— Странные речи для члена синедриона! — усмехнулся Иезекиил и тотчас же обратился тихонько к Каиафе: — Я все хотел предупредить тебя, достопочтенный отец, относительно твоего Манасии… — проговорил он тихо. — Его слишком уж часто видят теперь в обществе этих бродяг… Ходят слухи, что рыжая Мириам совсем околдовала его…
   — Спасибо за доброе предупреждение… — проговорил Каиафа. — И я кое-что слышал об этом, к сожалению… И не знаю, что делать…
   — Может быть, было бы хорошо отправить куда-нибудь молодца на время с деловым поручением… — сказал Иезекиил. — В Александрию, в Антиохию, а, может быть, даже и в Рим…
   — Подумаю. И еще раз спасибо…
   Члены синедриона почтительно выжидали благословения. Слуги, косясь на Каиафу, не торопясь, гасили светильники.
   — Ты знаешь, как я рад породниться с тобой и отдать мою Лию за твоего Манасию, но надо прекратить нелепые толки… — понизив голос, продолжал Иезекиил. — Так не годится…
   — Я приму меры… А теперь пора и на покой…
   — Да, да… — скрипел Ханан, потирая поясницу. — Чем повергать в тягчайшие испытания целый народ, лучше да погибнет один человек…
   — Да почиет на всех вас благословение Божие! — торжественно благословил всех Каиафа.
   Все направились к выходу…
   И не успел Гамалиил показаться во дворе, как к нему быстрыми, энергичными шагами подошел Савл тарсийский. Гамалиил незаметно поморщился.
   — Ну, что? Как? — с любопытством спросил тот своего наставника.
   Очень недовольный собой и немного расстроенный, Гамалиил нехотя изложил дело. Сам он в нем серьезного ничего не видел и, раз мятеж потушен, самое правильное, по его мнению, было бы никакого дела не поднимать. Савл внимательно и жадно слушал.
   — Нет! — решительно воскликнул он, наконец, когда Гамалиил нехотя рассказал все. — Нет и нет!.. Во-первых, постановка дела неправильна потому, — отбивая кулаком по ладони каждую фразу, с весом продолжал он, — что синедриону никак не следует выпускать дела из рук. Римлянам тут делать нечего. Авторитет религии прежде всего и после всего… Во-вторых…
   И они неторопливо скрылись в звездном мраке…

XLII

   Наступил вечер четверга. Обычно в этот день Иерусалим, закончив все приготовления к великому празднику, исполнялся торжественной тишины: скоро Пасха. Но на этот раз тревожно было в городе: хотя под влиянием арестов Вараввы, Иегудиила и других повстанцев, а главное, благодаря усилиям коренных жителей Иерусалима, заинтересованных в сохранении порядка на время праздников, в настроениях народа и произошел перелом, но партия порядка торжествовала только с усилиями: в сердцах огненно бурлило всякий раз, когда глаза падали на угрюмую громаду башни Антония — там, под охраной легионеров, сидели орлы-повстанцы, герои, последняя надежда Израиля…
   На праздник подтянулось в город большинство учеников Иешуа, но они все растерялись и попрятались: всюду сновали шпионы синедриона и их близость к «царю иудейскому» могла оказаться для них роковой. А праздник Пасхи хотелось, как всегда, провести вместе: на словах они давно порвали с храмом и с верой отцов, но на деле они еще крепко держались дедовских обычаев. Ни один из них не отказался от обрезания детей, все соблюдали посты, праздники, законы о пище, а если иногда и нарушали сознательно закон, то потом долго втайне мучились. И все сговорились встретить Пасху в городе, так как сходиться в пустынной Гефсимании, где в последнее время жил у одного своего дружка Иешуа, было бы слишком уж неосторожно…
   Наступил вечер. К небольшому домику одного из тайных сочувственников Иешуа, Симона Шелудивого, недалеко от ворот Дамасских, подошли Иуда с Мириам магдальской. Иуда был беспокоен и иногда чувствовал озноб, а Мириам, от которой, казалось, остались только одни глаза, думала свои думы и ничего не замечала. С Симоном Шелудивым, человеком робким, было условлено, что помещение под сходку он даст, но сам будет в стороне, и потому гости вошли одни в покой и занялись приготовлениями к вечере.
