– Хватит болтать! – оборвала его Сельджук-хатун, злая от усталости. – Только что я слушала, как охотно принял бы смерть Баязид, если б ему повелел закон, теперь ты… Раз оба вы так готовы к смерти, зачем зря гоняете меня ночью туда-сюда? А?
   – Нет, я не хочу умирать! – не менее резко прервал ее Джем, и это было для него очень обычным: метаться от одной крайности к другой. – Пусть Баязид и не надеется!
   Старуха пожала плечами, мальчишеская неуравновешенность Джема стала тяготить ее. Она направилась к дверям.
   Более чем почтительно поцеловал он край ее пояса. Я понял, что в эту минуту он прощался со всем домом Османов.
   – Прощай, тетушка! – сказал он. Голос его дрожал от сдерживаемых рыданий. – Я знаю, что, пока ты жива, будет кому помолиться за Джема!
   – Полно, полно! Не доводи дело до молитвы! – И ее высохшие, с одеревеневшими суставами руки легли на его плечи.
   – Саади, – сказал мне Джем, когда мы остались одни, – до рассвета мы выступим к долине Йени-шехир.
   – Разумно ли утомлять войско перед битвой, мой султан?
   – Я не хочу, чтобы Брусса поплатилась за свою верность мне. Буду биться в открытом поле. Позови ко мне Якуб-агу!
   Я позвал Якуба – тот спал в другом крыле дворца. При разговоре его с Джемом я не присутствовал, потому что должен был выполнять другие распоряжения. Этот разговор следует считать началом конца в единоборстве Баязида и Джема.
   Когда я вернулся к своему господину, он уже принял странное решение. Джем объявил мне, что, по его мнению (впоследствии я узнал, что оно было подсказано Якуб-агой), наше войско следует разделить на два крыла. Одно двинется на Изник, чтобы ударить по войскам Баязида с тыла, а второе – к Йени-шехиру, чтобы завязать бой. Это второе крыло, отборную часть войска, Джем вверял Якуб-аге.
   – Повелитель, – осмелился я возразить, – я не могу взять этого в толк. Людей у нас немного. Потому ли вознамерился ты поделить их?…
   – Именно потому, что не полагаюсь на их численность, я и должен прибегнуть к хитрости. Не разубеждай меня, Саади! Ты знаешь, как я ценю тебя, но мы с тобой не искушены в военном искусстве. Тут я буду слушать Якуб-агу, это его ремесло.
   Все произошло так, как замыслил Якуб. Той же ночью наши войска выступили в двух разных направлениях. Двадцатого произошла битва при Йени-шехире, но во время этой битвы никто не ударил Баязиду в спину – план не удался…
   В самом начале боя, пока обе стороны прощупывали друг друга в мелких стычках, пока Баязид разворачивал свои части, а Джем пытался противопоставить ему редкие цепи нашей конницы, к нам, небольшой свите султана, подскакал на взмыленном коне Якуб. «Сразу видно, что война – его ремесло», – сказал я, алайбег действительно выглядел сейчас в своей стихии.
   – Мой султан! – крикнул он, с трудом осаживая коня. – Если мы замешкаемся, все будет кончено: Баязид разместит свои силы в низине, отделит тысяч десять акинджий и ударит с двух сторон. Не теряй времени, мой султан! Позволь мне немедля бросить в бой всю нашу конницу; я смету Баязида, не дав ему опомниться!
   Якуб-ага проявлял отчаянное нетерпение, он горячил своего коня, продолжая короткими возгласами втолковывать нам, что каждый миг промедления невозвратим.
   – Действуй! – тихо приказал Джем, и я заподозрил, что он уже не верит в нашу победу. Не поэтом даже, а просто-напросто безумцем надо было быть, чтобы поверить, будто пятнадцать тысяч всадников не потонут в океане стоящего против нас войска.
   Якуб только того и ждал. Конь вихрем унес его. Ми же поднялись на холм над рекой, чтобы наблюдать за ходом сражения.
   Мы видели, как наши сипахи ищут брод, как нашли его. Первым вступил в воду конь Якуба – алайбег уверенно вел людей вперед. Даже переправляясь через реку, всадники спешили – им дорога была каждая минута. Й выбравшись на другой берег, поскакали к лагерю Баязида.
   Мне показалось странным, что там не подняли тревоги, а продолжали размещение алаев. Неужто самонадеянность Баязида столь велика, что он считает лучшие наши части отбросами?
