– Не удивляет ли тебя, мой султан, что братья внезапно превратились в сводников?
   – Не смей произносить таких слов в связи с нею! – прикрикнул на меня Джем, доказывая тем, что очертя голову продолжает убегать от истины
   – Не слов страшись, а того, что за ними! – упорствовал я. – За шесть лет не припомню, чтобы братья оставили в живых хоть одного из тех, кто к тебе приблизился.
   – Ты утверждаешь, что ей грозит опасность?
   – Нет, – резко бросил я. – Разве стали бы они да рить тебе Елену, если бы это не входило в их расчеты? О Джем! – Я тоже перешел на крик. Мы были вне стен замка, так что я мог на это решиться. – Ты не слабоумен, рассуди сам! Кому позволили братья хотя бы сочувствие проявить к нам, остаться с тобой без свидетелей? Здесь что-то кроется, Джем!
   – Кроется, кроется!.. – нетерпеливо мотнул он головой. – и пускай! Слышишь? Ты друг мне, Саади. – Джем заговорил тоном избалованного ребенка, памятным мне со времен Карамании. – Как же мой друг не понимает, что я спасаюсь бегством, что эти несколько недель – единственное, что принадлежит мне после многих лет недоверия, отчужденности и страха? Зачем ты пробуждаешь меня, Саади?
   Странно… Следуя рассудку, Джем почти всегда ошибался, но почти всегда оказывался прав, когда ему противился. В самом деле, разве есть ответ на вопросы вроде этого: «Зачем ты пробуждаешь меня?»
   Итак, мои сомнения смолкли, не умерев. Я перестал предостерегать Джема. Перед самим собой я имел оправдание: единственное, что мы уносим из этого мира, – несколько сладостных недель самообольщения.
   В качестве третьего, но неизбежного лица я участвовал во всех дальнейших беседах влюбленных. И с каждым минувшим днем все больше сознавал, что оба приближаются к тому мгновению, когда им уже не потребуется переводчик. Я сам нетерпеливо ожидал этого мгновения, словно их страсть, проходя через меня, завладела и мной. А Джем и Елена неумолчно говорили, сломав темницу молчания и притворства, в которой долгие годы томились каждый в отдельности. Теперь они наверстывали упущенное.
   Джем излил перед Еленой свои страдания последних шести лет, рассказал о том, как из кумира войска и надежды народа превратился в собственность Ордена иоаннитов; Джем выплакал перед Еленой свое отчаяние и бессильный гнев, свои сомнения в людях. Ни прежде, ни потом Джем ни с кем не говорил так много.
   Не думайте, что это произошло благодаря каким-то небывалым достоинствам Елены. В любви важен (в том, что касается ее степени, ее проявлений) не сам предмет любви. Важен лишь час, твое собственное состояние – взлета или упадка, упования или безнадежности. Словом, важно лишь твое собственное «я». В те дни Джем находился на пределе того, что мажет вынести человеческое сердце. Шесть лет противился он неизбежному – превращению своему из человека в ничто. Джем боролся отважно, но все в этой борьбе было против него. Борьба эта завершится в тот миг, когда Джем сдастся бесчисленным внешним силам, бесконечно более могущественным, чем он. Но между тем и другим – между борьбой Джема и его поражением – должен был пролечь рубеж, он не мог спокойно отказаться от своего шестилетнего сопротивления.
   Надо всем этим я размышлял не тогда – это стало умозаключением гораздо позже. Гораздо позже осознал я, что Джем очертя голову бросился в эту любовь не из-за прелестей Елены и не из-за доверия, которое она внушила ему (Елена с первых же слов не оставила места взаимному доверию между ними). Просто в ту пору Джем, вероятно, чувствовал, что силы оставляют его, и сам стремился к сильной встряске, которая позволит ему либо выплыть, либо пойти ко дну. Джем искал оправдания тому, что окажется побежденным. А есть ли оправдание более сильное, чем обманутая, поруганная любовь?
