В сенях звякнула щеколда; Василь прислонился к хлеву кто-то вышел, выделялся в темноте белой одеждой .. Закашлял, тонко, сипло. "Дед..." Дед сонно, осторожно ступил с крыльца, опорками зашаркал к забору. Постоял немного у забора, сонно потащился на крыльцо. Снова звякнула щеколда .. "Скоро уже мать встанет..." - пришла неспокойная мысль. Встанет, заметит, что его нет, бросится искать. Не отцепишься... Надо идти.
   Со двора, вдоль огорода за сараем, подался к гумну, открыл калитку, вышел на загуменье. Гумна молчаливо чернели, знакомые, будто затаившиеся; закрытые, с закрытыми воротами в изгородях. Нигде не было слышно цепа... Вот оно, такое же тихое и черное, Чернушкино гумно - Ганнино гумно, за которым они когда-то не раз стояли вдвоем, обнявшись. Тут гумно, а там груши, темные груши, что сулили когда-то радость... Ганна, Ганна...
   За Чернушкиным гумном - уже ровный простор поля.
   В поле показалось немного светлей. Дорога обозначалась более заметно. Он не вглядывался в дорогу, ему не надо было вглядываться: если б и ничего не было видно, если б слепой был, он шел бы не останавливаясь. Привычная, известная до каждой ямки, каждого комочка дорога. Сколько раз ходил он здесь и утром, и днем, и вот так - на рассвете, ходил в летнюю жару и в лютую стужу, цепляясь босыми ногами за траву и увязая лаптями в сугробах снега, но давнодавно не нес он в себе такую беду. Давно-давно не болела так душа; с того вечера, как узнал, что была помолвка, что Ганну пропивали, пропили, что она - не его, Корчова. Тогда также очень болело, и вот теперь болит. Как и тогда, на душе теперь так, что и жить, кажется, не хочется. Смотреть на свет не хочется.
   Мокрый ветер здесь наседал сильней, легко продувал домотканую рубашку, окатывал тело таким холодом, что пробирала дрожь. Василь надел накинутую на плечи свитку, застегнулся, пошел быстрей. Было холодно голове; он только теперь заметил, что забыл шапку...
   Вдруг ему показалось, что впереди кто-то идет. Василь пошел быстрей, всмотрелся: перед ним, хоть и неясно, обозначилась человеческая фигура. Человек двигался туда же, куда и он. Василь пошел медленнее, настороженно наблюдая издали, начал с любопытством гадать: кто бы это? Понаблюдав немного, решил - Вроде Игнат; фигуру в темноте, правда, хорошо разглядеть трудно было, но показалось - похожа на Игнатову.
   Он, еще не совсем уверенный в своей догадке, обрадовался: так хотелось, чтобы был именно Игнат, что подбодрил себя: конечно, Игнат; кому еще может быть так же больно, как не ему, не Игнату. Василь прибавил шагу.
   Человек услышал его, остановился. Василь решил уже весело заговорить, когда тот засипел навстречу:
   - Кому это еще не спится?
   Василь вздрогнул: будто внезапно зашипела гадюка.
   Корч!.. Старый Корч! Мигом остановился. Минуту стояли оба. Глушак тоже не подходил, вглядывался. Не узнавал...
   Василь тронулся первым; молча и быстро пошел навстречу старику. Проходя мимо него, заметил, как тот присматривается. Не сказав ему ни слова, обминул.
   Корч, видно, узнал наконец - постоял еще немного, молча поплелся следом Василь шел быстро, замечал, что отдаляется и отдаляется от старика, но, хотя Корч отставал все дальше, Василь все время чувствовал его за собой, слухом сторожил каждый шорох оттуда. В той особенной чуткости, что возникла, когда обходил Корча, непривычно ясно, будто только что произошла, припомнилась давнишняя драка.