   Дверь вдруг отворилась, и на пороге остановился Манасия. Он очень возмужал, исхудал и темные глаза его горели сумрачным огнем.
   — Шелом!.. — сказал он и тут же обратился к Иуде: — А на праздник деньги у вас есть?..
   — Маловато… — сдерживая неприятную дрожь и стараясь казаться обыкновенным, отвечал Иуда. — В последнее время рабби выступал мало, сборов не было и у Иоанны тоже что-то с деньгами затруднения…
   Манасия вынул из-под пояса кошель и, не считая, отсыпал денег Иуде.
   — Вот возьми в общий ящик и пойди купи все, что надо… — сказал он и пристально посмотрел ему в глаза.
   Иуда, как и все, знал о страсти молодого богача к Мириам. Он поблагодарил за щедрый дар и торопливо вышел. Но остановился и задумался: как странно устроена жизнь! Этот сыплет деньгами только за то, чтобы остаться несколько минут с глазу на глаз с непутевой девчонкой, а он вот, чтобы спасти ребят, погибающих в нищете, должен был… Все в нем замутилось, и он задрожал. И, повесив голову, он пошел, сам не зная куда, оживленной Дамасской улицей…
   Манасия подошел к печальной Мириам.
   — Все эти последние месяцы я просто не жил, Мириам… — еще более бледнея, сказал он. — Я по следам вашим объездил всю страну, но никак нигде не мог настигнуть тебя. Мириам, мир для меня это ты… Не отталкивай меня, Мириам!.. Что же молчишь ты?
   Она устало подняла голову: этот постоянный напор со стороны мужчин просто утомлял ее…
   — Ты забываешь мое прошлое, Манасия… — устало сказала она. — Если бы я пошла за тобой, каждый стал бы указывать на тебя пальцем: смотрите, вот идет любовник блудницы магдальской! И ты возненавидел бы меня…
   — Все знаю, все помню, мучаюсь этим нестерпимо, но… дай же мне быть рабом твоим, Мириам!.. — жарко воскликнул он. — Я умчу тебя в Египет, на солнечные острова Эллады, в Рим, на край света, куда хочешь, моя царица, звездный венец мой, моя Мириам!.. Ты для меня как нежная лилия полей, ты как звезда в небе утреннем, и имя твое, как сладкую молитву, я повторяю на всех путях моих…
   Точно опаленная, она вся побледнела. И быстро задышала грудь.
   — А если так, то я должна сказать тебе все… — сказала она. — Я должна убить в тебе всякую надежду. Я люблю его, — ты знаешь, о ком я говорю, — люблю как солнце, как дыхание жизни, как Бога моего! Что мне речи его, которыми он чарует людей, что мне все дело его, которого я не понимаю и понимать не хочу?! Его, его люблю я! Я знаю, что не нужна я ему, но я только им и дышу… И если ты, правда, любишь меня… не для себя любишь, а для меня, то… то помоги мне спасти его! Ты знаешь, что над головой его висит гроза…
   Крепко закусив губу, Манасия опустил голову.
   — Я… я сделаю все, что смогу… — глухо сказал он. — Я ненавижу его за твою любовь к нему, но… Кто-то идет… — прервал он себя и отстранился.
   В комнату вошли Фома, Иоханан Зеведеев, Иона и раненный в голову веселый Исаак, который тоже ушел в повстанцы. Все почтительно приветствовали Манасию.
   — Я рад, что встретил вас здесь… — сказал тот, обращаясь к Ионе. — Смотрите: берегите рабби!.. А это вот вам на завтра, на праздник…
   И он дал Ионе денег.