   Якуб-ага находился уже на расстоянии выстрела от вражеского стана. Мы настороженно ждали криков, стонов, звяканья оружия, торжественного шума битвы. Но наша сипахская конница, наше упование, наша гордость, не врезалась в войско Баязида, а бесшумно растворилась в нем…
   Тишина…
   Никогда мне не забыть той тишины, в которой было слышно даже наше дыхание. Есть мысли столь чудовищные, что требуется время для того, чтобы осознать их; именно такую мысль мы и пытались отогнать от себя: «Измена!»
   Джем медленно повернул ко мне голову – взгляд его был страшен! В его глазах пылало не отчаяние – это звучит слишком слабо. Безграничный ужас, безмерное отвращение, бескрайняя боль – чего только не выражал взгляд Джема!
   – Караманы! – нарушил молчание Хайдар.
   Я позавидовал ему. Ни одно из упомянутых чувств не волновало сейчас этого поэта-крестьянина. Хайдара занимали только караманы – последняя наша опора, остальных он сбросил со счетов.
   А караманы и впрямь отступали. Малочисленные их дружины, еще недавно то там, то тут наскакивавшие на неприятеля, теперь в беспорядке откатывались назад, стремясь поскорее достичь реки.
   – Разбиты еще до начала сражения! – Джем и не заметил, что произнес это вслух.
   – Останови их! Попробуй их остановить! – не как султану, а как безусому юнцу крикнул ему Хайдар и погнал своего коня вниз по склону.
   – Стой! – крикнул ему вслед Джем, и мы поняли, что он отказался от всякого сопротивления. – Вернись! Нас предали…
   И не добавив ни слова, направился к своему шатру.
   Быть может, я ошибаюсь, но мне почудилось, что Джем, испытав в первую минуту ужас, потом воспринял предательство Я куба почти с облегчением. Оно словно бы снимало с него вину за поражение. Возможно, Джем увидел в измене Я куба веление судьбы и покорился ей.
   Я заметил, что он с трудом заставляет себя замедлить шаг, сохранить остатки своего султанского достоинства. Их хватило лишь до порога шатра. Я не слышал, велел ли он грузить поклажу; Джем вскочил в седло, натянул поводья своей Бороной кобылы и поскакал.
   В бешеной скачке проделали мы путь, требующий двух полных дней, – от Йени-шехира до гор Эрмени. За нами последовали лишь дружины караманов, непрерывно бросавшие по дороге узлы и оружие, избавляясь от лишней ноши. Мы мчались так, будто за нами по пятам гнался сам дьявол.
   Вы никогда не слышали об Эрмени – этой зловещей горе, поросшей густой чащобой, без единого родника. Мы перевалили через нее ночью под пристальным взглядом звезд, в гробовой тишине, нарушавшейся лишь стуком конских копыт и проклятиями караманов.
   Здесь, в Эрмени, султанской гордости Джема был нанесен еще один удар. Едва мы углубились в ущелье между отвесными скалами, как на нас напало кочевое племя, еще более дикое, чем караманы, жившее разбоем и убийствами. Они осмелились на нас напасть, словно мы были безоружным торговым караваном.
   Бой длился недолго. Я помню хищные, обезображенные алчностью лица кочевников, метавших в нас камни и колотивших простыми дубинами, повисавших на наших седлах, чтобы остановить коней и срезать какой-нибудь вьюк. Я видел, как караманы стеной окружают Джема, стремясь вывести его за пределы этой бойни, как они бросают последнюю свою поклажу, отвлекгя внимание дикарей и одновременно нанося удары направо и налево.
   Назвать наше ночное приключение в Эрмени адом будет слишком возвышенно. То было низкое, плебейское побоище между нищими и полунищими, еще одна горькая обида для багрянородного моего господина.
   По ту сторону перевала наша дружина вышла неузнаваемой; мы были похожи на конных нищих, хотя, кажется, нищие никогда не ездят верхом. Усердные старания караманов не спасли даже Джемова плаща. Джем ехал сейчас в одной рубахе, дрожа от холода. Жертвенный факел, блуждающий во тьме пустыни… Джем…
   Я подъехал к нему, накинул ему на плечи попону своего коня, чудом уцелевшую. Джем примиренно взглянул на меня и завернулся в попону, он сильно озяб.
   – Друг Саади, – сказал он, – когда будет привал, перевяжи меня. Я ранен в ногу.
   Только этого нам не хватало! Я знал, как тяжело быть раненым в пустыне – рана воспаляется, начинает гноиться. А сделать привал мы не решались.