   Я не говорю, – упаси боже! – будто Джем заранее рассчитал, что эта любовь будет несчастной. Он чувствовал это подсознательно. Я всегда дивился тому, как тонко вел Джем свою вторую, невидимую для других и не имеющую значения для мировых событий жизнь. В этой жизни все находило искуснейшее разрешение, а я ведь свидетель тому, что Джем не обдумывал даже ближайшего своего шага, о последующих уж и говорить нечего. Он обладал тем, что даруется только женщинам и поэтам: интуицией.
   В те дни, о которых я сейчас веду рассказ, нам не на что было жаловаться. Братья были терпимыми, сговорчивыми, и стража их, сопровождавшая нас во время прогулок с Еленой, словно имела целью лишь уравновесить другую – королевскую. Я знал, что они с превеликой охотой схватились бы между собой, хотя я и не представлял себе, кто одержит верх. Лично я считал рыцарские перья, ленты и окованное золотом оружие менее сильным выражением мужественности, чем тяжелая, грозная чернота родосских воителей.
   Итак, мы катались верхом под майским небом Дофине, северное солнце позолотило кожу Джема, и, глядя на него, я вспоминал наши дни в Карамании с их беспричинной веселостью, то чисто плотское наслаждение, с которым, засыпая, я думал о завтрашнем дне.
   А Елена словно оставалась в стороне от нашего счастья. Каждое утро она спускалась во двор замка, где мы ожидали ее, чтобы отправиться на охоту или прогулку, всегда с тем же выражением замкнутости и затаенной обиды: по-видимому, это выражение никогда не покидало ее. Лишь час спустя она становилась другой – Джем заражал ее своим весельем. Меня донимали остатки ревности, когда я смотрел, как они мчатся галопом, оба охваченные неистовым желанием – нас приводит к нему кровь, разгоряченная каким-либо телесным усилием, в данном случае – бешеной скачкой. Мне казалось, что сразу после такой езды, задыхающиеся, ослабевшие, они достигнут того мгновения, о котором я упоминал.
   Я испытывал и некоторую зависть. Знаете, при дворе Джема мы не только не находили предосудительными наши мужские связи – мы гордились ими, они поднимали нас над плебейской зависимостью от женщины. А теперь я видел, что Джем наиболее полно выражает себя именно в этом, непривычном для нас чувстве. Вероятно, оттого, что Елена была столь от него отлична, ему потребовалось долго и подробно обрисовывать ей себя самого, свой мир.
   Но вы на верном пути, если не слишком доверяетесь той оценке, какую дает Джему Елена: мужчина предстает перед женщиной не таким, каков он есть, а каким он желал бы быть, – Джем во многом погрешил против истины в те сладостные недели. Оправдывая это тем, что он был поэт, вы заблуждаетесь: слышал я, и грузчики грешат тем же.
   Не знаю, верила ли ему Елена, я не замечал в ней восторженности юного Карла. Это заставило меня заключить, что она не девица: женщины, влюбленные первый раз, обычно верят. И еще кое-что привело меня к тому же заключению: в Елене проглядывало желание. Трудно было заподозрить его за этим гладким, открытым, холодным лбом, но иногда я перехватывал взгляд Елены. Точно горячий поток, без любопытства или страха, скользил он от золотисто-смуглой шеи Джема по его плечам, потом плотно охватывал стан. Женщины смотрят так на мужчину только в спину, поэтому мужчины и не подозревают, что существует такой взгляд.
   И еще кое-что заметил я – возможно, это входило в здешние обычаи: Елена не избегала встреч с Джемом наедине. По вечерам она часто захаживала к нам. Я бывал тогда принужден трудиться до поздней ночи – Джем говорил не умолкая. Единственно ли на рассказы рассчитывала девица Сасенаж, этого я не мог понять; она не казалась ни плененной Джемовым красноречием, ни разочарованной тем, что он красноречием и ограничивается. Джем объяснял ее посещения нежным сочувствием, я же – тем желанием, которое подсмотрел в ее глазах. То и другое требовало выхода.
