Сидя взаперти у себя в конаке [6](я старался поменьше быть на глазах у людей), я вдруг услыхал далекий шум, почти неуловимый, можно было даже подумать, будто тишину нарушили случайные нестройные звуки. Однако я уже весь обратился в слух, так что меня это не обмануло: на улицы Стамбула вступило войско. Какое? То, что находилось в Ункяр-чаири, другого не было. Значит, в лагере прослышали о смерти Мехмед-хана и заторопились в столицу, чтобы не упустить случая пограбить и пожечь. Мои старания отгородить Азию от Европы остались тщетными – накануне я отдал приказ, чтобы ни один корабль не пересек пролива, ни туда, ни обратно.
   Я ожидал, что еще до наступления вечера переселюсь в лучший мир в качестве первой жертвы мятежа. Но аллах пожелал, чтобы я искупил свою вину еще одной ночью страданий. Всю ночь напролет слушал я вопли, доносившиеся из Еврейской и Греческой слободы, всю ночь смотрел на отблески пожаров в водах Босфора. О бегстве я не помышлял – мой конак был оцеплен янычарами. Но если бы и не было их, заверяю вас, я бы не пытался бежать. Зачем? Чтобы неделей позже умереть по приказу нового султана? Стоило ли?
   Как это ни кажется вам невероятным, я не пытался бежать и по другой причине: коль скоро события приняли именно такой оборот, мне действительно полагалось умереть. Потому что я был частью Мехмедова царствования, потому что мне не нашлось бы места в державе Баязида. Меня бы не стали терпеть, и я бы не мог вытерпеть.
   Я встретил смерть – смею утверждать это – с полной невозмутимостью. Меня мучила лишь мысль о том, что за мной последует и тот, ради торжества которого я бы охотно отдал жизнь; я боялся, что погубил Джема, надежду Мехмедовых воинов. Если вы убедите меня, что не мои действия толкнули его на тот путь, на какой он ступил, я не стану сожалеть о том, что был вызван вами из небытия.
   Но вы безмолвствуете. Похоже, вам самим не ясно, кто явился первопричиной бунта Джема. Либо же вам просто нет дела до угрызений совести давно умершего старого солдата.
   Я кончаю. Не могу свидетельствовать о том, что случилось после 5 мая 1481 года.
   Пятого вечером я был убит.

Показания Этема, сына Исмета, о событиях между 8 и 22 мая 1481 года

   Немого суданца привели ко мне 8 числа, этак в полдень. Привел его Ахмед, балтаджия, стражник из гвардии Синан-паши, правителя Анатолии.
   – Чего тебе взбрело в голову хватать его, да еще приводить ко мне? – спросил я. Я был балтаджибаши, начальником стражи, и не любил, чтобы меня тревожили по пустякам.
   – Тут дело нечисто, – говорит Ахмед. – Потряси его, сам увидишь!
   – Да что он у тебя молчит, как рыба?
   Ахмед пнул черномазого под ребра, тот разинул пасть – язык у него был отрезан.
   – Раз немой он, раз скачет как бешеный и перед самым городом свернул в лес, то как это надо понимать, а? – не отступался Ахмед.
   – И то правда… – начал и я смекать, что дело нечисто. Немых-то держат при себе только визири… – А ну, закрой свою пасть! – зыкнул я. Он начал действовать мне на нервы: стоит, раззявился.
   Схватил я его за плечи, тряхнул как следует. Он весь скрючился – подумал, видать, что бить буду. А молчит – да и как не молчать, языка-то у него нету.
   – Развяжи ему руки, пускай рукой показывает. Ты куда путь держал, а?
   По тому, как немой потупился и окаменел, понял я: выкручиваться ума у него не хватит и он готов принять побои. Мало у меня мороки и без него!
   – Слушай! – сунул я ему кулак под подбородок, чтобы не прятал глаз. – Я буду спрашивать, ты – отвечать. Тебя кто посылал? Султан? Или визирь?
