимся голосом:
   – Нету мне жизни в том доме, Матюша. Извели меня. Еще раз тронет – повешусь… или в работники уйду.
   Матвей сел рядом с Дениской, похлопал его по плечу.
   – Ты умирать погоди. Это всегда успеется. А насчет того, чтобы уйти в работники… Что ж, это дело. Вижу, Денис, другой ты породы. Не сладить тебе с отцом.
   – Верно, Дениска, иди в работники, постращай батю, небось живо образумится, – посоветовала Анна. – Он раньше и на меня вожжами махал, да я живо его отучила. Убежала раз на поля да целые сутки там и плутала. Перетрусил он, видно, и с тех пор – как рукой сняло.
   – Волка ягненком не умилостивишь, его надо за горло брать, – улыбнувшись на слова жены, сказал Матвей.
   Анна обиженно сжала губы и промолчала. В словах Матвея была сущая правда.
   „Господи, и почему это жизнь так устроена? Чем человек богаче, тем он злее и нелюдимее, – подумала она. – Воть хоть бы батя с Демьяном. О них никто на селе доброго слова не скажет, а уж чего только у них нет, живой воды разве!“
   Она вспомнила, что когда-то ей самой очень хотелось иметь всего столько же, сколько у отца, и подумала:
   „Неужели и я была бы такая? Нет, я бы с людьми ладила“. И тут второй ее внутренний голос опроверг это: „Разве сытый-то разумеет голодного? Сроду так. – Эта мысль показалась ей убедительной, и она, вздохнув, с удовлетворением решила: – Слава богу, что за Демьяна замуж не пошла. Была бы теперь тоже лиходейкой“.
   – Ты расскажи-ка Матюше, – обратилась она к Дениске, – из-за чего беда твоя приключилась.
   – Тут и рассказывать нечего, – хмурясь и как бы нехотя заговорил Дениска. – Заезжает батя во двор, а с ним Демьян и еще какой-то из городских. Я давал скоту сено. Бросил вилы, бегу коня распрягать. Вижу – все выпивши. Батя вдруг как заорет на меня: „Ты пошто, сучий сын, господину Адамову в ноги на кланяешься! Да знаешь ли, кто это? Благодетель наш“. Я говорю: „Батя, может, он и благодетель, а об том нет у него на лбу вывески“. Тут он схватил из кошевки кнут и так меня оттузил, что и сейчас больно. Гляди вот, весь полушубок располосовал.
   Дениска повернулся к Матвею спиной. Совсем еще новый полушубок в нескольких местах был пробит жестким концом ременного бича, и из дырок торчала серая овечья шерсть.
   – Что ж он, этот благодетель-то, не вступился за тебя? – спросил Матвей.
   – Сначала стоял в стороне, а потом, видно, жалко стало. Батя совсем озверел. Говорит ему Адамов: „Оставьте“. А батя кричит: „Не потерплю! Научу, как хороших людей почитать“. Не вырвись я, не знаю, что и было бы… – закончил Дениска.
   – Зверь! Идол! Ох, сил моих нет, а то припомнила бы я бате, как он наживал свое богатство, – блестя карими глазами, проговорила Анна.
   Матвей изумленно взглянул на жену и подумал:
   „Утром корила меня бедностью, ставила в пример богатеев, теперь грозит отцу. Сильно же тебя, милая, из стороны в сторону бросает“.
   – Ба! Забыл! – воскликнул Матвей и, подойдя к мешку, брошенному вместе с одеждой на ящик, вытащил из него двух косачей. – Ну-ка, Маришка, обихаживай.
   Худенькая, кареглазая, похожая смуглостью кожи на мать, Маришка схватила косачей и вприпрыжку убежала с ними за перегородку. Анна ушла к дочери. Матвей услышал, как она ласково говорила Маришке:
   – Вишь, какой у тебя тятяшка хороший. Пошел вот в лес и птиц набил. Небось вон отец Аленки Павельевой не набьет. Не каждый, дочка, к ружью способный.
   Матвей опять вспомнил о своей перебранке с женой перед уходом в кедровник и про себя усмехнулся. „Баба не ветер, а на дню семь раз меняется“, – подумал он. Но от слов Анны на душе стало как-то по-особенному тепло и спокойно и захотелось, чтоб и Дениске было так же хорошо.
   Сказав Анне, чтобы вскипятила самовар и собирала на стол, Матвей заставил Дениску раздеться, увел в горницу, усадил рядом с собой. Потом, обняв его за плечи, заговорил своим мягким, задушевным, чуть глуховатым голосом:
   – Эх, Денис, добрый молодец из тебя вышел, да не ко двору ты, видать, пришелся. Богачи – что? У них сердце каменное. Сначала к чужому горю жалость теряют и стыд перед своей совестью глушат, а там, глядишь, и своих домашних за даровых батраков или за вещь какую-нибудь начинают считать. А ты, парень, сердцем отзывчивый, и жадность богаческая да лиходейство тебя еще не тронули. Вот послушай-ка, какие случаи в жизни бывают с людьми.