   Мириам благодарно сияла на него своими прекрасными, золотыми глазами…
   — А, если бы он, господин, захотел! — воскликнул Иона. — Если бы он только захотел!.. Тогда не приходилось бы ему прятаться по этим берлогам, а все дворцы Ирода были бы в его распоряжении… А у него нет другого слова, как нет, нет и нет… Но будь спокоен, господин: мы защитим его от римлян и законников. Он поймет, он станет на сторону народа… И мы пришли теперь, чтобы узнать, где он думает проводить праздник и, вообще, что и как…
   — Этого мы и сами еще не знаем… — сказал Фома, вздыхая. — Вот поговорим все вместе и решим…
   — Хорошо… — сказал Иона. — Мы будем тут поблизости и наведаемся попозднее… Исаак, идем — у них тут свои дела…
   Фома с Иохананом, беседуя потухшими голосами, отошли в сторону.
   — Довольна ли ты? — тихо спросил Манасия. Мириам посмотрела на него своими золотыми, говорящими глазами. У него голова закружилась. И сладко было ему около нее, и мучительно. И он уронил:
   — Не говори только окончательного нет, Мириам… Я буду ждать… Буду страдать и буду ждать… Только не говори сейчас нет…
   — Но… как же ты узнал о месте нашего собрания? — сказала она, чтобы переменить разговор.
   — Совершенно случайно… — усмехнулся он. — Я увидал тебя с Иудой и последовал за вами. Только и всего… А теперь я должен идти, Мириам. Если я узнаю что-нибудь новое, я сообщу тебе.
   Он вдруг оборвал и задумался: сегодня по утру к нему будто случайно зашел старый отец и так, будто к слову, рассказал о посещении Иудой синедриона. И посмотрел на него значительно. Неужели же старик хотел через него предупредить рабби?! Он ведь знает о близости сына к галилеянам… Да, да, да! — подтвердило сердце радостно, и сразу все согрелось: милый отец!..
   — Мириам, — понизив голос, проговорил он, — скажи рабби осторожно, чтобы он… остерегался Иуды…
   Мириам широко открыла глаза, но он жестом простился с ней и торопливо вышел… Милый отец! И вспомнилось его ночное: homo sum et nihil humanum a me alienum puto…
   Мириам задумалась над чуть теплящимся очагом. Вернулся Иуда с покупками. Подходили один за другим и другие ученики. Все были тревожны, все прислушивались, а иногда, отворив тихонько дверь во двор, зорко вглядывались в лунную ночь. И, когда появился в сопровождении Петра Кифы Иешуа, все облегченно вздохнули, точно теперь опасность стала меньше. А он был тихо печален и немножко торжествен: всем существом своим он чувствовал, что концы близки… И не только в том смысле, что каждое мгновение на него может начаться, как на дикого зверя, облава, а и в том много более тяжелом смысле, что ему уже нечего больше делать — ни здесь, ни в Галилее, нигде: человек, сын Божий, не понял зова Отца своего! Теперь это было совершенно ясно и давило, как гора. Он посмотрел на учеников своих, и стало ему жаль их большою жалостью, жаль в их роковой темноте, в их ограниченности. Он решил сделать еще одно усилие: авось, хоть это поймут… авось, хоть от этого что-нибудь останется…
   — Возлягте все… — сказал он и с обычной лаской в голосе обратился к Мириам: — А ты поди, добудь мне воды и утиральник…
   Поспорив, как всегда, о местах, ученики возлегли вокруг стола и с любопытством смотрели на него, ожидая, что будет… И, когда подала ему Мириам все нужное, он снял плащ, засучил рукава и подошел к Фоме, скромно лежавшему с краю, поодаль.
   — Дай я обмою тебе перед вечерей ноги… — сказал Иешуа.
   Фома первым движением подтянул было ноги под себя, чтобы не дать их ему, но, сейчас же поняв святость и величие того, что делалось в душе Иешуа, которого и он втайне считал уже безвозвратно обреченным, он с просиявшими и увлажнившимися глазами снова выпростал ноги и дал Иешуа выполнить старинный обряд. И другие, глядя на него, подчинились рабби — только бледный, все зябнущий Иуда попротивился немного да зашумел по обыкновению Симон Кифа:
   — Да тебе ли, рабби, делать это? Что ты?! Да никогда я этого не допущу!..
