Меж лесом и селом через полосы направились к олешницкой дороге, за полем скрывавшейся в голом кустарнике, что обступал не так давно построенную под Миканоровым руководством греблю. Шли прямо на дружную семейку осин и сосен, что высились над цагельней. Крупно, нетерпеливо шагая рядом с землемером, Миканор еще издали стал объяснять, что здесь по обе стороны дороги - лучшая куренеаская земля, куреневский чернозем, на котором воткни сухую палку - вырастет дерево! Масло, а не земля! Окидывая ее неспокойным взглядом, он сказал землемеру, что это и есть та земля, которую решено выделить колхозу.
   - По эту сторону ее немного, а по ту - за дорогой - она вся такая. До самого леса... - Миканор своим нетерпеливым, широким шагом все время опережал других; он и теперь оказался впереди, спохватился, сдержал шаг. Пошел рядом со всеми.
   У цагельни землемер снова остановился, проверил карту, отметил что-то карандашом. Потом пошли полем, вдоль леса. Туда, где поле кончалось.
   2
   Когда, усталые, возвращались, сначала дорогой, потом улицей, прижимаясь к плетням, начинало вечереть.
   Через каких-нибудь полчаса по Куреням ходили под окна ми посыльные, наказывали собираться в хату Андрея Рудого на собрание. Очень скоро вдоль заборов, по огородам, по загуменьям куреневцы начали направляться к двору Рудого.
   Собирались с редкой для последних дней расторопностью, - понимали: в этот вечер нельзя было отсиживаться дома, как в тот день, когда созывали собрание о вступлении в колхоз; сегодня можно было, чего доброго, просидеть дома главное богатство свое - землю. Шли, несли тревогу, путанность слу-"
   хов, воинственность и страх, надежды и нетерпеливые до гадки - что даст это собрание.
   Какое-то время после того, как смерклось, в хате Рудого двери почти не закрывались, почти беспрерывной очередью проходили куреневцы мимо освещенных окон, топали на крыльце, вваливались, жмурясь, оглядываясь, в хату. Быстро заняли все лавки, сундук, кровать, полати, жались у дверей, у печи. Вскоре перестали уже закрывать двери: набивалось народу и в сени. Гудел тихий, сдержанный гомон, мужчины большей частью сосали самокрутки. Дымили так дружно и так сосредоточенно, что еще до того, как собрались все, бумажные занавесочки с изобретательно вырезанными узо-"
   рами, картинки из газет и журналов, наклеенные на стены, лампа под потолком были уже будто в тумане. Женщины укоряли, ругали, просили, но ничто не помогало. Дым полз и полз изо всех углов.
   Как всегда, большинство женщин держались группками; в середине одной из них были Сорока и Чернушкова Кулина, которая запальчиво размахивала руками, что-то доказывала, чем-то возмущалась. Сорока и слушала и говорила спокойно, то и дело нетерпеливо посматривая, что происходит среди других, среди мужчин. Около сундука, на виду, недалеко от стола, мирно говорил что-то отцу Миканора старый Глушак, без шапки, в кожухе; Даметик, было заметно, слушал неохотно, хотел отойти, однако не отходил, слушал. Рядом со стариком, как некий страж, горбился затаенный, звероватыи с виду Прокоп Лесун, исподлобья, из-под черноты бровей куда-то все время тяжело, неподвижно смотрел. Евхим стоял тоже на виду, опершись плечом о печь, скучающе скользил взглядом по хате; время от времени Евхим бросал слово приятелю Ларивону, который отвечал или хохотал так, что не только сидевшие рядом оглядывались на них Евхим больше молчал, смолил цигарку за цигаркой, не скрывал: томился ожиданием и нетерпением. В сторонке от дверей стоял Чернушка; войдя, он осмотрелся, глянул на Глушака в раздумье: подходить или нет. Не подошел, остался у дверей. На лавке, меж двух окон, под портретом Некрасова, вырванным из какой-то книги, сидел с Вроде Игнатом Василь, давно не стриженный, небритый, с редкой, но жесткой, уже мужской рыжеватой порослью на подбородке. Василь тоже почти не разговаривал, жадно сосал цигарку, скрученную из газеты.