   И однажды вечером, когда я сидел напротив моих влюбленных, я почувствовал, что они хотят остаться одни. Джем был рассеян, по комнате было словно разлито напряженное нетерпение – оно пригибало пламя свечей, корчилось на обоих лицах, которые я видел перед собой. Глубоко задумавшиеся, погруженные каждый в себя, Джем и Елена казались мне отчужденными – так бывает с человеком перед долгой и неведомой дорогой.
   А я колебался в нерешительности – уйти или не уходить? Меня томило чувство, что я допущу зло, что этого не должно произойти, что в моей власти остановить это. Тут Джем взглянул на меня едва ли не с ненавистью, я почувствовал – еще минута, и он забудется, произнесет слова, которые я не смогу забыть до конца моих дней.
   Я даже не стал искать предлога, встал и направился к двери. Меня не удерживали.
   В коридорах, которыми я шел, чтобы подняться на крепостную стену, мне встретились два иоаннита и один королевский баронет. Почудилось мне, что они улыбаются; все в эту ночь выглядели сводниками.
   Я поднялся на крепостную стену и провел там несколько часов. Дрожа от ночной сырости, отмерял время шагами, старался думать о чем-то другом. Когда после полуночи я вернулся к себе, Джем, кое-как укрытый, спал глубоким сном. Он был наг, как христианский мученик.
   После того я частенько проводил ночи на крепостной стене. Мерзнуть уже не приходилось, я предусмотрительно захватывал с собой что-нибудь. Джем начал обходиться без меня не только ночью, но и днем – он предпочитал теперь ездить на охоту с девицей Сасенаж вдвоем, убежденный, что и без переводчика говорит с ней достаточно убедительно. Девица же была иного мнения. «Неужто ей так необходимы языковые тонкости?» – подумал я, когда как-то утром она попросила меня сопровождать их.
   Дорогой я чувствовал себя бесконечно лишним. Ехал далеко от них, чтобы выглядеть возможно менее смешным. Потом они остановились на небольшой полянке – похоже, уже не в первый раз. Джем расстелил свой плащ, а Елена с чисто женским умением разложила еду.
   – Пожалуйте, Саади! – пригласила она меня. Чрезмерный знак внимания к какому-то слуге.
   Мы сели. Сквозь редкий лесок было видно, как стража прогуливает своих лошадей. Поодаль, соблюдая расстояние.
   Как всегда на охоте, Джем был с непокрытой головой и распахнутой грудью. Он прилег на колено своей дамы с откровенным и жалким чувством собственника, присущим мужчине, недавно начавшему владеть какой-либо женщиной. Несмотря на мое присутствие, Елена не отстранилась. Не была ли ее близость с Джемом не только неприкрытой, но даже выставляемой напоказ? И отчего – черт подери! – эта близость никого в Буалами не тревожила? Даже ее отца, который за несколько месяцев перед тем увез Елену только потому, что Джем коснулся ее кончиками пальцев? Отчего сам Джем не усомнился, не побудил меня разузнать: кто она такая, эта Елена, и что ей надо?
   Вот о чем размышлял я, когда Елена обернулась ко мне:
   – Саади, мне надо сказать нечто очень важное вашему господину.
   Опираясь на ее колено, полулежа, Джем поднял к ней лицо.
   – Принц, – начала она, хмуря лоб и прерывисто дыша, – я не могу больше видеть ваши страдания! Не могу больше кататься с вами под взглядами десятков тюремщиков, не могу по ночам наталкиваться перед вашей дверью на вооруженную стражу! – Тут она осеклась, словно приготовленные заранее слова иссякли.