   Будто заново почувствовал Василь, как Корч - казалось, немощный старик - с неожиданной силой ломал ему тогда шею, помогал своему гаду Евхиму. Ожила давняя обида:
   уберег тогда, старая лиса, землю, ни одной пяди не потерял хорошей земли. Все, что было у цагельни, уберег. А ему, Василю, уделили кусочек, лишь бы нарезать: дали, можно считать, дулю!.. Позлорадствовал: уберег тогда, а теперь вот - не убережет. Резанут его, и не на какую-то полдесятину, а - все. Все роскошество его около цагельни!.. К злорадству вдруг примешалось трезвое опасение: убережет или не убережет - не поручится никто. Может быть, и убережет, от этого гада всякого ожидать можно. Этот гад выкрутится там, где другому и думать нечего. И защиту найдет наперекор всяким законам... А вот он, Василь, всегда беззащитный, хоть и закон на стороне таких, как он, бедняков. Ни на кого, если подумать, надежды нет. На одного себя. А что он, один, темный куреневский лапоть, сделает? Если он, когда приедет в Юровичи, податься не знает куда. Не то что подступиться, а и слово какое сказать - не знает... Василь почувствовал себя страшно одиноким - одиночество почему-то особенно ощущалось, когда становилось не по себе.
   Там, поодаль, должна быть купа деревьев, осины и сосны.
   Цагельня. А вот и полоса его. В темноте, не видя, Василь узнал бы ее среди тысячи других. Сейчас озимь едва угадывалась, но он видел ее. Он окинул ее взглядом; ту, что не видна была глазам, он видел памятью. Он видел всю. Он чувствовал, как его наполняет привычная любовная теплота.
   В этой теплоте была память о том, как шел за плугом, как сеял, как радовала она уже не один год. Но так было только минуту, в радостной теплоте еще острее защемило предчувствие беды Он шевельнулся, наугад пошел бороздою, вспоминая, как совсем недавно вел ее. В памяти всплыло - будто заново увидел, - как появился Миканор, как, бросив телегу, стоял впереди, ждал, когда он лриблизится с плугом.
   Как грозился: "Не сей!.. Семена попусту загубишь!.." - вспомнилось Василю... Грозился - и вот осуществил угрозу.
   Обожгла обида, а с обидой - злоба. Не сей! На своей земле не сей! Своей землей не распоряжайся!.. Подумал: свою землю так просто отдай! Хочешь не хочешь - отдай! И спрашивать никто не спрашивает! Так просто - отдай, и все!..
   А заупрямишься - силой возьмут! Возьмут - и все, церемониться не станут! Сила - у них, сила и - закон! Закон найдут, если понадобится им! Делают все, что хотят! И выходит - законно!..
   Все резче пронизывала мокрая стынь. "Мокро и холодно.
   А снегу нет.. - забеспокоило привычное, тревожное. - Не дай бог, жиманет мороз сразу. Без снегу!.." Он тут же спохватился, трезво, с сожалением подумал: ни к чему теперь этот страх. Может быть, оттого, что ему так тяжело, почти невозможно было примириться, что беда случилась, что поправить ничего нельзя, от природного, привычного к трудной жизни упорства он все же не поддавался. С неподатливостью одержимого он еще не терял дорогой, почти несбыточной надежды. Она, эта надежда, подсказала ему: "Надо было говорить, что посеяно уже! Что жито растет уже!.. Не должно же быть такого - чтоб посеянное забирать. Надо было бы добиться, чтоб не трогали теперь; а там, может, так бы уже и осталось! Добиться, чтоб сейчас не тронули! Потом, конечно, не стали бы возвращаться! Надо было говорить: посеяно! - Он вдруг разозлился на себя: - Посеяно не посеяно! Будут они смотреть на это! Не один черт им - что посеяно, что не посеяно! Жалко им твоих семян, твоего труда!"