   Поди поспрашивай у такого! Только таращится, как последний болван.
   – Сдери с него рубаху да шмякни оземь. Сейчас он у нас вспомнит, кто его посылал!
   Я пошел было кликнуть истязателей, но Ахмед меня вернул:
   – Эй, балтаджибаши, бумага какая-то выпала! У него под рубахой была.
   Гляди-ка, бумага! Отчего же это ее с немым посылали, для такого дела ведь татары есть? Ясно, кто-то хотел переправить послание свое втихую. А мой Ахмед – парень проворный, вот черномазый проглотить бумагу и не успел.
   Оставил я их в арестантской вдвоем, а сам припустил что было духу к кехае [7]Синан-паши.
   – Дома паша? Сказать ему кое-что надобно.
   – Дома, – говорит кехая. – Входи!
   Синан-паша, если хотите знать, большой человек был. Говорят, по рождению он грек. Мальчишкой взяли его в янычарское войско. Потом отличился он, сделали его янычарским начальником, агой, в битвах за Стамбул сподобился милости Мехмед-хана. Грек ведь, дома у себя, можно сказать, находился, язык знал, пути-дороги, так что вышла от него большая польза. Мехмед-хан отдал за него, как бы вам сказать, не родную свою дочь, но дочь той женщины, которая родила ему Баязида. Султан после того уступил женщину кому-то из своих вельмож, от него-то и родилась у нее дочь. Так что, не будучи султанских кровей, та все ж таки доводилась шехзаде Баязиду сестрой.
   После свадьбы Синан-аге так повалило счастье, что скоро стал он Синан-пашой, правил одним за другим несколькими санджаками, [8]а потом назначили его правителем, бейлербеем, всей Анатолии. В ту пору, о какой вы спрашиваете, было Синан-паше лет пятьдесят. Что вам еще сказать о нем? Служить под его началом было непросто – придирчивый, да к тому же еще и прижимистый – да будет земля ему пухом. Потому надеялся я только на то, что, услышав такую важную весть, он немного обмякнет.
   Он сидел у себя в приемной, подремывал. Несколько дней перед тем он выбивался из сил, набирая в войско юруков [9](сипахов мы уже отправили в Ункяр-чаири), а впереди его ждала дорога – через день предстояло выступать в поход.
   – Паша, – сказал я, – мы перехватили гонца, немого. Бумагу при нем нашли, вот она.
   Синан-паша сорвался с дивана, выхватил письмо у меня из рук.
   – Позови кехаю! – приказал он.
   Я позвал.
   – Читай! – приказал он кехае.
   Меня не спровадили, так что я услыхал тоже.
   – «Высокославному моему повелителю. Сегодня, ре-биулэвела [10]четвертого дня 886 года, почил всесветлый султан Мехмед-хан Гази. Войско еще не ведает о его кончине, а стоит то войско в Ункяр-чаири. Остаюсь в ожидании приказаний моего высокославного повелителя».
   – Кто же этот повелитель, а? – Синан-паша опять схватил бумагу и стал разглядывать, будто надеясь прочесть. – Имени не указано? Кто писал и кому?
   – Не указано, – ответил кехая.
   – Да что же это? – До Синан-паши только тут дошло, какую он услыхал весть. – Мехмед-хан скончался? Может, путаница какая?
   – Нет, похоже, правда, – сказал кехая. – Раз кто-то поспешил послать известие, да еще и тайно.
   – Почему тайно – про то я догадываюсь. Кабы Баязиду сообщали, шурину моему, для чего бы таиться? Другому кому-то весть посылают, а вот кому – знаешь, нет?
   Я скумекал раньше кехаи. Мы хоть роду невысокого, но о таких делах простой солдат больше наслышан. Среди нас давно уже исподтишка поговаривали, что Мехмед-хан еще не решил, кому из сыновей оставить престол, и потому услал обоих подальше. Потому что – слух шел – вельможи и муллы держали сторону Баязида, а Джем нашенский был, к войску имел расположение. Вот ум у Мехмед-хана и раздваивался.