   – Елена, – ответил Джем, не меняя позы, только легко проведя рукой по ее волосам, – зачем ты говоришь мне «вы»?
   – Я не хочу, чтобы ты продолжал страдать, Джем! – с отчаянием воскликнула она, и отчаяние это было вызвано, пожалуй, не только страданиями Джема. – Этому надо положить конец!
   Из всех человеческих чувств более всего красило Джема недоумение. Сейчас он выразил его в полной мере. Впрочем, причина для недоумения была основательная: ничто в их отношениях не подготовило такого разговора.
   – Заклинаю тебя, Джем! – торопливо продолжала Елена. – Заклинаю тебя, бежим отсюда!
   Ему потребовалось время, чтобы уразуметь смысл ее слов. Потом Джем засмеялся, снисходительно и горько одновременно.
   – А у меня нет такого желания! – ответил он. – Мне очень нравится прозябать в Буалами под перекрестными взглядами иоаннитов и французов.
   – Как находишь ты силы шутить! Чего ты ждешь, на что надеешься?
   – На небеса, – ответил Джем.
   Я видел, как ему хотелось, чтобы она замолчала.
   – Я спрашиваю серьезно, Джем. Неужели я так тебе далека, что ты от меня таишься?
   Тут мне вспомнился Франк; вспомнилось, как он, когда замечал, что Джему грозит опасность, обстоятельно переводил ему слова собеседника, перемежая их своими предостережениями. Но разве Сулейману случалось быть в моем положении, судите сами!
   Я передал мольбу Елены. И содрогнулся. Не от страха (слава аллаху! – у Джема не было тайн, которые он мог бы выдать). От злого предчувствия.
   – Клянусь тебе, Елена, – Джем взял ее руку в свою, – знай я хоть что-нибудь, тебе бы тут же стало это известно. Я вправду ни на кого не рассчитываю. Мои надежды спастись из плена давно угасли… И тем лучше, иначе я бы не встретил тебя. Зачем ты говоришь мне все это – разве нам плохо в Буалами?
   Тут Елене полагалось согласиться, это было даже обязательно. Ничего подобного! «Либо она подлейшее орудие в чьих-то руках, – подумал я, – либо действительно любит его». Поверьте, в ту пору я еще допускал последнее предположение.
   – Джем, – продолжала она. – Я долго ждала, чтобы ты заговорил, попросил меня о помощи. А ты четыре недели молчал, ты кому-то другому доверяешь заботу о твоей свободе. Или ты отказался от нее, Джем?
   – О аллах! Моя свобода! – Он произнес это таким голосом, словно не стремился к свободе шесть долгих лет, словно не уступил бы своего места у ног Елены ради какой-то там свободы!
   – Пусть так! – торжественно провозгласила Елена. – Вопреки тебе я сделаю что могу, а женщина, Джем, может немало. Об одном только молю тебя: верь мне!
   – Какая странная просьба, Елена! – ответил он. – Разве еще год назад я предложил бы тебе свое плечо, чтобы помочь сойти с лошади, если бы не верил тебе?
   Клянусь честью! Джем сказал именно это, слово в слово, и не только сказал, но так думал. Он, еще недавно чувствовавший себя столь опустошенным, что однажды воскликнул: «Я уже не могу поверить даже родной матери!»

Вторые показания Филиппины-Елены де Сасенаж относительно того же времени

   После показаний Саади вы, вероятно, считаете меня чудовищем – это обычное прозвание для женщины, преднамеренно пускающей в ход свои чары.
   Не стану оправдываться – слишком часто довелось мне оправдываться при жизни, я вся была покаянием и искуплением, пока и то и другое не стало столь непереносимым, что я позволила вовлечь себя в дело Джема. Мое участие в нем было ценой, за которую мне наконец-то должны были даровать покой. Вы находите мою роль низкой, а я клянусь вам, что согласилась бы исполнить вдвое более низкую, лишь бы покончить с жизнью, которая стала для меня каждодневной крестной мукой.