   Вспомнилось, как стоял тут, смотрел на эту озимь, когда думал, как быть с Ганной. Тогда - пока решил - думал, бедовал Эта озимь, земля эта помогла тогда решить. И вот - на тебе - понадеялся! Сберег опору под собою! Жизнь как бы смеется над ним!.. "А может, и правда - бросить все:
   пропади оно пропадом! - подумал вновь Василь. - Бросить - да с Ганной!.. Куда глаза глядят!.." Какое-то время он чувствовал себя решительно и легко, будто вдруг порвалось то, что опутывало, будто сбросил то, что угнетало, что жгло его. Вдруг снова почувствовал се0я свободно; счастье, освобождение от невзгод были уже не то что недосягаемой мечтой, а словно бы действительностью: бери, живи желанной своей судьбой. Но легкость была еще более кратковременной, чем раньше; почти сразу же привычное, неотвязное овладело им: куда он пойдет, как он бросит все, что держит его, для чего должен жить!.. Вслед за этим еще более встревожило: "Что ж оно будет с этой землей? Неужели ж и правда все кончено? .."
   В поредевшем сумраке Василь заметил, что к нему кто-то идет. Когда человек подошел ближе, узнал - Игнат. В свитке, в черной бараньей шапке.
   - Не усидел, вроде, - заговорил торопясь, довольно. - Забежал ето к тебе, спрашиваю у матери: где? Говорит:
   "Пошел куда-то. Когда спали все", - говорит. Я и подумал:
   куда ето пойдет хороший хозяин в такой день? И решил - сюда...
   Василь хмуро промолчал.
   - Не отдавать надо, - так же быстро, но запальчиво заговорил Игнат, угадав беспокойство Василя. - Не отдавать!
   На полосу не допускать! Я так, вроде, и скажу: "Не отдам!
   И не пущу!"
   - Спрашивать они станут! - трезво, насмешливо промолвил Василь.
   - Не дам! Не дам - и все! - загорелся еще больше Игнат. Нетерпеливо потоптался, подался плечом вперед. Напрягся весь, решительный, готовый на все: - Драться буду!
   Каждому дам, кто полезет!..
   - Так и в тюрьму недолго, - сдержанно, как старший, сказал Василь.
   - Плевать! - Игнат говорил еще напористее, с каким-то злым визгом. - По рылу буду бить каждого, кто полезет!
   И первого - етого Даметикова байстрюка! Етот больше других виноватый! Если б не он, дак все по-другому было бы!..
   Василь не сказал ничего, не было желания говорить, и Игнат, грозясь, злобствуя, тоже умолк. Неостывший, нетерпеливый, пошел было от Василя, но, сделав шаг-другой, резко остановился, посоветовал:
   - Не давай! На полосу не пускай!..
   После него Василю стало и беспокойнее и словно бы легче: не таким уже безнадежным виделось все. С приливом недавно неведомой смелости думал: "Не давать, правду сказал! Как пойдут отрезать, стать впереди и заявить: "Не дам!"
   г И - не пускать. Чтоб и на полосу не ступили! Упереться ногами в землю - и не пускать! В милицию заберут - пусть берут! Все равно, если заберут землю ету, - не жить!..
   И если в суд - пусть судят!.. - Тут мысли его немного изменились: Есть же, видно, и на них управа... Быть не может, чтоб не было. Как же ето: прийти и взять без всякого всего! - Снова решил, как последнее, окончательное: - Не дам1 Пусть хоть что!.."
   Постепенно светало. Все шире открывалось поле, все дальше и четче обрисовывался лес. Был уже хорошо виден силуэт старого Глушака, чем-то похожий на ворона. Он неприятно напоминал Василю драку с Евхимом, Ганнину беду, оживлял поганое ощущение безнадежной запутанности жизни. Поодаль сошлось несколько мужиков - о чем-то толковали, курили. Среди них был, показалось, и Игнат.
   Василь уже хотел направиться к ним, когда заметил: ктото свернул с дороги, напрямую спешит к нему. Женская фигура. Мать! Еще бы, чтоб она да усидела, не прибежала.
   А тут и без нее муторно.
   - А я сто думаю: где он? - заговорила она беззаботно, как бы ни о чем и не догадывалась. Как бы невзначай прибилась. - Ушел куда-то и не видно!..
   Василь недовольно отвел глаза.
   - Пойдем уже, позавтракаем... - решилась осторожно, ласково. - Картошка остынет... Век холодную ешь...
   Только о том и заботы ему теперь - картошка остынет!