   После перевала Эрмени распадается на невысокие холмы. Беспорядочно разбросанные по всему нашему пути, они мучили нас нестерпимей, чем сама гора со всеми ее опасностями. Изнуренным, обессиленным, нам приходилось бесчисленное множество раз подниматься и спускаться. С каким нетерпением ожидали мы утра – хотя оно и пугало нас неизвестностью.
   Впереди, во главе нестройной нашей дружины, ехал Касим-бег. После измены Якуба он остался старшим по званию военачальником. Касим был последним из князей Карамании, и находившиеся под его началом племенные отряды продолжали следовать за Джемом, охранять его в отступлении. Касим вдоль и поперек знал и Эрмени, и безлюдные земли по обе стороны хребта. Мы были целиком в его руках, но он нас не предал.
   Поднимаясь на невесть какой по счету холм, я услыхал его голос:
   – Скоро граница, мой султан.
   – Граница!.. – Это слово вырвало Джема из забытья. Он остановил коня. – Уверен ли ты, Касим-бег?
   – Уверен, мой султан, внизу река Теке. На том берегу уже Сирия.
   – Остановитесь!
   – Почему, мой султан? – удивился Касим-бег. – Только там мы будем в безопасности.
   – Остановитесь! Пусть мне перевяжут ногу. Помоги мне, Саади!
   Я помог ему сойти с седла. Он зашагал, тяжело опираясь на мое плечо. Я не сразу понял, зачем он ведет меня в сторону. Потом догадался: Джем хотел остаться со мной с глазу на глаз.
   Он не сел, а рухнул наземь. Напряжение, усталость, потеря крови – все это исчерпало его силы.
   Со всей осторожностью я стянул с него сапог – он был полон крови. Штанину пришлось разрезать, так крепко прилипла она к ноге. Рана оказалась неглубокой, но скверной, с рваными краями; ее нанесло лошадиное копыто (в этом тоже гордость Джема не была пощажена). Я высыпал на нее горсть пороха, туго перевязал чалмой – ничего другого у меня не было.
   Все это время Джем сидел, привалившись к скале, закрыв глаза, я не знал, дремлет он или потерял сознание.
   – Готово! – закончил я. – Сапог лучше не обувать.
   – Саади, – Джем порывисто схватил мою руку, – мне страшно, Саади!
   – Страшное позади, мой султан. Мы подошли к границе.
   – Ее-то я и боюсь.
   Не бредил ли он? Глаза у него лихорадочно блестели, расширенные, чужие.
   – Саади, – продолжал он, – понимаешь ли ты, что это означает – граница? Мы перешагнем не просто черту, разделяющую две державы… Гораздо большее… Доныне я был дома, на земле своего отца и деда, доныне я обладал правами, пусть оспариваемыми. Перейдя границу, я тем самым откажусь от них, поставлю себя вне закона. С завтрашнего дня я стану изгнанником, Саади… Меня страшит это слово – «изгнанник».
   – Не терзай себя черными думами, мой султан! Ты покидаешь империю, быть может, лишь на несколько дней, на неделю.
   – Даже если и так. Я обращусь за помощью к нашим врагам, буду в их власти. Кого потом сумею я убедить, что не заплатил за помощь изменой? Кто поверит мне, что я взошел на престол не ценою урона, нанесенного отечеству? Саади, быть может, не ступать на тот берег? Скажи!
   – Мой султан, теперь уже поздно раздумывать. Твой брат идет за нами следом. Уже завтра вся округа будет кишеть засадами, за тобой будут охотиться, как за раненым оленем, Джем! Коль скоро дело начато, не остается ничего другого: заключи союз с силами, враждебными Баязиду, – они есть и будут. Здесь тебе не добиться успеха, враг повсюду, тебя подстерегает измена, а мы в растерянности. Находясь в Сирии, ты сумеешь спокойно вести переговоры и вербовать союзников.
   – Ты полагаешь? – с печалью взглянул он на меня. – А мне страшно. Мне кажется, что легче этой же ночью умереть на своей земле, обманутым и забытым, чем завтра пуститься в переговоры, заключать союзы, состязаться во лжи и коварстве. Не создан я для этого, Саади…
   Удивительно – один лишь раз за все последующие годы возвратился Джем к этим мыслям. После той ночи в Эрмеии он, казалось, всеми силами старался убедить себя и мир, что правда на его стороне, что за ним сотни тысяч приверженцев, что он возглавляет великую борьбу. Но тогда, с глазу на глаз со мной, в темноте, Джем выдал себя, показав, что понимает предстоящее ему мучение, отдает себе отчет в том, как безвозвратен этот шаг – переход границы. Быть может, Джем и тогда не раскрыл бы душу, если бы не лихорадка и крайняя усталость, ослаблявшие его волю.