   Я знаю, вы не поверите, если я – женщина, сыгравшая роль приманки, – стану утверждать, что участвовала в предначертанной мне игре не как актриса, только внешне. Я действительно вжилась в свою роль, вскоре она стала частью, самой существенной частью моего бытия. И тем ужаснее было, что меня насильно возвращали к моей роли те, кто обещал мне покой в уплату за низость, те, кто видел во мне всего лишь орудие.
   Моя задача показалась мне трудной еще тогда, когда я узнала, чего от меня хотят. Мне предстояло соблазнить (что за слово! Однако брат Бланшфор употребил именно его) турка, войти к нему в доверие, выведать его тайные связи с внешним миром, а вслед за тем убедить его, что я помогу ему бежать. Побег этот должны были устроить братья, чтобы вырвать Джема из рук французской охраны и передать Папству. Орден уже понял, что Джем не желал перейти к его святейшеству, и следовало скрыть от него, что побег – дело рук Ордена.
   Трудная задача, не правда ли? Прежде всего: был ли Джем столь доверчив, как меня убеждали? И если я завоюю его доверие, найду ли в себе силы обмануть его?
   «Найду! – думала я. – Разве у меня есть выбор? Мой отец в их власти; в их власти уладить или расстроить мое поступление в монастырь. Что ждет меня, если мне откажут в постриге? Таскаться следом за отцом в поисках жениха не четыре, а еще десять лет под насмешливыми взглядами дворян, сносить упреки своих близких, их проклятия. Либо же быть отданной какому-нибудь совсем захудалому рыцарю и до самой могилы слушать, как много он претерпел, дав мне свое имя. Господи, лучше смерть!» – думала я.
   Сделав над собой последнее усилие, я решила завоевать право отказаться от мирской жизни и поехала с отцом в Буалами.
   Не стану повторять того, что вам уже рассказал Саади о моих первых встречах с Джемом; Саади с большой наблюдательностью заметил многое из того, что происходило тогда в моей душе: во мне боролись противоположные чувства. То (с явной целью выполнить свою задачу) я домогалась близости Джема и его доверия, то целыми днями искренно отдавалась счастью быть любимой, обожаемой, желанной.
   Братья ошиблись в выборе – часто самые опытные, самые хладнокровные знатоки души человеческой впадают в ошибку. Отчего сочли они, что Елена де Сасенаж – самая подходящая женщина в данном случае? «Елена опозорена, – рассуждали они, – терять ей нечего; она приперта к стене и не вольна распоряжаться собой». А не естественней ли было предположить, что именно человек, которому нечего терять, доходит до такой степени отчаяния, что может позволить себе и вовсе не дозволенное? Не ясно ли, что именно женщина, вкусившая любви, но отринутая и одинокая, не устоит перед соблазном даже ущербной любви?
   Нет, я не хочу сказать, что любовь Джема была ущербной. Едва ли хоть одна из незапятнанных дам Савойи и Дофине была за короткий месяц одарена столь незаслуженно щедро, как я. «Быть может, – размышляла я позже, когда меня оставили в покое, – существует все же высшая справедливость: за все, что довелось мне вытерпеть, я как женщина получила и самую высокую награду».
   Но в те недели, о которых идет речь, мне было страшно. Я преуспела больше, чем на то надеялись братья. Джем вверился мне без сопротивления, словно давно именно меня и ждал; он посвятил меня в свои надежды. Саади не прав, не с безразличием отнесся Джем к моей мольбе – позволить мне помочь ему, она просто была для него неожиданной. Его любовь находилась настолько вне повседневности, что Джем не мог примешать к ней даже свою пылкую жажду свободы. Однако с той минуты, когда я сама навязала ему эту мысль, я заметила, что становлюсь ему вдвойне дорога: ведь он бежал бы не только благодаря мне, но и со мной.