   По разговору, по сострадательным глазам ее понимал: знает все, только скрывает тревогу. Хитрит. Притворяется. Это еще больше раздражало.
   - Не бедуй, - как бы угадала его мысли. - Жили без етого, проживем как-нибудь и теперь...
   - Ат, - нетерпеливо шевельнулся он.
   - Проживем... - Она вдруг изменилась, стала озабоченной, деловитой. - И то подумать, чего тут торчать? Начальство в селе еще, Миканор еще спит.
   Он неохотно поплелся. Лишь бы отцепиться, не слышать, как хитрит. Все равно не даст стоять.
   4
   Позавтракав, Василь копался под поветью, следил за всем, что делается во дворе Миканора, на улице. Он видел, как весело, в распахнутой свитке, с кепочкой на макушке, появился во дворе, будто свой открыл дверь в Миканорову хату Хоня; как в драном, замусоленном кожухе вприпрыжку взбежал на крыльцо Зайчик; как степенно, в черной матерчатой поддевке, в картузе с блестящим козырьком, зашел Андрей Рудой; как скромно открыл двери Грибок; как позже всех - тихий, задумчивый - скрылся в сенях Чернушка. Выходил во двор и вернулся в хату Миканор. Землемер не появлялся, но Василь знал, что он тоже в хате. Потом уже - все давно позавтракали - прикатил на телеге из Олешников строгий, аккуратный Гайлис, привез еще какого-то человека, немолодого, в городской одежде. Гайлис привязал коня к Миканорову штакетнику, и оба, с Миканором, что выбежал навстречу, тоже пошли в хату.
   Чем больше собиралось в Миканоровой хате членов комиссии, тем больше росла у Василя тревога. Он особенно встревожился, когда приехал и вошел к Миканору Гайлис.
   Неприятно ныло внутри, когда гадал, о чем там в хате говорят, что готовят. Видел, что и в соседних дворах следят, ждут. Было заметно, все село живет тем, что должно начаться, - и это еще усиливало тревогу. И как нарочно - не было ночной решительности, и слабость чувствовалась в ногах, в руках. Одолевала робость.
   Внутри заныло больше, когда увидел, как вышли все из хаты, стали выносить какие-то приспособления, длинную полосатую доску, связку железных колышков, круг с лентой.
   Среди тех, кто собирался в поле, были Даметик и Даметиха.
   Даметик - свободный в движениях, уверенный, Даметиха - несмелая, как бы виноватая. Кроме Даметихи, вид у всех был озабоченный, деловой. И разговор, судя по тому, что долетало, был деловой.
   Услышав этот разговор, на ближние дворы, на улицу повыходили люди, толпились, следили за важными сборами.
   Не усидела в хате мать, вылез дед, переваливаясь сошла с крыльца Маня. Стали у забора, глядели. Дед курил трубку, сипло кашлял.
   Мать то и дело оглядывалась, вроде бы безразлично, беззаботно. Так же беззаботно подошла к Василю, начала снова, как маленькому:
   - Ничего, жили до етого, проживем и без етого... Да и то подумать уделят же чего-то!.. - Заметила, как он недовольно шевельнулся, догадливо изменила разговор; - И попросить можно, Даметиху или Миканора самого... Чтоб не обделил там, где давать будут...
   Только и умеет бередить; Василь отвернулся, дал понять, что не желает слушать. Неласково, исподлобья, проследил, как одни на телеге, а другие пешком, вдоль плетней, двинулись к полю.
   Потоптался немного у хлева, побрел на пригуменье. Покопался возле гумна, не видя, что делает: не мог никак одолеть большого беспокойства, отвратительной слабости, что обессиливала его. Поглядывая исподлобья, видел: на пригуменьях там и тут собирались группки, озабоченно толковали.
   Несколько человек прошло в сторону цагельни - веселые, любопытные, хмурые; а он все копался, все не мог набраться смелости, ясности, преодолеть нерешительность. Как бы заново слышал грозную латышову речь на собрании, которая особенно тревожила: не один он знал, что латыш слов на ветер не бросает; после слов Гайлиса будто ближе чувствовалась юровичская боковушка, угроза Зубрича: "Можем и вернуть!" Не утихали, не забывались настойчивые уговоры матери. И все же она не давала покоя, земля его, словно звала защитить ее; ни на миг не глохло в нем сознание, что телега приближается к цагельне, что скоро все начнется. Что близко-близко минута, которая все решит. Что нельзя сидеть, медлить.