   Глаза его смотрели беспокойно, - даже в светлом, прозрачном, блеск был лихорадочно-настороженным. Среди общего молчания выделялся озорной болтливостью Зайчик, подстрекавший не очень охочую в этот вечер до шуток Сороку, осторожно подшучивавший над нетерпеливой Ганниной мачехой, увивавшийся кавалером возле девчат. Весело поглядывал на других, посмеивался вместе с Алешей над парнями и девчатами - "единоличниками", "богатеями" - Хоня, в распахнутой рубахе, в беззаботной кепочке на макушке, с лихо приклеенной к губе папироской. Выделялся среди других и Андрей Рудой; любитель привлекать к себе всеобщее внимание, приказывать и указывать, он с радостью пользовался тем, что позволяло ему положение хозяина хаты: озабоченно здоровался с входившими, распоряжался, где кому сесть, командовал, кому подвинуться, потесниться. Все по тому, как он был озабочен, могли видеть, что это не такая простая обязанность - устроить столько народу; что он сделает все, что можно, не пожалеет ни опыта своего, ни своей практической смекалки. И еще - по тому, как весело он распоряжался, - было видно, что чувствует он себя на особом положении, человеком, которому уже нечего горевать насчет передела, который уже определил свое будущее, вышел вперед и выше других...
   Когда Миканор, Гайлис и землемер начали один за другим протискиваться в хату, гул сразу утих. Все только смотрели на них. В хате воцарилось напряженное, настороженное внимание. Там и тут перестали дымить цигарками и трубками, некоторые приподнимались, чтобы лучше разглядеть низкорослого, загадочного землемера. Щуплый, невидный из себя, он удивлял молодостью: почти мальчик; удивлял и настораживал тем, как спокойно, уверенно шел. Бросилось всем в глаза: попав в такое многолюдье, под пристальное внимание множества чужих совсем людей, не растерялся, шел, не глянув ни на кого, как бы никто его не только не тревожил, а и не интересовал. Шел, спокойно оттеснял мешавших ему, не говоря ни слова, не снимая шапки.
   Миканор пропустил первым за стол Гайлиса, потом неуклюже залез сам, дал место землемеру. Гайлис сел с краю, аккуратно пригладил белесые волосы; голубоватБю глаза деловито, пытливо побежали по лицам людей. Землемер и за столом не смотрел ни на кого и держался так, будто всеобщее внимание было делом обычным. Миканор не сел; стоя, дотрагиваясь пальцами до стола, окинул взглядом хату, и губы расплылись в улыбке:
   - Народу собралось!.. - Все поняли и улыбку, и это недоброе "собралось", в котором слышался намек на предыдущие собрания. Намек, который не обещал снисхождения.
   Одни неловко, виновато засмеялись, другие усерднее задымили. Все ждали дальнейшего. Недобрая улыбка все не сходила с плосковатого, поклеванного оспой лица. - Дружно - не секрет - собрались! - промолвил он мстительно.
   - Дисциплина! - захохотал Хоня.
   - Заскачешь, как в кадрили, если боишься, чтоб не намудрили! осторожно, как бы прося пощады, отозвалась из женской компании Сорока.
   Миканор не обращал внимания на то, что говорили вслед за Сорокой женщины и кое-кто из мужчин, переждал, сказал уже деловито, без улыбки:
   - Дак, может, начинать будем?.. - Он помолчал, пока не утих одобрительный гул - Есть один вопрос на сегодняшнем собрании. О землеустройстве в деревне Курени в настоящий момент. - Он для приличия спросил: - Других вопросов нет?
   - Есть один. На что ето землеустройство? - крикнул Вроде Игнат.
   - Are! - поддержало его сразу несколько голосов, большей частью женских. - Землеустроено уже!,. Давно!..