   Мне пришлось пообещать ему, что оказавшись на свободе, мы не расстанемся. Никогда. Я знала, что между влюбленными нет более привычной лжи, чем это «никогда», и все-таки терзалась жгучей болью. Я не могла сказать ему, что нас разлучат при первой же смене лошадей, что я возвращусь в Сасенаж, а вслед за тем отправлюсь в какой-нибудь монастырь для благородных дам, тогда как он, Джем, отправится дальше, в Рим.
   Вот так протекали дни моей двойной жизни.
   По утрам мы выезжали с Джемом из стен Буалами, проводили часы никогда дотоле не испытанного счастья. У меня не было чувства, какое было прежде, с Жераром, что я совершаю преступление, – все окружающие способствовали моей близости с Джемом. Мы скакали по лугам Дофине, я отгоняла от себя всякий страх и чувство вины, отдавалась счастливому сознанию, что на несколько часов мы одни и любим друг друга, и ветер омывает нас, солнце опаляет, и словно все великолепие весны расстелено у нас под ногами. Словами не выразить ликование двух узников, ненадолго вырвавшихся из заточения, – ни с чем не сравнить его.
   Почему-то в моей памяти те дни запечатлелись в красках. Нежно-блеклых пли насыщенно-ярких.
   Блеклой была весна над Дофине со своим сероватым небом и нежной зеленью, меж которой мелькала белая кобыла Джема, ржаво-коричневый костюм всадника и волосы цвета червонного золота. А яркой была комната Джема по вечерам – возле Джема я обучилась языку восточных красок. Никогда пурпур не казался мне таким кроваво-красным, как на атласном его ложе, никогда индиго не было таким по ночному глубоким, как на подушках, разбросанных по безумству тигровых и леопардовых шкур. Свет свечей тонул в эбеновых креслах и искрами отлетал от изумрудного плаща Джема, от золотого шитья, выступавшего то тут то там из полумрака, тогда как бархат негромко напоминал о себе своими опаловыми складками.
   По вечерам Джем не носил охотничьего костюма цвета ржавчины. Он ожидал меня, одетый в один из своих халатов, который привел бы в восторг и самого прославленного лионского мастера, – великолепный, как сказка из «Тысячи и одной ночи». Однажды я попросила его надеть те одежды, в которые он облачается раз в году – в тот день, когда прибывает посланец Баязида, дабы проверить, жив ли еще Джем. Я слышала, что братья показывают тогда Джема во всем его великолепии, тем оправдывая огромные расходы на его содержание.
   «Я ненавижу эти одежды, – ответил мне Джем. – Больше, чем что бы то ни было, они напоминают мне о том, что я кукла».
   Я настаивала. Должна признаться, что в Джеме меня привлекала не только его пылкость, его откровенная страсть, Джем пленял мое воображение, рядом с ним я ощущала все очарование Востока, его сказочное великолепие и загадочную силу.
   Так вот, я настояла. И на следующий вечер застала Джема настолько преображенным, что испуганно вскрикнула. Это превосходило все мои ожидания. В белых, затканных золотом одеждах передо мной стоял сарацинский султан, казавшийся вдвое крупнее и вдвое старше Джема. Он был столь незнакомым моей любви, что мне почудилось, будто нас уже разлучили, что Джем уже отнят у меня, – мысль эта была непереносима. Она заставила меня осознать тот ужас, что ожидает меня: все кончится. Как драгоценен был каждый миг, еще принадлежавший нам!
   «Пожалуйста, сними их», – сказала я, умоляюще вскинув руки. Он засмеялся и снова стал Джемом. Задув мимоходом свечу, он привлек меня к себе.
   В зеленоватой ночи, хлынувшей в окно, продолжало жить только золото – сброшенные султанские одежды, казалось, излучали свой собственный свет. Потом все краски угасли, осталось только пламя, жаркое пламя, сжигавшее нас.