   Разрумянившийся от наклоненного положения, с сияющими глазами, Иешуа мягко остановил его:
   — Так надо… Не мешай исполнять должное… Помните все вы: кто хочет быть большим у Бога, да будет всем слугой! Помните это все!..
   И он протянул Мириам таз и утиральники. Она уловила сладкий аромат от его головы и ее сердце заболело: то та, злодейка, умастила его волосы!..
   — Рабби… — принимая все это, торопливо шепнула она. — Слушай меня: ты должен опасаться Иуды…
   И она торопливо вышла.
   Смущенный, он возлег на свое обычное место посередине стола. Тихо взволнованный, он посмотрел опять на учеников, и любовь к этим обездоленным без усилия, неудержимо поднялась в его насквозь израненном сердце. Как всегда, он, преломив, роздал всем по куску хлеба, потом, налив чашу вина, пустил ее по кругу и, оглядев трапезу, ласково пригласил всех подкрепиться. И, как часто в последнее время, он повторил те таинственные слова, которые сперва так возмущали, а теперь так волновали всех:
   — Этот хлеб — тело мое и вино это — кровь моя… — проникновенно сказал он. — Пейте же от нее все… И всякий раз, как потом, без меня, — голос его дрогнул, — вы соберетесь так для вечери, вспомните обо мне…
   Все были взволнованы. На глазах доброго Матфея-мытаря стояли слезы, и он не в первый уже раз подумал про себя, что напрасно никто из учеников не записывает слов рабби. Мало ли что может быть? Гляди, и забудут все… Он сам не раз пробовал записывать, но с делом справиться не мог и приходил в отчаяние. А Иешуа, отогреваясь душой все более и более, все более и более отрешаясь от земных забот и тревог и от главной заботы своей о том, как бы без него не погибло его дело, чувствовал, как у души его все более и более отрастают крылья, и на крыльях этих она устремляется туда, куда всегда стремилась она с такою любовью, с таким восторгом: к подножию незримого престола Того, чье Имя не дерзали произносить даже тупые, очерствевшие сердцем законники…
   — Отче! — подняв глаза вверх, проникновенно возгласил он, точно забыв обо всех и обо всем. — Отче, пришел час: прославь Сына Твоего да и Сын Твой Тебя прославит!.. Ты дал ему власть над плотью, и он дает всему жизнь вечную. Жизнь же вечная в том, чтобы знать Тебя, единого, истинного Бога и посланного Тобою в мир Сына. Я открыл имя Твое человекам, которых Ты дал мне от мира и, может быть, уразумеют они, что все, что Ты дал мне, от Тебя есть. Я уже не в мире, — с беспредельно горячим чувством говорил он, как бы в забытьи, над чашей вина, — но они в мире. Отче мой, соблюди их во имя Твое, тех, которых Ты дал мне, чтобы они были с Тобою едино, как и Мы, чтоб они имели в тебе радость совершенную! Я передал им слово Твое, и мир возненавидел и их. Освяти же их истиною Твоею!.. И не об одних их только молю, но обо всех людях Твоих: да будут все едино! Как Ты, Отче, во мне, так и они да будут в Нас едино: да уверует мир, что Ты, Ты послал меня! Отче праведный, мир не познал Тебя, а я познал Тебя, и эти вот познали, что Ты послал меня, — да пребудет же в них вовеки любовь, которою Ты возлюбил меня, да помнят они на каждом шагу своем, при каждом вздохе своем, что единый закон Твой от века — любовь! Заповедь новую даю вам: — обратился он к ученикам, вкладывая, казалось, всего себя в каждое слово, — да любите друг друга! Как я возлюбил вас, так и вы любите друг друга! Потому узнают вас, что вы мои ученики, если будете иметь любовь между собою…
   И, весь просветленный, он поник головою. Почти никто его, как всегда, не понял, но потрясены были все. Иуда дрожал всем телом и задыхался. Мириам выскочила за дверь и давилась там, в лунной тьме, рыданиями…
   Он точно проснулся: за сердце остро укусило вдруг земное.