   - Поделено и переделено!..
   - Наделились уже!
   - Поделено, не секрет, по-старому, - когда умолк ропот, заявил Миканор. - Некоторых теперь положено наделить лучше!.. - Он хотел дать слово Гайлису, но его перебили, горячо, нетерпеливо:
   - Кому ето?!
   По хате снова прошел гул.
   - Есть такая личность. - Миканор промолчал минуту, добавил победно: Колхоз!
   По хате пошло: "Есть уже, вроде, у них!", "У каждого земля была!", "С землей шли!", "Обобществили!.."
   Миканор заметил: Гайлис повернул голову к нему, строго и требовательно ждет, - в ропоте, что не хотел уняться, объявил:
   - Слово по данному вопросу имеет председатель сельсовета товарищ Гайлис.
   Гайлис встал, подтянутый, аккуратный, в туго подпоясанной, застегнутой шинели, с ясным, открытым взглядом голубоватых глаз. Стоял, ждал, пока не утихли все. Только когда воцарилась нерушимая тишина, с обычной своей аккуратностью и точностью начал объяснять:
   - Землеустройство, который проводится теперь, не есть простой фокус, как думают некоторые люди. Землеустройство проводится не потому, что кому-то нечего делать и он выдумал снова переделить землю. Нет, землеустройство есть серьезный и необходимый кампания, который имеет серьезное политическое значение. Землеустройство проводится потому, что теперешнее положение с землей не соответствует новому положению на селе. Старый положение с землей был установлен при старом порядке, который теперь изменился.
   Новый положение требует и нового землеустройства. Теперь на смену единоличным хозяйствам пришел коллективный хозяйство - колхоз. На смену мужицким полоскам должно прийти широкое колхозное поле. Колхоз будет работать на тракторах, сеялках, жатках - ему необходимо широкое поле.
   На узких полосках колхоз работать не может! Это землеустройство и должно дать колхозам широкое поле, простор для техники, для счастливой и культурной жизни. Это имеет важное значение для всего села и для всего народа, потому что в этом единственный путь мужика к культурной жизни.
   Потому что колхоз должен показать всем, как надо идти по этому пути!..
   После такого вступления Гайлис повел речь в практическом направлении, сказал, что для землеустройства сельсовет и партячейка создали комиссию, что комиссия и будет всем руководить. Он определил вопросы, - расстегнув шинель на груди, достал аккуратно сложенную бумажку, начал читать, из кого состоит комиссия. Люди настороженно слушали: он читал выразительно, стараясь выговаривать четко, приостанавливаясь после каждой фамилии; были в комиссии Гайлис, Миканор, Хоня, Чернушка, Грибок. Когда он свернул листок, по хате пошел ропот недовольства, слышались и голоса одобрения: "Ето комиссия: одни колхозовские!..", "А колхозники что - не люди?..", "Одного Чернушку от всего села!..", "Правильная комиссия!..", "Хитро составлена!..", "Такая наделит, черта!.."
   Гайлис спокойно переждал шум, сказал, что комиссия будет работать вместе с землемером, который специально прислан из района: он показал на землемера, державшегося так, будто речь шла о ком-то другом. Комиссия, объявил Гайлис, начнет работать завтра и постарается сделатб все быстро и хорошо. Все материалы оформлены, необходимый инструмент привезен, все подготовлено, чтобы начинать.
   - А какое поле под колхоз? - не выдержал, крикнул от печи Евхим.
   Евхима поддержал дружный, нетерпеливый гомон: чувствовалось, что это больше всего волнует многих в хате.
   - Сейчас скажу. - Гайлис невольно глянул в ту сторону, откуда выкрикнули, упрекнул нетерпеливого: - Не надо спешить поперед батька. Всему своя очередь. - Глядя уже на других, сказал с дружеской откровенностью: - Мы этот вопрос думали. Для колхоза будет отведено поле, которое называется Пилипов рог.