   – Мой султан, – чуть погодя окликнул я его, заслышав нетерпеливый ропот воинов, – нас ждут. Надо идти!
   И повел его, поддерживая под руку. Джем хромал, привалившись к моему плечу, более доверчивый и беспомощный и более дорогой моему сердцу, чем когда бы то ни было.
   – Саади, – словно повторяя печальный припев, сказал он мне перед тем, как мы присоединились к остальным, – боюсь, что эта ночь рассечет надвое мою жизнь. Меня страшит граница, Саади…
   А границы все не было видно. Что-то коварное таилось в этом – сдается мне, что все роковые рубежи в человеческой жизни вот так же коварно неразличимы. До какого-то мгновения ты стоишь по одну сторону и вдруг, не успев опомниться, оказываешься на другой. Непоправимое свершилось, а ты и не заметил когда.
   Я горячо любил Джема, однако не сочтите мои слова пристрастными: душевное величие Джема проявилось даже в том, что он заметил и отметил этот рубеж в своей жизни. История обвинила Джема в легкомыслии, в непонимании игры мировых сил, представила его незрелым юнцом, слепым в своем честолюбии, куклой в руках людей более дальновидных и мудрых. Только я, один-единственный человек, с кем Джем обменялся несколькими словами в темноте Эрмени, могу удостоверить: Джем сознавал значение всех решительных шагов в своей жизни и борьбе.
   За то, что не каждый, сознающий смысл событий, способен их изменить, вините не Джема. Историю делают люди, а не отдельный человек.

Показания египетского султана Каитбая о событиях с июня 1481 года по июнь 1482 года

   Я – Каитбай из рода мамелюков, султан Египта и Сирии. Полагаю, что у вас имеются важные причины для того, чтобы обеспокоить меня. А я отвечаю вам по следующим причинам: хочу очистить память Джема от грязных намеков всякого сброда – от упреков последующих поколений, как выражаетесь вы. Не ваше дело обсуждать поступки властителей. Мы, государи, стоим не вне, а над мирскими законами.
   Я, Каитбай, не согласен с оценкой, вынесенной историей нашему царскому дому, например. Мы действительно не арабы, а черкесы. Действительно один из моих прадедов был простым мамелюком, мамелюки – это вроде янычаров, только служили они не турецким, а арабским султанам; действительно, поднимаясь все выше по лестнице придворных чинов, мой прадед занял султанский престол путем убийства – он убил своего повелителя. Но это не дает вам права называть весь наш род мамелюками и без устали напоминать миру, что мы происходим из султанских конюшен. Впрочем, называйте меня как вам будет угодно. Я прекрасно знаю – именно потому, что в наших жилах текла более молодая кровь, чем вылинявшая кровь Аббасидов, мы сумели на протяжении столетий править империей, от которой сохранилось только название – Арабский халифат. А халифат есть нечто великое и священное – равное тому, чем римский престол является для вас, неверных.
   В те времена, о которых я держу речь, над халифатом нависла очередная угроза: турки-османы. Должен сказать, что сначала они не испугали нас – видали мы и пострашнее. К примеру, сельджуки или крестоносцы, оставившие в Сирии, Палестине, на Эгейских островах ряд жалких графств, баронств, княжеств, заранее обреченных на гибель. Словом, нас мало встревожило появление в Анатолии новой разновидности дикарей. Так было до Мехмеда Завоевателя.
   Воспевайте сколько угодно его величие – воля ваша. Мы, властелины мира в Мехмедовы времена, невысоко оцениваем своего собрата; Мехмед был, по нашему мнению, слишком мелочен, чтобы быть великим; болезненно честолюбив. Он посвятил десять лет жизни войнам со Скандер-бегом – взбунтовавшимся султанским янычаром, горцем-разбойником. И не успокоился, покуда не увидел его гибель.
   Мехмед приложил неслыханные усилия, чтобы одержать победу над рыцарями-иоаннитами, некогда владевшими Палестиной, а в его время с трудом удерживавшими Родос. Ни за что на свете не примешал бы я своего имени к такой нелепой вражде – кому мешали эти нищие полумонахи, полукорсары, засевшие на каком-то ничтожном острове? Однако Мехмед, однажды потерпев в битве с ними поражение, до самой смерти не находил себе покоя. Я вижу, что для вас по-прежнему тайна – куда утром 3 мая намеревался он повести свои войска. Я вам открою: против рыцарей. И против меня. Потому что Мехмед подозревал, что не кто иной, как я, помогаю им припасами, дабы они могли выстоять турецкую осаду. В какой мере это подозрение справедливо, я, султан Каитбай, не обязан давать вам отчет.