   Чуть только Синан-паша рот раскрыл, я сразу подумал: письмо послано Джему! Но помалкивал. Синан-паши теперь на свете нету, так что могу вам открыть: надеялся я, что не додумается он до истины, иначе – плохо будет Джему. Но у паши хоть своих мозгов не густо, зато прихлебателей навалом.
   – Эти стамбульские мерзавцы призывают Джема, – подсказал кехая.
   – Ну да? – У Синан-паши отвисла челюсть. – Да как они посмели! Знают ли, что играют с огнем! В империи есть законы и есть кому эти законы блюсти!
   «Эх, – подумал я про себя, – видно, так уж на роду Джему написано. Надо же, чтобы из всех анатолийских пашей письмо попало именно тому, кто держится за шехзаде Баязида. А почему? Больно дорога ему наша держава? Как бы не так! Потому что станет он тогда зятем султана, вот и вся причина. Ну, чему быть, того не миновать! Не нашего это ума дело».
   Синан-паша и кехая зашептались промеж себя в стройке, и не слыхать мне было, что они замыслили, но потом паша обернулся ко мне:
   – Этем, – говорит, – немого прикончи немедля. Не пытай, не снимай допроса, все ясно и так. Сегодня же выступите вместе с кехаей в Амасью, возьмете с собой десятка два солдат. Явитесь к шехзаде Баязиду и отдадите ему эту бумагу. А я через четыре дня прибуду в Ункяр-чаири. Скажешь Баязид-хану, что он всегда может рассчитывать на мою саблю.
   Так оно и произошло. Еще засветло двинулись мы в путь. Кехая вез письмо, а я должен был оберегать его в дороге, как бы с ним чего не стряслось!
   Позднее, когда Баязид-хан стал султаном, часто вспоминал я дни и ночи, проведенные по дороге в Амасью. Раздумывал о том, что тоже ведь малость помог Баязиду взойти на престол. И мучила, точила меня совесть. Впрямь ли не понимал я, что ждет нас при Баязиде? Почему же я тогда ничего не предпринял? Почему все наше войско ничего не сделало, чтобы ему помешать? Ведь несколько дней кряду впереди меня ехал человек, везший шехзаде ту самую, наиважнейшую бумагу – что мне стоило пришибить его и спокойно убраться прочь?
   После-то, когда стало ясно, куда что повернуло, рассуждать легко. Да еще и то понять надо: как правоверному замахнуться на священный закон? Баязид-хан унаследовал престол по закону, право было на его стороне. Мне ли, простому балтаджибаши, начальнику стражи Синан-паши, лезть в дела государственные?
   Я ехал за кехаей, охранял его.
   Без всяких приключений прибыли мы в Амасью.
   Было это 12 мая, в полдень. За несколько часов до нас прискакал сюда гонец из самого Стамбула, принесший Баязиду ту же весть. Когда мы въехали в город, на улицах уже кишел народ. Все высыпали из дому, чтобы поглядеть, как Баязид в траурных одеждах прошествует через город. Таков обычай.
   Народищу было столько, что, пока мы проталкивались через толпу, шехзаде уже вышел из конака. Тогда я впервые увидал Баязида, до того доводилось только слышать о нем.
   Наследник султана шел босой. Обычай не требовал этого, но он желал показать, как глубоко и смиренно его страдание. Шехзаде был в черном халате без единого украшения, длинном, до самой земли, опоясанном бечевкой. Чалма на нем тоже была черная.
   Мы сумели пробиться вперед, так что я видел Баязида вблизи. Мехмед-хана мне тоже случалось видеть – он всегда проезжал перед войском, когда мы строились в поход, его каждый солдат знал в лицо. К вашему сведению, Баязид нисколько не походил на своего отца. Росту, правда, тоже низкого, но не толстый, а тощий, сухой, как пустынник. Должно, потому из всех мужских занятий он только и умел, что стрелять из лука, для этого много силы не требуется, да и храбрости тоже, от неприятеля ведь находишься далеко.