   - Are! - вырвалось сразу у кого-то из женщин. Ядовитое, несдержанное. Вмиг хата загудела, забурлила беспорядочными горячими голосами: все в селе по слухам знали уже про это; многие пришли на собрание с твердым намерением помешать переделу, уберечь свое; все время ждали этого момента. Шумели, кричали так, что сначала все тонуло в сплошном гуле. Вырывались только отдельные выкрики: "Выбрали! ..", "Нашли!", "А другим что?!", "Решили!", "Других - на пески!", "Правильно!", "Дулю!", "Не дадим!"
   Угрожал, готовый ринуться в бой, Евхим. Горланил, помогал Евхиму, будто похваляясь силой голоса, Бугай. Кипел злобою, даже вскакивал с лавки Вроде Игнат. Тяжко, как в бочку, бухал Прокоп Лесун; чисто, проворно сыпала недобрыми присказками Сорока. Чернушиха махала руками, качала головой, обращаясь к женщинам: кричала больше всего потому, что кричали Сорока и другие. По дружескому долгу. Старый Глушак, болезненно тряся головой, сипел тихо, сдержанно: помнил себя и тут, побаивался; от сдерживаемой злобы брызгал слюной, - если б мог, разорвал бы латыша и рябого.
   В голоса недовольства, возмущения врывались крики, одобрявшие передел земли, - крики колхозников: Хони, Хведора Хромого, Зайчика, Зайчихи. Их распаляла ярость тех, кто возмущался: они, как бойцы в битве, сражались тем более отчаянно, чем больше на них наваливались Может быть, кричали еще горячее, громче: их быЛо все же меньше, а перекричать - пересилить они должны были!
   Кричал и Василь: горячий гул, водоворот криков поднял, вырвал из. груди тревогу и злость, что давно мучили его. Не отступился рябой - лучшую Василеву землю забрать хочет!
   Один настоящий кусочек, который так трудно достался! На который вся надежда! С которого только и живешь!
   - А нам чем жить? - вплетал Василь в другие свой крик, в котором были одновременно и упорство и страх. - Нам - зубы на полку?!
   - Не дадим! - причитал рядом багровый от злобы, от крика Вроде Игнат.
   - Хватит вам одним! Напанствовались уже! - визгливо врезался вопль Зайчихи.
   - Привыкли - на хорошей земле одни!
   - Нет такого закону - отнимать!..
   - И другим надо жить! Все хочут жить!..
   - Пожили уже!
   - Идите в колхоз! Дак и у вас будет! Хорошая земля! - пробился звонкий голос Хони.
   Ему ответил кто-то в злобной запальчивости:
   - . Идите! С вашим колхозом!
   - Дак нечего рот разевать! Молчите!
   - Не будем! Не пустим!..
   - Судиться будем!
   - Не отдадим!..
   Почти сразу, как начался этот содом, Гайлис сел. Не впервые был на собрании, не впервые сталкивался с беспорядочной, жаркой схваткой. Разные голоса слышал, и хорошие, одобрительные, и злые,-полные ярости, ненависти. Всего наслышался и навиделся на собраниях не только в Куренях и Олешниках, во многих ближних и дальних, за лесами, болотами деревнях сельсовета. Но не только потому, что это было не внове, спокойно сел, терпеливо ждал, когда уймется вопль, не в характере твердого латыша было кричать, неразумно отвечать на крик криком. Гайлис отвечал на ярость спокойствием, выдержкой. Выдержкой, непоколебимым спокойствием показывал, что никакие крики его не сбивают с толку и не собьют. Положив крепкие, обветренные руки на стол, подтянутый, собранный, прямой, будто выточенный из крепкого дуба, смотрел он в хату пословно не слышал ничего. Ни одна черточка не изменилась на обветренном, худощавом лице.