   — И все же, все же, может быть, кто-нибудь из вас предаст меня… — в тоске тихо уронил он.
   Все смутились сперва, а потом стали вперебой уверять его в преданности своей до конца.
   — На меня-то, рабби, во всяком случае, можешь положиться… — с обычной горячностью сказал Симон Кифа. — Умру, а не отрекусь от тебя!..
   Иешуа долгим, грустным взглядом посмотрел на него.
   — Не зарекайся, Симон… — сказал он. — Может быть, до первых петухов ты еще сегодня отречешься от меня… Не даром же ты камень!.. — с ласковой насмешкой добавил он.
   — Однако, что ж мы будем делать, рабби?.. — спросил Андрей, который не любил чувствительных разговоров.
   — Да что же нам делать?.. — сказал Иешуа. — Вот повечеряем и пойдем, как всегда, в Гефсиманию… А утром, что Господь укажет…
   — А утром, по-моему, в Галилею… — усиленно двигая бровями, сказал Андрей. — Пока не поздно…
   — Конечно, в Галилею… — дружно заговорили все. — Береженого и Бог бережет…
   — Ну, там увидим… — примирительно сказал Иешуа.
   И вдруг захотелось ему удостовериться в том, что сказали ему Сарра и Мириам, — сомнение было мучительно — ощупать преступление руками.
   — А ты, Иуда, — сказал он, — что задумал, то делай скорее.
   И не отрывал от него глаз… Тот страшно смутился и быстро встал: ему было нестерпимо здесь, он задыхался…
   — Да, надо домой к детям пройти… — как всегда косноязычно пробормотал он. — Надо посмотреть, приготовила ли Сарра пасхального агнца…
   Накинув свой заплатанный, с оторванной полой плащ, он торопливо вышел. И Иешуа показалось, что, может быть, и маленькая Сарра, и Мириам ошиблись…
   — Ну, а теперь пора и на покой… — сказал он, вставая. — Кто со мной в Гефсиманию?..
   — Все… Все пойдем… — послышались голоса. — В такое время надо быть всем вместе…
   Стали разбирать плащи… Прислушивались чутко… Заглядывали в дверь, в ночь… И опять земной страх холодной змеей обвил вдруг сердце Иешуа.
   — А оружие у нас есть? — тихо спросил он.
   — Два меча есть… — отвечал Симон Кифа. — Ты уж не серчай, рабби: время такое… Иона дал их нам на всякий случай…
   И он показал два старых, дрянных меча. Иешуа быстро отвернулся и прерывисто вздохнул:
   — Ну, идемте…
   Осторожно все вышли и долго стояли в лунном сиянии, слушая. Иешуа смотрел в звездную бездну и тосковал: да, теперь не слышал он там Бога, весь мир был в злобе и крови и в человеке вместо благоволения была ненависть, предательство и бездушие. Потупившись, он пошел вперед, ученики за ним. Мириам осталась в городе: надо было навестить больную Иоанну…
   Из-за угла вышли две тени.
   — На чем же порешили? — тихо спросил Иона Фому.
   — Ночуем в Гефсимании, а там что Бог даст… — отвечал тот печально. — Все требуют, чтобы в Галилею идти…
   — И самое бы хорошее дело!.. — в одно слово воскликнули оба зелота. — Раз дело не выгорело, надо переждать маленько в стороне… Ну, идите спите, а мы посторожим… А утром видно будет.