   Я бы не стал утруждать себя вышесказанным, если бы это не проливало свет на события, проистекшие с июня по июнь упомянутых лет: на мое вмешательство в усобицу сыновей Мехмеда.
   Не стану таить, она была на руку не только мне од ному – всем государям мира, точнее, Средиземноморья. Эта усобица явилась кстати, в канун нового наступления турок на Запад и на друзей Запада: она должна была отвлечь нового султана (кто бы из братьев ни стал им) от предсмертных планов Мехмеда.
   Вы спрашиваете: отчего в этой игре я поставил на Джема – ведь именно он слыл живым подобием отца, – а не на Баязида, которого мы знали как мозгляка. Так уж случилось, мог бы я вам ответить. Но все это дела столь давние, что нет смысла прибегать ко лжи. Я поставил на Джема оттого, что догадался: из двух братьев слабейший – он. Превосходство и сила не всегда идут рука об руку.
   Начать с самого начала? Так вот…
   Когда мне сообщили о том, что Джем переступил границу и находится на моей земле, я немедля распорядился встретить его с почестями и проводить в мою столицу, а Касим-бегу и караманам повелел вернуться назад и вывезти семью Джема, оставшуюся в Конье.
   Таким образом, он прибыл в Каир в сопровождении малочисленной свиты и был помещен во дворце моего дивидара – так у нас именуется великий визирь. Два дня спустя, отдохнув и подлечив свою рану, Джем посетил меня. То была чистая учтивость: мы еще не знали друг друга, и пока что нам не о чем было вести переговоры. Ни он, ни я не ведали о том, что происходит по ту сторону границы. В ту первую нашу встречу я лишь предложил Джему свое гостеприимство, заверил, что не выдам его Баязиду, даже если тот предъявит подобное требование, и в самых общих выражениях высказал надежду, что увижу его на престоле Османов.
   Юный султан не поднимал на меня глаз. Это смирение показалось мне чрезмерным – не зная его, я счел смирением другое: Джем просто был подавлен, и ему требовалось время, чтобы прийти в себя. Я понял это при нашей второй встрече – то была действительно встреча двух государей. Сдержанно, с достоинством Джем изложил мне свой взгляд на усобицу с братом, на будущее Османской империи и Средиземноморья. И предложил мне мир – мир до конца своей жизни (за то, что будет после его смерти, он ручаться не может, объяснил он), если я возьму его сторону.
   – Разве мой высочайший гость намерен прекратить завоевания, предпринятые покойным Мехмед-ханом? – спросил я.
   – Нет, – ответил Джем. – Слава богу, у неверных есть еще довольно земли. Но мы, воители одной и той же веры, не должны допустить войны между собой.
   – Тем не менее самые крупные победы твоего отца были одержаны над мусульманами: князьями Карамании, Узун-Хасаном. Мехмед-хан воевал и против меня.
   – Я не подниму руки на халифа. Даю в том мое султанское слово.
   Джем был не первым властителем, с кем сводила меня судьба. Должен заявить: лишь с ним у меня была уверенность, что я слышу правду, а не очередную ложь. Джем не подкреплял свои обещания никакими залогами, потому что в те минуты ничем не обладал; не приносил клятв, но почему-то верилось, что за его словами не кроется обмана.
   В ту нашу беседу мы не приняли особых решений. Мне не хотелось связывать себя, пока не выявится, есть ли у Джема надежда на успех. По слухам, в пограничных с нашими землях Баязида было неспокойно, и он не решался отвести оттуда свои отборные войска. Конью же держали едва ли не под осадой, хотя она и не оказала Баязиду сопротивления. Но должно быть, уже одно то, что Касим-бег беспрепятственно проник в крепость и вывез из нее семью Джема, показалось его брату достаточно предосудительным.
   Чтобы облегчить Джему муки нетерпения, я предложил ему посетить святые места – Мекку и Медину. Все равно о борьбе за Караманию нельзя было говорить до тех пор, пока Баязид не отведет своего войска – у Джема было едва три-четыре тысячи человек, а мое дружеское расположение не простиралось так далеко, чтобы предоставить ему своих воинов.