   Землемер теперь сидел не так безразлично, чистые, прозрачные юношеские глаза бегали по рядам с интересом. Он останавливался на лицах тех, кто кричал, всматривался с каким-то затаенно-веселым оживлением; его словно потешала эта буря разноголосицы. Миканор стоял, стучал ладонью по столу, надрывая до хрипоты голос, приказывал замолчать.
   Наконец выкричались, раскрасневшиеся, потные, начали утихать.
   - Товарищи, - неторопливо поднялся Гайлис, - этот шум не дает никакая польза.. Это точно. Есть решение, и райком партии и райисполком этот решение одобрил. Оно есть уже - закон... Это решение - законное. Оно не выдумано самоуправно. Оно принято на основании решение правительства, чтоб выделять каждому колхозу единое поле...
   - Дак обязательно ето поле, сказано?! - нетерпеливо перебил Василь.
   - Согласно указаниям правительства, колхозам рекомендуется выделять лучшую землю. Этот указание соответствует тому, что советская власть хочет оказать помощь колхозам хорошей землей. Чтоб колхозы смогли скорей стать на ноги. - Он выждал, когда утихнет недовольный ропот, твердо повел дальше: - Это решила советская власть, и никакой крики ничего не изменят! Не принесут никакая польза...
   А тех, которые будут кричать особенно и не утихнут, - можно будет заставить помолчать! Чтоб подчинялись советскому закону! Уважали советский закон!
   Твердость и решительность его подействовали, - когда он сел, в хате царила тишина. Только в сенцах говорил кто-то, как бы пересказывал. Тогда за столом поднялся Ми"
   канор. Рассудительно, уступчиво заговорил:
   - Нарезать землю - не секрет - будут и на тех, которые теперь вступят. Дак если кому уж так хочется етой земли, - тут правильно сказал Хоня, давайте к тем, что уже вступили. И вам будет уделено! Не обидим! Как в доброй семье, поделимся! Дорога никому не загорожена. Зовем, можно сказать, всех, которые бедовали и бедуют сегодня! - Он, довольный, что нашел добрый зачин, говорил мягко, покладисто: - Чтоб сразу планировать по-новому! Не переделывать потом... Запишетесь в колхоз - и завтра прирежут вместе с колхозной и вашу долю земли. Самой хорошей... Дядько Андрей, - вспомнил, кивнул он на Рудого, - надумал уже.
   Подал заявление. Дак, може, еще кто хочет? Возьмет пример?
   Он, немного сутулясь, как всегда, будто смущаясь того, что такой большой, громоздкий, ласково оглядывал хату, с надеждой ждал. Никто не вставал, отводили глаза, чтоб не встречаться с его взглядом. Свертывали цигарки, дымили. Кто-то из женщин крикнул, что не об этом, не о колхозе, речь.
   Миканор на глазах менялся: снисходительность исчезала, поклеванное оспой, почти безбровое лицо серело, становилось строже.
   - Не хочете? - произнес неприязненно, мстительно. - Не хочете, дак молчите!
   За ним выступил Хоня; окруженный парнями, мужиками, с того места, где стоял, заявил, что Миканор правильно говорит: кому хочется хорошей земли так давайте! Всех примем! Никого не обделим! Кончив, Хоня задиристо глянул на Вроде Игната.
   Долго, учено говорил Андрей Рудой - объяснял значение землеустройства, значение колхозов, их преимущество перед единоличными хозяйствами, призывал "осознать" теперешний момент, взять с него, Андрея, пример, наскучил неинтересной речью, совсем испортил разговор.
   Никто больше не записался. Стоял только беспорядочный галдеж.
   3
   Долго не могли утихнуть Курени в эту ночь. После собрания курили, разговаривали, собравшись по нескольку человек на огородах, около хат, не могли расстаться не выговорясь. Группки были разные, и разные были разговоры: радостно-озабоченные, спокойные, почти безразличные, тревожные, с гореваньем, со злобой, с угрозами Гайлису, Миканору и другим, с проклятьями.
   Из огородов, со дворов разговоры расходились по хятам.