XLIII

   Гефсимания была довольно большим хутором, на котором производилось, главным образом, оливковое масло: самое слово Гефсимания значит маслодельня. Вокруг маленького домика, где жил заведующий хутором, приятель Иешуа, раскинулись по склонам Масличной горы серебряные в сиянии луны оливковые сады… У ворот галилеяне остановились и заметили, что потихоньку скрылись Андрей и Варфоломей. Нахмурились немного, повздыхали. Чувство страха усилилось. На случай облавы решили ночевать не в горнице, как всегда, а в садах, подальше. И осторожно, прислушиваясь, прошли в дальний угол сада, откуда, из-под серебряных шатров старых оливок, открывался красивый вид на осиянный луной Иерусалим…
   — Ну, вы ложитесь все, отдохните, а я посижу… — сказал Иешуа, невольно понижая голос. — Ничего, не тревожьтесь, спите…
   Ученики из приличия повозражали немного, но треволнения дня утомили всех и, один за другим, зевая, они закутывались от ночного холода в свои плащи и ложились под защиту больших камней, разбросанных по всему саду. И скоро послышался храп…
   Это позевывание и сочный храп сказали Иешуа, как бесконечно одинок он в эти тихие ночные часы… Да и всегда… Как и всякий человек, может быть… Его душу охватила тоска невыразимая и страх — и не только страх перед близкой, как он чувствовал, смертью, но и страх еще больший, перед жизнью. Как не заметил он раньше, что она так ужасна и что он перед ней так бессилен? Но когда ему представлялось, что эту ужасную жизнь у него вот сейчас отнимут, его сковывал ледяной ужас. Он упал к большому камню и поднял в лунное небо исхудавшее, бледное лицо.
   — Отец мой… — прошептал он холодными, трясущимися губами. — Если возможно, то все же пусть минет меня чаша эта!..
   Он упал лицом на жесткий камень, весь в смертной истоме. Сладкий аромат от его волос напомнил ему о милой Мириам. Сердце мучительно заныло… Он сделал над собой нечеловеческое усилие, поднял в небо исковерканное лицо и с тихой покорностью сказал:
   — Но да будет не так, как хочу я, но так, как хочешь Ты…
   И опять упал на камень лицом и долго, долго лежал так без слов, без движения, весь одна кровоточивая рана, весь нестерпимая боль и весь покорность… И вдруг услышал он знакомый голос, который иногда он слышал в одиночестве и о котором не знал, чей он был, ибо сам он, как ему казалось, таких слов не знал…
   — Ну, что скажешь теперь? — сказал голос.
   Иешуа в тоске застонал…
   — Стон… Лучшего ответа ты не мог бы мне дать, дитя земли… — сказал голос, и было в нем что-то удивительно успокоительное. — Я не буду напоминать тебе о том, что ты, как ты сам знаешь, потерял уже безвозвратно…
   В ярком озарении Иешуа увидел и зелено-пышные холмы Галилеи, и луга душистые, усеянные всякими цветами, горящими в лучах утреннего солнца, как святые огоньки, и плещущие волны Галилейского озера вдоль солнечных берегов, и бездонное небо, и свою Мириам, ту, нежную, — он опять почувствовал сладкое благоухание ее масла — и другую свою Мириам, бурную, огневую, и свою маленькую Сарру, с красными розами пляшущую вокруг его ослицы, и милого старца Исмаила под старыми пальмами Энгадди, и пожелтевший, трухлявый череп в ущелье заиорданском, и беломраморную Иштар, которую видел он в Тире, и самаритянку в затрапезном платье, с ее тупыми глазами, и весь пестрый, мятущийся род человеческий, я звездные хороводы, и все, все, все…
   — Все это было, как я тогда говорил тебе, в твоей полной власти, но теперь все это отнимается от тебя безвозвратно… — продолжал голос. — Нет, нет, не то что это куда-то отошло, за черту, откуда нет возврата — нет, все это ждет тебя по-прежнему, чтобы забаюкать тебя волшебными сказками до слез восторга, но ты, знаю, не найдешь в себе сил возвратиться назад, ты не сможешь переломить себя, ты никогда не сознаешься в своей ошибке: ты слишком горд!..
   Иешуа мучительно застонал и еще крепче прижался лицом к жесткому камню.