   Пока двигалось траурное шествие, я глядел на босые ноги шехзаде и меня разбирал смех. Сразу видать, что сроду он до этого босиком не ходил – потому ступал, как по колючкам. Ноги у него были как палки – худющие, ступни узкие, пятки острые. И руки – такие же. Он еще их у пояса скрестил – ни дать ни взять дервиш! И лицом Баязид тоже смахивал на дервиша или муллу. Бледный, раздумчивый какой-то. Говорили, оттого это, что ума в нем много, ум, дескать, силы из него высасывал. Какое там! Мехмед-хан тоже не дурак был, а шея – что у быка.
   Ну, стояли мы, глядели на процессию, а она прошло теми кварталами Амасьи, что побогаче, и повернула назад, в конак. Мы двинулись за нею.
   Кехая велел дожидаться его во дворе конака, среди Баязидовых слуг. Слуг у него было немного, лошадей и того меньше. В войске издавна шла молва, что шехзаде – скупердяй, и, верно, была та молва не без причины. Иначе с чего бы султанову сыну держать всего лишь десятка два коней. А?
   Ни нас, ни лошадей наших не накормили досыта – при Амасийском дворе все было по-нищенски. В ожидании кехаи мы прохаживались по вымощенному булыжником двору, а он что-то долгонько не шел.
   Когда кехая показался на лестнице, вид у него был гордый, дальше некуда. Радовался, видно, что вовремя доказал, как хорошо служит новому султану.
   – Дашь мне одного человека, поскачем с ним в Ункяр-чаири догонять Синан-пашу, – нетерпеливо крикнул он мне.
   – А нам что делать?
   – Здесь останетесь. Последуете за Баязид-ханом в Стамбул.
   – Это зачем?
   Кехая оглянулся по сторонам и шепнул мне на ухо:
   – Неужто невдомек? Баязид-хан оставляет вас заложниками. Против Синан-паши.
   – Да Баязид хоть всех нас перережь, паше это что блошиный укус. Ты-то почему не остаешься с нами?
   – Дело у меня важное. Письмо везу. И знаешь, что в том письме написано? Всего три слова. Баязид-хан думает, я грамоту не знаю, так что при мне писал: «Быстрей придуши Джема!»
   Кехая смотрел на меня сощурившись. Возможно, думал – ведь я солдат и сын солдата, – что я всполошусь, что жаль мне станет Джема.
   – Не суйся ты не в свои дела! – сказал я. И вправду, мне-то что? – Баязид-хан знает, что делает.
   – Вот и я то же самое говорю, – сказал кехая и убрался.
   Час спустя он вместе с Рахманом поскакал дальше.
   А шехзаде Баязид дождался вечера и двинулся на Стамбул. Войско свое он построил так, точно вел его в бой; тут убедился я, что войско у него немалое. Вряд ли Мехмед-хан знал, сколько солдат держит его сын, слывущий скрягою и святошей. И воины Баязида вовсе не выглядели изнуренными.
   Нас, стражников Синан-паши, построили вперемежку с другими. Если сказать вам, что мы ехали в Стамбул день и ночь, девять дней и девять ночей кряду, вы подумаете, я вру. А дело было именно так, мы спали, не слезая с седла. Да мы – что! Точно так же проводил ночи и шехзаде. Я собственными глазами убедился тогда, что Баязид вовсе не таков, каким слыл у нас в войске. Баязид не был бабой. Думаю, даже сам Мехмед-хан, да будет земля ему пухом, не вынес бы такого перехода! И ни разу за все эти девять дней не изменилось у Баязида выражение лица, ни разу не дал он никому заглянуть к себе в душу. Что там ни говори, это большое дело!
   На десятое по счету утро подошли мы к Юскюдару. Ункяр-чаири Баязид обошел стороной, хотя это и удлинило путь на несколько часов. Я понял: он не хотел иметь дела с войском, пока не займет престол.