   Разговаривали, лежа на полатях, среди детворы, Зайчики:
   старуха гадала, как оно будет; Зайчик хихикал, вспоминая собрание - как крутился "Вроде Игнат, как сипел, брызгал слюной Корч. Вольга и Хведор хозяйственно рассуждали, как можно засеять ту землю, что она может дать. Даметиха, подав Миканору, старику и землемеру поздний ужин, не удержалась, посоветовала сыну не очень задираться; с людьми, сказала, надо по-хорошему. Вроде Игнат впотьмах, дымя цигаркой, клял последними словами все на свете, грозился, не хотел слушать жену, которая успокаивала, советовала не принимать так близко к сердцу. И не бросаться на Миканора, на начальство, - это может плохо кончиться. Время теперь такое, что надо осторожным быть. Хадоська поддержала мать, но отец приказал и ей замолчать, не совать носа туда, куда не просят. Глушаку также не спалось Расставшись с Еьхимом на дворе, он долго топтался в хлеву, под поветью, не мог никак смирить злобу, успокоиться душой.
   Яростно - аж та взвыла - пнул носком собаку, что не вовремя попалась под ноги. Раздевшись, долго ворочался в темноте с боку на бок, плевался: ощущение тяжелой беды давило все больше, чем больше думал о том, что произошло.
   "Гады, слизь подколодная - что удумали! Мало уже и налогов, мало того, что дыхнуть не дают, душат твердыми заданиями! Дак уже и ето, землю, отобрать, которую ты нажил!
   Все отобрать, считай - корень самый вырвать! Свора ненасытная, живого сожрать готовы! - В бессильной злобе готов был закричать: - Дулю вам! Дулю, а не землю! Дулю вашему колхозу! Чтоб вы подохли!.."
   Василя мучило недовольство собой. Вроде Игнат, расставаясь с ним, ругал и себя и его, Василя, за то, что молчали на собрании, не встали и не сказали как надо; растревожил Игнат Василя еще и тем, что заявил: завтра он так просто не уступит, как бы там Гайлис или Миканорчик ни грозились! Если так уступать каждый раз, недолго и совсем без ничего остаться! Воспоминание об этом жгло Василя, слышавшего, как дед кашляет на печи, как, вздрагивая, храпит толстая колода - Маня, которой заботы никакой до того, что у него болит. Правду говорил Игнат, растравлял себя Василь: не сказал как надо на собрании, только горло драл, когда все драли, а когда все притихли, и сам молчал. Побоялся, не заступился как следует за свое: за единственной настоящий кусочек земли, который так трудно достался, на который, считай, вся надежда! С которого только и живешь, считай! Минуты злобы сменялись минутами раздумья, рассудительности, и тогда овладевали Василем неуверенность, страх, растерянность: трезвым разумом своим предчувствовал, что - как ни будет биться за свое - ничего, видать, не добьется. Не удержит ничего. Не такие Миканорчик этот и латыш упорный, и не так поворачивается все в жизни, чтобы можно было добиться чего-нибудь. Кроме того, что сами они такие, что не отступят, - и закон и власть за них, за свои колхозы! В отчаянии распалялась озлобленность на Миканора: зараза рябая, он больше всех старался и старается, чтоб согнать Василя с земли. С единственного кусочка, ко-"
   торый Василю так трудно достался, которым, считай, он только и живет!
   Он вспоминал, с какой завистью смотрел когда-то на тех, у кого была земля около цагельни, как бился смертным боем с Евхимом, Корчом, как люто желал им, ненавистным богатеям, чтоб землю эту испепелило, как радовался, что из года в год их стали прижимать налогами, твердыми заданиями, как предчувствовал нетерпеливо, что недолго уже осталось панствовать им на милой, облюбованной давно земле у цагельни. Вот если б еще корчовской - не раз услаждал себя мечтой - десятину или хоть полдесятины! Зажил бы совсем неплохо!.. И вот ведь как все повернулось. И от Корча и от него - заодно! Будто нарочно, будто в насмешку!