   Джем с радостью отнесся к моему предложению – он явно томился в Каире. Но в Мекку он отправился лишь поздней осенью 1481 года, потому что рана его осложнилась и потребовала длительного лечения. В святых местах он оставался целых четыре месяца.
   События тем временем развивались в Анатолии произошло множество перемен. В Каир прибывали гонец за гонцом. Прежде всего я узнал о том, что Касим-бег не сколько раз переходил границу Вернулся он полный надежд, говорил, что дела повернули решительно в пользу Джема. Многие правители анатолийских санджаков – под их началом находилась сипахская конница – открыто заявили о том, что не признают Баязида и видят в его брате своего спасителя. Самым могущественным из них, несомненно, был Махмуд-бег, правитель Анкары.
   Джем вернулся в мою столицу зимой и тут же занялся приготовлениями к походу. Теперь, когда вокруг него кишели приближенные из числа анатолийских бегов, убеждавших его в том, что он не одинок и не изгнанник, Джем заметно переменился. Я стал подумывать, не легкомысленно ли я поступил, дав возможность явно более способному и более любимому из сыновей Мехмеда в спокойствии ожидать своего счастливого жребия. Как ни говорите, он был сыном Мехмеда Завоевателя.
   Если что и запечатлелось в моей памяти от тех времен, так это день прощания с султаном Джемом. Я не предполагал тогда, что мы расстаемся навек.
   Войска Джема должны были выступить на рассвете. Их было всего несколько тысяч, но Джем пожелал показать их во всем блеске. Они следовали за своим повелителем, разнокожие, разноликие, рвущиеся в бой.
   Не умею я описывать, как какие-нибудь ваши поэты, а жаль – жаль, что я не опишу вам султана Джема, каким был он в то утро, когда подскакал ко мне, чтобы проститься. Я почувствовал, что мысленно он уже где-то далеко, там, где сражения должны решить его участь.
   Не забуду и последних его слов. Он произнес их громко, с истинным величием:
   – Добро, которое нашел я под кровом моего высочайшего брата, золотыми буквами запечатлелось в моей памяти. Да укрепит аллах наши десницы и да подарит нам победу! Тогда халиф и султан Каитбай увидит, что такое султанская благодарность.
   Вслед за тем Джем, не слезая с седла, поцеловал меня в плечо. А я, в нарушение всех обычаев, обнял его – ведь он мог бы быть моим сыном.
   В эту минуту я услышал за спиной шум, возгласы, чей-то женский голос. Мы оба обернулись.
   Сквозь стражу проталкивалась женщина. Ни лица ее, ни возраста различить было нельзя. По одежде я понял, что она не из простолюдья. На руках у нее был ребенок одного-двух лет.
   Я вопросительно посмотрел на Джема, женщина явно проталкивалась к нему.
   Черты высочайшего моего друга напряглись. Он следил взглядом за незнакомкой, и вдруг мне почудилось, что он собирается соскочить с коня. Однако он не сделал этого – спохватился, что войско смотрит на него.
   Женщина приблизилась к нам. Молча подняла ребенка и посадила к Джему в седло. Чадра при этом соскользнула с нее, открыв лицо.
   Тогда я впервые увидел вторую жену Завоевателя, сербку, мать Джема. Меня поразило сходство матери и сына – то же светлое лицо, светлые глаза. Много позже, когда мы с ней принуждены были вместе бороться за вызволение султана Джема, я убедился в том, что они были схожи и сердцем. То была выдающаяся женщина, это сущая правда.
   В тот час ее появление глубоко взволновало Джема. Его глаза были прикованы к ней, а руки, не выпуская поводьев, обнимали сына.
   Наши женщины – иные, вам поэтому не понять, сколь странным показалось нам то, что последовало затем. Женщина с открытым лицом обвила руками ногу Джема (выше она дотянуться не могла) и всем телом прильнула к ней. Так порывисто, точно вознамерилась не отпускать его. Глаза ее были закрыты, губы сжаты, всем своим существом она впивала в себя близость сына. Истинная правоверная никогда бы не решилась на подобное, никогда не выказала бы перед тысячью глаз свою материнскую боль. Но мы почему-то не увидели в том неприличия. Все, что делали двое этих людей – я понял это спустя много лет, – носило на себе печать какой-то беспредельной чистоты. Джем с большой нежностью отстранил мать и ненадолго задержал руку на ее волосах, пока они молча смотрели друг на друга. Потом женщина что-то сказала ему на своем неведомом языке, и Джем высоко поднял малыша, показывая его войску.