   Он бросил грабли, которые почему-то держал, тяжело двинулся от гумна. Как что-то постороннее, заметил, что начал накрапывать дождь, заметил и туг же забыл: сразу за гумнами глаза нашли, где уже телега. Телега приближалась к цагельне. Доехала до купы осин и сосен, свернула в поле, на время спряталась за деревьями...
   В поле стояло несколько группок - мужчины и женщины; Василь присоединился к одной, в которой был Игнат и еще несколько мужиков. Он сразу отметил, что большинство мужиков настроены мирно: только у двоих, кроме Игната, было здесь немного земли, но и двое этих, казалось, не горевали или не показывали горя. Словно решили: что будет, то будет. Василь только в Игнате почувствовал своего единомышленника. Все же он, как и Игнат, не отходил от других:
   странно, даже возле этой группки было как-то спокойнее, увереннее Про себя подумал: а может, и правда, уступить?
   Что будет, то будет. Но он отмахнулся от этой мысли.
   Видел, как в самом углу поля, за цагельней, около леса, телега остановилась, как землемер стал что-то искать в ней.
   Расставил треногу, приладил какое-то приспособление; один из мужиков сказал, что там есть такой бинокль, что показывает, как мерять. Незнакомый, которого привез Гайлис, пошел краем поля вдоль леса, с длинной доской, мужик сказал, что ее зовут рейкой. Отойдя, незнакомый остановился, поставил рейку перед собой, а землемер согнулся у своего приспособления, начал всматриваться в "бинокль". Еще двое - было видно: Хоня и Грибок потянули ленту. За ними со связкой колышков потащился Чернушка. Останавливаясь около Хони, то и дело втыкал колышки в землю.
   Латыш и Миканор то подходили к ним, то, большей частью, были возле землемера...
   Как только начали приближаться к Игнатову наделу, Игнат, весь подавшись вперед, шаркая лаптями, устремился навстречу им. Он перешел поле, стал с того края, где мерили. Обмерщики были близко, но еще не приблизились совсем. Он стоял, ждал. Когда незнакомый, с полосатой рейкой на плече, хотел пройти мимо него, Игнат что-то крикнул.
   Тот остановился. Оглянулся на землемера. Там уже складывали треногу, положили на телегу и вдоль поля направились к тому, что стоял с рейкой. Не доехали, остановились. Стали снова расставлять треногу. Хоня и Грибок первые заметили, что у незнакомого с рейкой что-то неладное, - бросили мерять, пошли к нему. Заметили это и Миканор и Гайлис - тоже направились к Игнату и к тем, кто собрался вокруг него. Было видно - там начался спор. Игнату приказывали сойти с полосы, но он упирался, отталкивал рейку, что-то кричал. Вдруг вырвал рейку, отскочил, широко размахнулся.
   Все опасливо отшатнулись, отступили. Снова приказывали что-то, но он не слушался. Держал рейку наготове. Тогда Хоня стал обходить его. Выбрав удобный момент, кинулся сзади, обхватил. Ринулись на Игната другие. Повалили...
   Туда стали собираться мужики, бабы. Василь тоже, неуверенно, настороженно, потащился. К тому времени, как он подошел, Игнат стоял уже со связанными за спиной руками.
   Красный, с редкими, прилипшими к мокрому лбу седоватыми волосами, невидяще водил ошалелыми глазами. Напрягая мускулы, дергал плечами, вырывался.
   Гайлис вынул блокнотик, хотел что-то написать. Вдруг резким движением спрятал его, приказал подогнать телегу.