   С того берега, где лежит Юскюдар, Стамбул выглядел мирным, от огня пострадали всего два-три квартала. Войско шехзаде Баязида растянулось по берегу – каждому хотелось узнать, что ожидает нас в Стамбуле. Баязид приказал двум своим военачальникам переправиться на тот берег и сообщить во дворце, что новый султан стоит у ворот своей столицы.
   Вид у обоих посланцев был не слишком радостный, их разбирал страх. Но поехали куда было велено. Каково было шехзаде дожидаться их – не знаю. Я и то под конец взмок. Прежде всего увидали мы на том берегу суматоху. К пристани сбегался народ, янычары. Что бы это могло значить? Хотят разделаться с нами или встретить с почетом? Дело, однако, вскоре разъяснилось, потому что со стороны Топкапу показалось шествие. «Добрый знак», – подумалось мне.
   Стамбульские вельможи и богатеи, янычары, да и много простого люда погрузились на плоты, в лодки, фелюги – во все, что только стояло у причала. В мгновение ока запрудили Босфор так, что воды было не видать! Впереди всех плыли ладьи разных визирей. Тогда шехзаде Баязид тоже приказал своим людям садиться в лодки.
   Случилось так, что я сел в лодку одним из первых. Мы шли аккурат за тем самым плотом, на котором переправлялся Баязид, по-прежнему сидя в седле. Когда посредине пролива наши лодки встретились с теми, что плыли навстречу, крик поднялся до самого неба. Стамбульцы во всю глотку орали приветствия шехзаде, который отныне становился султаном. Зря, выходит, были и страхи и спешка – Стамбул провозгласил Баязида падишахом.
   Ох, отлегло у меня тогда от сердца! Хотя, как я уже говорил, ничего хорошего я от Баязида не ожидал, все же дело обернулось по закону, как следует быть. Мы, люди, кто мы есть? Песчинки под ногами аллаха. Коль он указал нам однажды свою волю, лучше не преступать ее. В точности так же рассуждали, я потом узнал, и другие, и потому возгласили Баязида султаном, да будут долги и славны дни его!
   Баязид-хан с помощью Исхак-паши (занявшего пост великого визиря после Мехмед-паши, убитого дней за десять перед тем), пересел в золоченую ладью под все более громкие клики народа.
   На другом берегу мы потеряли султана из виду. Он оказался далеко впереди, а нас даже не впустили в Топкапу. Велели размещаться на ночлег в кошарах, заброшенных греками после падения города, – Баязид-хан приказал, чтобы ни один солдат не покинул Стамбула, пока он не взойдет на престол. Так что не мог я вернуться к своему господину, пришлось дожидаться в столице того торжественного дня. И поэтому оказался я свидетелем празднеств.
   Первым делом Баязид-хан повелел приступить к погребению своего отца. Поговаривали люди, что за три недели, истекшие со дня смерти, Мехмед-хан стал уже ни на что не похож: в Стамбуле май – месяц жаркий. Как бы то ни было, запечатали его в свинцовый гроб, позолотили снаружи – и готово.
   Гроб этот весь был покрыт дорогими коврами. Несли его визири, и вместе с ними – шехзаде Баязид, опять же в черных одеждах и босой. Рядом с разодетыми в шелк и парчу вельможами их повелитель казался анатолийским нищим. А народ видел в этом святость: передним падали ниц, целовали ему ноги. Некоторые даже выводили из домов своих недужных близких, дабы и на них излилась его благость.
   Но она не излилась. Баязид-хан только прикидывался святым, в действительности никаким он святым не был. Муллы толпились вокруг него, не отпускали ни на миг. Помню, Мехмед-хан всегда был окружен сипахскими и янычарскими военачальниками. Мехмед-хан казался всегда в походе. А свита Баязид-хана с первого же дня – точь-в-точь, как в медресе, – состояла из священнослужителей, писарей, разной дервишской погани – да простит мне аллах!