   — Да, ты слишком горд… — повторил голос. — Да, я знаю, что ты только что, препоясавшись, омыл грязные ноги смешных, наивных, уставших от жизни дурачков, которые ходили за тобой, зачарованные золотой мечтой своей. Но в этом-то унижении ярче всего и сказалась безмерная гордость твоя. Нет, не собой гордился ты, но человеком вообще: вот что он может сделать! Ты вознес его в мечте своей так, как не возносил его до тебя никто… Правда, где-то там такое у вас написано «вы — боги», но там это только пустое красноречие, а ты, ты, действительно, верил, что они боги, ты, действительно, ждал от них невероятного чуда божественного преображения всей жизни, о, странный, о, необыкновенный, о, безмерно дерзкий человек! Но теперь, в кровавом поту души твоей, сознаешь ли ты, наконец, что ты — ошибся?.. Нет, нет, не надо, не сознавайся! Ибо, сознавшись, ты — как после мытья грязных ног — горделиво скажешь опять: «Смотрите на что способен человек! Воскликните же „осанна!“ светлому Сыну Божиему!» То, что сыны Божий в то время как ты корчишься на земле в черной муке, на все лады храпят, это, конечно, не считается: ну, что же, устали бедные… Ты добр!
   Раздавленный мукой, он встал. Скорбно посмотрел вокруг: они сладко спали…
   — Симон!.. Иоханан!.. — в тоске воскликнул он. — Иаков!.. Да как же вы спите теперь? Проснитесь же, побудьте со мной!..
   — Да ты сам же сказал, рабби, чтобы мы спали… — послышался откуда-то из-за камня сонный, хриплый голос. — Ложись-ка и ты, отдохни…
   И сочно зевнул…
   — Нет, нет, это я так… — испуганно сказал Иешуа. — Конечно, спите…
   Как истекающий кровью, смертельно раненный зверь, он мотнулся туда, сюда и, снова обессилев, повалился у своего камня, и, чтобы заглушить нестерпимую боль души, стал биться о него лицом. И снова заговорил тайный голос:
   — Ты прав. Они, и бодрствуя, все равно, спят. Всегда спят. А мы с тобой пока давай покончим наши старые счеты… Я уверен, что теперь-то ты дорос уже до последних откровений, а из них самое главное, самое последнее это… Говорить?
   — Говори… — покорно, из последних сил, отвечал Иешуа.
   — Ты меня воистину радуешь, дитя земли! — сказал голос. — Я начинаю верить, что ты-то, действительно, из сынов Божиих, из тех, которые, хотя бы на миг один, хотя бы ценою жизни, готовы подняться к незримому солнцу правды, взглянуть на лик его и — погибнуть. И потому буду я с тобой говорить прямо: времени у нас с тобой осталось немного… Ну, вот… Ты, говорю, стоишь на пороге последней правды…
* * *
   …Рабби Каиафа опустил калам, поднял от пергамента склоненное лицо и, уставив в темный угол свои глаза, — они, казалось, знали все — задумался… И долго думал… И, опять склонившись к пергаменту, продолжал:
   «…Правда эта в том, что нет на земле ни правды, ни неправды, ни греха, ни справедливости, а есть сотканный из этих многоцветных нитей пышный ковер жизни. Если есть верх, то только потому, что есть низ; если есть белое, то только потому, что есть черное; если есть день, то только потому, что есть ночь; если есть добро, то только потому, что есть зло, благодаря злу. Зло есть мать добра, его начало, его первопричина. Иоханана считают теперь в народе святым мучеником, но если бы не было Ирода, кто отрубил бы ему голову и сделал бы его святым? Ирод — отец Иоханана… И потому Ирод так же служит добру, как и Иоханан. Ирод, Иоханан, Варавва, я, погонщик ослов, мой мятущийся Манасия, все это звуки одной песни. Вынь хоть один, песни не будет…»
   Ковровая завеса у двери откинулась, и на пороге встал Манасия.
   — Ты что, мальчик? — ласково спросил старик, опуская свой калам.
   Неслышными по ковру шагами Манасия подошел к отцу, взял его старую, прозрачную руку и молча, нежно поцеловал ее…