   Он почти не спал в эту ночь. Еще в темноте, стараясь не разбудить никого, то и дело посматривая на полати, где спала с Володькой мать, он тихо оделся, обулся, вышел на крыльцо.
   Близился рассвет, и как будто собирался дождь. Из-за улицы, с болота, задувал, лизал лицо мокрый ветер. "Мокрота все да холод... - подумалось привычно, без волнения. - Снегу да морозу и не слышно... Как и не будет зимы.. "
   Вяло, без радости поплелся в хлев, к коню. Заглянул в закуток, где в темени обеспокоенно зашевелились овечки. Потоптался под поветью, не зная, за что взяться. Стоял, тяжко думал: пойти, что ли, в гумно, домолотить то, что осталось.
   Зажечь фонарь и снять с сохи цеп... Не было желания ..
   В хате - новой - многое надо доделывать. Он взглянул:
   хата стояла в темноте черным призраком, стропила едва обозначались на понуром, захмаренном небе .. И туда не было желания идти... И в старую на полати, спать, - не хотелось...
   О чем бы ни думал, куда бы ни смотрел, не исчезало тягостное ощущение угрозы, близкой беды. Как тут будешь спокойно дремать на полатях или ходить по двору, в гумне, с обычной - сегодня, кажется, немилой - заботой, когда близко, вплотную подступало такое важное, полное грозной неизвестности? Когда близкое, опасное это угрожает самому главному, на чем держится все на свете, все хозяйство, с чего живешь?! С этим чувством переплеталось в нем удивление, что все вокруг такое, как и вчера и позавчера, обычное; что село спит так, будто ничего не случилось и случиться не может. Это показалось таким немыслимым, что он не поверил покою, царившему на куреневских дворах: не может быть, чтоб спали все, это неправда, так только кажется! Он прислушался острым слухом к плотной, мокрой тишине, удовлетворенно уловил беспокойство: не спят! Вон где-то похоже, у Чернушек - скрипнули ворота, - значит, тоже не спят...
   Им-то, правда, можно не горевать особенно, у них около цагельни ничего. Разве что за родню, за Корчей, которым не только горевать, а и волосы рвать есть из-за чего. Думая про Корчей, он, однако ж, не почувствовал радости, хотя сбывалось то, о чем когда-то нетерпеливо, горячо мечтал; к горькому ощущению своей беды примешалась и неловкая, виноватая мысль о Ганне. Отступился от нее, не помог избавиться, бросил одну в беде - все из-за этой земли, из-за полоскц, которую теперь отберут. Всю жизнь свою опозорил из-за земли этой, а ее - отрежут.
   Еще где-то скрипнули ворота, звякнула щеколда. Где-то заскрипел журавель - в той стороне, где Корчи, где fanna Может, и ее подняли, может, она как раз и берет воду Ганна - всегда будет она рядом с ним, в душе его, в которой все и так запуталось, а с ней, с Ганной, кажется еще больше запутанным. "Нечего, - сдержал он себя, как бы упрекнув за недозволенное. - Была пора - прошла! Не жених! О делах думать надо!" Но о делах не думалось, болело одно: отберут, отрежут!..
   Уже не так и рано, а какая темень. Если бы и пойти куда, так какой толк. Все равно ничего не увидишь. Но и так стоять-г-толку немного, когда терпеть трудно, когда не находишь себе места. Она не только беспокоила, не только тревожно бередила его мысли - земля, полоска у цагельни, которую сегодня хотят отрезать; она звала к себе, неодолимо, тоскливо-болезненно, - земля его - беда его. Он только хотел сдержать себя, понимал: ни к чему идти туда, растравлять только себя напрасно. И Василь выдумывал себе это, и рано, и темно. Но его, вопреки рассудку, все же тянуло туда; тянуло, как к больному коню, как к дорогому, в беде, существу, чтобы - как ни больно в последний раз глянуть, исполнить обязательный сердечный долг. Вместе поболеть душою.