   Похороны Мехмед-хана, прямо скажем, получились не слишком пышными. Видать было, что Баязид спешит. Не успели внести гроб в усыпальницу, разбросать в толпе несколько корзин медных монет, как Баязид-хан удалился в Топкапу, якобы для того, чтобы продолжить свой плач по усопшему.
   Еще не наступил вечер, как стало известно, что плач долго длиться не будет, хотя священный закон отводит ему три дня. Баязид приказал провозгласить его султаном на следующее же утро. Он спешил, как я уже вам говорил, потому что в Стамбул проникли первые слухи о Джеме.
   Слухи были туманные – неизвестно, была ли в них хоть крупица правды. Говорили, будто Джем вопреки закону отказывается положить свою голову к подножию Баязидова престола. Эти слухи так встревожили Баязида, что он и свое воцарение отпраздновал наспех.
   На следующий день муфтий возглавил новое шествие и провозгласил Баязида нашим законным повелителем. На этот раз султан был уже не в черном, его принарядили, так что он мог сойти за красавца – лицо этакое бледное, премудрое, тонкие брови, черная борода.
   Полюбовались мы на нового своего падишаха, он снова повелел раскидать несколько корзин медяков – и конец церемонии.
   А дальше уж и рассказывать особенно нечего. Я застрял в Стамбуле, потому что султан не сразу освободил заложников. Баязид явно боялся Джема и не имел доверия к анатолийским пашам. Еще я видел только, как отправилось в Анатолию янычарское войско во главе с Аяс-пашой.
   В столице не верили, что Джем решится на битву с войсками брата, но сам Баязид не дремал. Так оно водится на свете: один надеется на судьбу, и все у него получается само собой, а другой живет все время настороже, глаз сомкнуть не смеет, обо всем должен заботиться, все сделать сам. Баязид-хан был как раз из этой породы – ничто ему не свалилось с неба, Баязид-хану.
   Вот и весь рассказ, мало вам от меня проку. Мы люди маленькие, государевы дела нам не по разуму. Вы теперь говорите, что великое время Мехмеда держалось на таких, как мы, что Мехмед-хан потряс мир благодаря нам, ценой нашего благополучия. Должно быть, так оно и есть, вы книги читаете, вам лучше знать. А мы этого не знали. Не то, может быть, распорядились бы своей жизнью по-иному.

Первые показания поэта Саади, дефтердара [11]при дворе Джема

   Первое, о чем вы спросите меня, – как же это я, поэт душой и ремеслом, мог исполнять при Джеме столь неподходящую должность – дефтердара. Спешу сразу же разрешить ваше недоумение: при Джеме не было неподходящих должностей, при Джеме все должности занимали певцы или поэты. Невероятно, но это было именно так. Придется, видимо, коротко описать вам этот необычный двор в Карамании, двор шехзаде Джема.
   В ту пору, когда Мехмед-хан назначил своего младшего сына правителем Карамании, Джему едва исполнилось двадцать лет. Для вас это чуть ли не младенческий возраст, а в нашей богохранимой империи человек к двадцати годам был уже отцом, воином или правителем – словом, мужчиной.
   К моему господину, шехзаде Джему, в полной мере эти слова отнести нельзя: Джем казался юнее, чем все мы, его сверстники. Во время наших ночных пирушек, с легкостью перепивая всех, Джем любил говорить, что всегда будет моложе своих лет и моложе нас, что он всех переживет, ибо в его жилах течет не только турецкая кровь. Джем и впрямь был наполовину серб, причем по материнской линии. Сдается мне, что чужой крови у Джема было гораздо больше, чем нашей. Он очень мало походил на своего отца, Великого Завоевателя. Быть может, только орлиным изгибом носа и толстой, выступающей вперед нижней губой. Во всем остальном он был совсем иным.
   Джем был высок – у турок это встречается нечасто. Рослый, плечистый, узкий в поясе и бедрах, гибкий, ловкий – в те, караманские дни нашей жизни Джем напоминал мне необъезженного скакуна.