   И Матвей рассказал о Капке, прачке-дворянке, о графе Яшке Пройди-свет, о том, как отказались они от семьи, от общества, в котором росли, и начали жить по-иному. Дениска слушал внимательно, все более оживлялся. Рассказ произвел на него большое впечатление, и он тотчас же стал упрекать себя в малодушии:
   „Да, вот какие бывают люди! А я? Позлюсь, позлюсь – и опять станет жалко покидать отца. А уж не изверг ли? Спина-то все еще от кнута как в огне горит“.
   – Все это я не зря рассказал тебе, Денис, – помолчав, продолжал Матвей, словно угадывая мысли Дениски. – Тут есть над чем мозгами поворочать. Ты вот говоришь: „В работники пойду“, – а духу хватит? Не будешь потом в ногах у отца валяться да каяться?
   – Хватит духу, Матюша! – встрепенувшись, ответил Дениска. – Вот возьму и тоже уйду куда глаза глядят, как те беглецы!
   – Ну, те другого поля ягоды, – невольно рассмеявшись, сказал Матвей. – Те весь белый свет пройдут, а правды не сыщут, – не той дорогой, видишь, пошли. А ты свою дорогу ищи! Есть у меня, Денис, дружок один – умный, бывалый человек. Крепко мы с ним подружились и много о жизни разговаривали. „Жизнь, Захарыч, – говорил он мне, – хитрая штука. Не скоро тайну ее раскроешь и не сразу место свое в ней найдешь. Я, говорит, мальчишкой на завод пошел и на каких только фабриках, заводах, промыслах не работал! В России бывал и всю Сибирь от Урала до Ленских золотых приисков прошел, а видел всюду одно и то же: нищету, голь перекатную, несчастных людей, забитых подневольной работой. Посмотришь на такую жизнь – одни слезы, и просвета никакого не видно. И долго мне, говорит, казалось: главная сила в жизни – богатство. Ну как же не сила? Богатому человеку все открыто, все дозволено, на его стороне и власть, и суд, и сам царь. А потом открылось мне другое. Перво-наперво – то, что богачей на свете немного, и закон у них в жизни один: человек человеку – волк. Второе – что большинство народа живет другой жизнью, не этими волчьими порядками, а любовью к человеку. Взять хоть бы нас, говорит, рабочих. Чего нам делить, чего друг другу завидовать? Интерес у нас один, общий. Рано или поздно объединится весь угнетенный рабочий люд, уничтожит волчьи законы и устроит жизнь по-новому, по-человечески“.
   Матвей остановился, передохнул, заглянул в глаза Дениске, стараясь узнать: понимает ли? Морща лоб и хмурясь, Дениска думал молча. События его собственной немудрящей жизни обернулись к нему другой стороной. Оказывается, не только ему живется тяжко. Где-то далеко есть люди, которые тоже страдают от разных бед. Он попытался представить это, но почему-то в памяти всплыло свое, деревенское, виденное. Филипп Горшков украл в прошлом году ранней весной из клади Демьяна Штычкова десять ржаных снопов. Филиппа с кражей поймали. Демьян заставил его надеть на себя хомут, запрячься в сани, положил на них снопы и прогнал так по всему селу. Пока Филипп шел, сопровождаемый толпой, Демьян ехал на лошади и улюлюкал ему вслед, а детишки Филиппа, ради которых отец решился на кражу, выли, как по мертвому. Дениска вспомнил, что тогда дома он пожалел Филиппа и был за это бит.
   – И вот еще что говорил мне тот человек, – продолжал Матвей. – „Богатство может быть только народным, общим. Если, мол, богаты не все, а только немногие, значит эти немногие – ловкие воры, они обкрадывают народ и живут его кровью, и потом. Или, говорит, возьми счастье. Оно может быть только общим, народным. Если, говорит, счастливы одиночки, значит есть какой-то в жизни обман“. Так-то вот, браток. Подумай над этим, а уж потом и решай, какой дорогой к счастью идти.
   Матвей негромко засмеялся, довольный тем, что сумел складно передать Дениске то, во что сам он верил: человеческое счастье достижимо. Счастье народное, общее возможно.
   – А он, человек-то этот, Матюшка, не пророк ли какой? – несмело спросил Дениска. – Сказывают, пророки-то за народ на смерть шли.
   Матвей укоризненно покачал головой.
   – Каши ты мало ел, Дениска. Пророки больше за веру да за царя языком ратовали. А этот человек за оружие взялся, чтобы новую жизнь народу завоевать. Слышал, как в пятом году рабочие по всей России дрались за это же самое? Ну ладно, пойдем-ка садиться за стол, а то хозяйка вон уж сердиться начинает.
   В дверях показался дед Фишка.
   – О, сваток! Здорово бывал! – проговорил он, крепко пожимая Денискину руку. – Как сватья Марфа поживает? Дед-то Платон Андреич в добром ли здравии? А батя все возле мельниц хлопочет? Далеко ли он ездил давеча с Демкой Штычковым? Будто от кедровника катили. Или в Ягодном делишки какие завелись? А кто с ними третий-то? Присматривался я и никак не узнал. Глаза, черти их уходи, слабоваты стали.