   Когда Зайчик живо, расторопно подкатил, Гайлис с Миканором посадили Игната на грядку телеги, латыш легко вскочил с другой стороны, приказал ехать. Зайчик моментально очутился на передке, дернул вожжами. Все, кто остались, минуту смотрели вслед им, молчали. Миканор первый опомнился, распорядился продолжать работу. Избранные в комиссию сразу начали расходиться:х Хоня с Грибком и Чернушкой, подошедшим позже, подались снова к брошенной ленте. Помощник землемера понес дальше рейку.
   Люди, сбежавшиеся с поля, теперь уже не отходили, следили поблизости то за теми, что мерили лентой, то за человеком с рейкой, то - больше - за Миканором и землемером, который чародействовал над своим непостижимым обычному уму приспособлением, что-то гадал над бумагой, в которую то и дело озабоченно посматривал. Среди взрослых вертелось несколько малышей, которые неизвестно когда появились. Василь шел со всеми и чувствовал, как растет в нем ощущение близкой, безнадежной и вместе неизбежной опасности. Лихорадочное, путаное, будто в горячем тумане, росло в нем нетерпение. Голова была тяжелой, ни одной мысли; в неуместное, упрямое, горячечное смятение, овладевшее им, проникло любопытство: Грибок, Хоня и Миканор подступали уже к Глушакам, а там, у края надела, как межевые столбы, стояли старик и Евхим. Приметил: Чернушка отстал, отдал колышки Грибку, не шел к Глушакам, - но больше Василь не видел Чернушку. Смотрел только на Евхима. Евхим стоял, расставив ноги, пригнув голову, словно вросшую в плечи.
   Нервно курил, готовый, казалось, в любую минуту ринуться в бой. Глушак горбился немощно, старчески; только присмотревшись поближе, можно было заметить, что иссохшее, в морщинах лицо жестко напряжено и взгляд острых глазок твердый, сторожкий.
   Вместе со всеми Василь подошел к ним. Евхим, суетливо, судорожно затянувшись, бросил цигарку, решительно шагнул к тем, что мерили. Сразу же ему навстречу шагнул Миканор.
   Стали лицом к лицу. Почти в упор. Евхим - голова будто еще больше вросла в плечи - смотрел решительно, грозно; взгляд этот как бы предупреждал, советовал не связываться На рябом, плосковатом лице Миканора, казалось, готова была появиться усмешка. Миканор будто показывал всем, что не боится. Эта пренебрежительная усмешка, было заметно, вызывала ярость у Евхима. Еще мгновение, казалось, - и он не сдержится. Свирепо ринется на Миканора.
   Но тут, как раз вовремя, встревоженно, стремительно поспешил к Евхиму старик, крепко взял его за руку. Произнес властно, с гневом:
   - Евхим!
   Тот не шевельнулся. Но руку не вырвал. Прищурив глаза, впился взглядом в Миканора. Люто шевелил сухими губами. Не находил слов. Все молча, с тревогой следили за обоими
   - Много берешь на себя, - выдавил наконец Евхим с угрозой.
   Миканор, будто смеясь над его бессилием, сказал:
   - Столько, сколько могу.
   Евхим сдержал себя. Выдавил с каким-то затаенным, грозным смыслом:
   - Смелый очень!
   - А чего ж! - Миканор помолчал. И добавил с угрозой: - И ты, не секрет, смелый!.. - Добавил так, будто предупреждал: поберегись прежде сам.
   Глушак рассвирепел. Рванул сына:
   - Евхим!!
   Тот непонимающе оглянулся на него. Готов уже был послушаться, но помедлил, метнул ненавидящий взгляд на Миканора
   - Посмотрим еще Кто смелый. Один на один.
   - Евхим!!! - закричал старик свирепо. Сипло, со злостью, как на маленького, накинулся: - Сдурел! С ума спятил!! Мозги повысыхали!
   Евхим постоял минуту; старик ошалело, сильно рванул его за руку, и он неохотно повиновался, поплелся за стариком. За всей этой стычкой следили внимательно, с волнением, с тревогой; все знали - угроза Евхима что-то значила.
   Знали: Евхим не забывает то, что говорит; сказал - надо остерегаться, значит, надо. Многие не одобряли того, что Миканор смотрел на это легкомысленно, даже озорно. Нечего посмеиваться, если Евхим угрожает! Беречься надо, если Евхим грозился!..