   Необычным было и лицо его – светлокожее, цвета пшеницы, как у нас говорят. Рыжие, в крутых завитках волосы, обрамлявшие лицо нашего почившего султана, у его сына сменились золотистыми и гладкими. Как все правоверные, мой господин ходил покрыв голову, но я, самый близкий ему человек на протяжении почти двух десятилетий, нередко видел его с непокрытой головой, и признаюсь, что не случалось моему взору наслаждаться картиной более прекрасной, чем та, какую являл собой Джем с его длинными шелковистыми волосами, четкими очертаниями не очень высокого лба, с тонким изгибом более темных, чем волосы, сросшихся бровей. Глаза описывать не стану – казалось, утренняя заря плещется в быстротекущих водах, вот какими были глаза Джема.
   Понимаю, для вас это непостижимо. В ваших стихах и песнях утомительно воспевается женская прелесть – будто вся краса земли воплощена в женщине. Как вы слепы! Что может более радовать взор, чем мужчина – юный, еще не огрубелый, стройный, звенящий, как натянутая тетива, для которого каждое движение – радость, для чьей упругой поступи словно бы создана земля?
   У вас это восхищение почитается нездоровым и постыдным, потому что вы вкладываете в него один лишь плотский смысл. Тут уж я в свою очередь не понимаю вас, ведь мы принадлежим к разным мирам. В нашем мире женщина была даже не кем-то, а чем-то, мы связывали себя с ней единственным и весьма несложным образом, без выбора, поисков, предпочтений. Мы покупали своих жен, даже не видя их в лицо. Иногда нам везло – тогда этот союз бывал терпим. Гораздо чаще удача изменяла. Однако, поверьте, мы заслуживали сострадания и в том и в другом случае – не переоценивайте преимуществ мусульманской семьи. И в том и в другом случае мы жили рядом с некой навязанной нам, незнакомой и нежеланной вещью. Эта вещь производила на свет детей, что в какой-то мере оправдывало потерянные возле нее ночи; она молчала, что делало отчужденность выносимой. И тем не менее отчужденность оставалась – огромная, неодолимая, полная неприязни и обиды.
   Большинство из нас – те, кто ничего не могли дать и не жаждали ничего получать, – мирились с этим. В те времена мы были страною воинов. Для воина не существует такого понятия, как домашний очаг: ему не нужно делиться мыслями, чувствами; а победами – что ж, победу отлично делишь с соседом по шатру; после битвы, бешеной скачки, охоты не остается излишних душевных порывов. Войско бойцов-дервишей растекалось по Европе. Во время коротких роздыхов между сражениями они насиловали женщин, а женились лишь после того, как султан распускал войско – тогда они покупали себе жен.
   Вы, наверно, заметили, я говорю – они, а не мы; мы – те, кто составлял двор Джема, – не были воинами, хотя победоносное наше войско боготворило Джема. Мы были певцами. Нам была неведома блаженная усталость после битвы, зато мы знали иные волнения – радость или печаль. Мы старались передать их кому-то другому, чтобы они возвратились к нам – более глубокими, обогащенными – и затем излились в стихах.
   Этот другой не мог быть женщиной. Наши женщина были отталкивающе уступчивы, всегда и во всем с нами согласны. Отвращение, вызываемое доступностью, отдаляло нас от них, возвращало к себе подобным! Вы находите это противоестественным, но нам приходилось выбирать из двух противоестественных крайностей: одиночеством мужского начала и одиночеством духа. А ведь мы были поэтами и наш дух в одиночестве заледенел бы – поэтому мы предпочли первое.
   Простите, что ввергаю вас в рассуждения, звучащие непристойно для вас и вашего времени. Но вы ведь рассчитываете на меня – первого, самого близкого, самого верного друга Джема. Иначе на моем месте оказалась бы его жена или возлюбленная – только любовь дает возможность чувствовать чувствами другого человека, страдать его страданиями, мыслить самыми сокровенными его мыслями. Да не будет оскорблен слух ваш: такую любовь испытывал к Джему только я один. И поэтому знал Джема лучше, чем он сам себя знал.