   Я уходила перед рассветом. Лишь однажды дождалась я восхода солнца рядом с Джемом – то было неповторимое утро! Как глупо, что любовь связывают с ночью; нет в любви ничего сладостнее, чем проснуться утром в объятиях любимого и вдвоем выйти навстречу солнечным лучам. Я хотела испытать это счастье с Джемом и дорого за него заплатила – в то утро брат Бланшфор пригрозил мне, что если я не буду в точности следовать указаниям Ордена, Орден сможет повести дело от моего имени, но без меня.
   Итак, ко всем не ниточкам, а цепям, за которые меня дергали, прибавилась еще одна: моя запретная, непредвиденная привязанность к Джему. Теперь меня шантажировали еще и близкой разлукой с ним.
   После каждой охоты, после каждой пашей ночи я, перед тем как вернуться к себе, проходила через дворцовую часовню. В качестве старшего иоаннита Бланшфор большую часть своего времени проводил там. Я представляла себе, как тщательно проверил он стены этой часовни, потому что там он говорил без опаски. Мои посещения выглядели исповедью – ведь я была раскаявшейся грешницей и надлежало заботиться о моей душе. Сначала наши разговоры протекали без трудностей – мне не в чем было еще признаваться. Но с каждым днем они становились для меня все невыносимей. Бланшфор не терпел недомолвок. Он выспрашивал меня даже о том, какое выражение было на лице Джема при том или ином моем слове. «Можете ли вы поклясться, что Джем не лжет вам, дочь моя?» – спрашивал он, когда я убеждала его, что Джем не рассчитывает на побег, устроенный матерью, Корвином или Карлом Савойским. Могла поклясться, конечно! Я клялась мадонной и всеми святыми и с тех пор возненавидела их – и всех святых, и мадонну! Как дозволяла она ту мерзость, в какой я жила? Какой загробный покой обещал мне командор? Да ведь, если ад существует, его для меня мало. Можно ли, размышляла я, вдесятеро большим грехом искупить менее тяжкий?
   После таких мыслей я начала лгать, несмотря на клятву, – лгала преднамеренно, все более умело. Каждая моя ложь имела целью избавить Джема хоть от одной лишней минуты страдания. Бланшфор изобличал меня, не говоря открыто о том, что мне не верит; намекал, что я позволяю вводить себя в заблуждение; уверял в крайней испорченности Джема по отношению к женщинам – по его словам, у Джема в Турции было триста жен, – но это не производило на меня никакого впечатления. Я знала, что в Буалами я у Джема единственная, и ничьи козни не трогали меня. Четыре года мое лицо было застывшей маской, но лишь во время моих исповедей перед Бланшфором я поняла, сколь она непроницаема. И все-таки мне не удалось провести командора.
   Однажды ночью, перед рассветом, Бланшфор внезапно встал, повернулся ко мне спиной, словно желая скрыть, в какое бешенство я его привела, и подчеркнуто произнес:
   – Бы считаете себя весьма хитрой, мадам?
   Я похолодела – хотя никогда до конца не надеялась, что сумею провести такого человека, как Бланшфор. «Сейчас меня выпроводят из Буалами, куча бед обрушится на дом Сасенажей, мне не останется ничего, кроме смерти!» – промелькнуло у меня в голове.
   – Благоволите уразуметь, мадам, – бесстрастно продолжал Бланшфор, – что ваши увертки ничем не помогают турку. Надеюсь, вы достаточно рассудительны, чтобы не рассчитывать, будто вы (тут Бланшфор обернулся и взглянул на меня с непередаваемой насмешкой) сможете похитить Джема собственными силами, точнее, для себя самой. Тогда в чем же дело? Либо он останется здесь, под охраной королевской стражи, которая, вероятно, перепродаст его Баязиду, либо Баязид отравит его с помощью какого-нибудь барона, жаждущего поправить свои денежные дела. Этого желаете вы для Джема?