   Как только окончилась стычка Евхима с Миканором, Василь отделился от толпы, потащился на свое поле. То стоял, то топтался, не в силах преодолеть отвратительную неуверенность. Старался не смотреть и почти не смотрел в ту сторону, где толпились, работали люди, но все время видел, слышал - человек с рейкой, обмерщики, землемер, Миканор всё приближались. Чем ближе они подступали, тем больше росло в нем противоречивое волнение страх, отчаяние, смелость. Все больше чувствовал: час его настает, горький и неотвратимый час. Знал уже, что вряд ли добьется чего-либо.
   Боялся, когда загадывал себе: чем это кончится для него - его битва? И все же не мог поступиться, отдать все так просто. В этом был как бы нерушимый наказ всей Жизни. И он готовился, ждал.
   Будто не своими ногами, шагнул он к Хоне, подтянувшему ленту к его полосе. Дрожащим и хриплым голосом выдавил:
   - Тут... посеяно ..
   - Все равно, брат, - и посеянное и непосеянное, - сказал, выпрямившись, весело глядя на него, Хоня В голосе его было что-то удивительно доброжелательное, товарищеское.
   Василь заметил, как возле них быстро увеличивается толпа. Бабы, мужики, дети, злорадные, сочувствующие, просто любопытные.
   - Все, брат Василь, под одну гребенку! - весело посочувствовал Хоня.
   - Нет такого закону! - Василевы губы обиженно дрожали. - Чтоб отрезать! Да еще то, что посеяно! .
   - Не надо было сеять, - с мстительной резкостью заявил Миканор.
   Плосковатое, поклеванное оспой лицо было нетерпеливым и недовольным: лезут тут со всякими выдумками, задерживают. Победно напомнил:
   - Сказано было- не сей!..
   Миканор собрался уже идти к землемеру. Как бы давал понять: рассуждать тут не о чем. Василя резкость, нечуткость его разозлили. Вмиг ожили упрямый азарт, горечь давней стычки, когда пахал. Сразу исчезла слабость, обиду сменили озлобленность, упбрство.
   - Не дам! - крикнул он. - Не ваше!
   - Отойди! - тихо и как-то пренебрежительно сказал Миканор. Будто перед ним был не Василь, не хозяин, а козявка.
   Это еще прибавило упорства.
   - Не пойду! Не отдам!
   Откуда-то появилась мать: "Васильке!. " Вечно не вовремя появится! Он раздраженно оттолкнул плечом:
   - Ат!..
   - Уступи, Васильке!
   - Не дам! - закричал он Миканору. - Моя земля!
   На поклеванном оспой лице Мйканора была та же пренебрежительная самоуверенность. Будто гордился своею силой.
   Будто издевался над его бедой.
   - Земля - народная, - заявил Миканор. В голосе его послышалось снова мстительное злорадство.
   - Моя!!!
   Василь закричал, не помня себя от обиды, от яростного упорства. Он чувствовал, что сила все-таки на стороне Мйканора, что надежды у него, Василя, почти никакой, что, как видно, не добьется ничего. Но это теперь не только не расслабляло, а, странно, укрепляло решимость. Земля, которую он любил и прежде, теперь была ему дороже, чем когдалибо. Дороже всего, даже себя самого. Дороже особенно потому, что он чувствовал: вот-вот она уйдет из-под его ног.
   Уже уходит. Он теперь готов был ради нее на все. Неспособный уже рассуждать, он, как стоял, уперся лаптями в борозду, закричал:
   - Не пущу!!!
   Они стояли лицом к лицу. Люди - любопытные, тревожные, возбужденные следили за ними. Толпились почти кругом, почти вплотную, только Чернушка немного поодаль.
   Чернушка тоже следил, с сочувствием, с жалостью, с мукой на лице. Один из двоих был спокоен, презрительно-самоуверен другой - отчаявшийся от беды, от бессилия.
   - Уходи по-хорошему! - уже нетерпеливо - не просил, а приказывал Миканор.