— Ну, что? — прокартавила она. — Что я тебе говорила?!
   Он устало взглянул на нее. И, опять рассмеявшись и напевая какую-то песенку, широкой, мраморной лестницей она пошла во дворец…
   — Ну, что? — полетели из толпы крики. — Чем кончилось?
   — Ирод посылает преступника обратно к прокуратору… — значительно провозгласил Хуза.
   Толпа грозно зашумела: это что же, издеваются над ней, что ли? Что, не знают они, что ли, что скоро Пасха?.. И злоба ее обрушилась на Иешуа: если бы не суровый Пантерус со своими легионерами, ему, может быть, и несдобровать бы… И в вихре ругательств, свиста и всяческих издевательств шествие снова направилось к претории. Хуза уже чувствовал себя как бы обязанным руководить всем и деловито и громко разъяснял толпе, как и что. Те, принимая во внимание его дорогой плащ и золотые кольца на холеных руках, почтительно слушали и соглашались… Но толпа, неудержимо напирая сзади, бурным потоком несла всех к претории: озаренные солнцем S. P. Q. R. на ее фронтоне уже виднелись вдали.
   Пилат крепко выругался, но решил не сдаваться. Он снова поднялся на биму и, когда Пантерус покрыл своим могучим «silentium!» шум площади, Пилат громко крикнул:
   — И Ирод не нашел на узнике никакой вины!.. Я отпускаю вашего «царя иудейского», — с иронией подчеркнул он, — на все четыре стороны!..
   Переводчик тут же, по его знаку, прокричал его слова по-арамейски. Площадь сразу закипела. С исступленными лицами люди лезли к биме и, потрясая кулаками, кричали, как бешеные:
   — Как нет никакой вины?! Раз он называет себя царем иудейским, значит, он противник цезарю! Как же можешь ты покрывать такие дела?!
   Пилат смутился этой наглостью: злейшие враги цезаря, в одно мгновение сделавшись его преданными подданными, обвиняли его, Пилата, в попустительстве врагам цезаря! И он уже видел, как летит из Иерусалима новый донос на него Тиверию.
   — Нет у нас другого царя, как цезарь римский!.. — ревело вокруг бимы. — Если ты оправдаешь этого смутьяна, значит, ты неверный слуга своего цезаря!..
   Раздраженная толпа из самолюбия не хотела уже уступить своей добычи. Хуза просто из себя выходил. Иезекиил незаметно, издали, руководил своими крикунами. Но раздражался, полный ненависти к этой вонючей сволочи, и Пилат. Он снова энергичными шагами прошел в преторию.
   — Ты называл себя царем иудейским?.. — спросил он Иешуа.
   Тот бледно усмехнулся и поднял на него свои полные истомы глаза.
   — Царство мое не от мира сего… — едва выговорил он, и была теперь для него самого эта мысль далека и бледна, как полузабытый сон.
   Пилат прежде всего решительно ничего не понимал
   — Не от мира сего? — повторил он. — Какой же есть еще мир у тебя?
   Иешуа молчал.
   — Ну, это ты, любезный, взял довольно скверную привычку разговаривать с начальством таким образом… — сказал Пилат. — Ты что, из платоников, что ли?
   Иешуа молчал. Пилат беспомощно развел руками. Сердце никак не позволяло ему уступить.
   — Как же ты мне не отвечаешь?.. — обратился он к Иешуа. — Разве ты не знаешь, что я имею власть распять тебя и имею власть отпустить тебя?
   — Ты не имел бы надо мной никакой власти, если бы не дано было тебе этого свыше… — потухшим, равнодушным голосом сказал Иешуа.
   Пилату надоели эти таинственные, непонятные слова, под которыми, по его мнению, ничего, кроме вздора, не было. Он приказал вывести Иешуа к народу, снова взошел на биму и поднял руку. Буйствующая толпа стихла.
   — Вот этот человек!.. — громко повторил Пилат. — Он не признает себя царем иудейским…
   Толпа бешено взревела:
   — Как не признает?! Разве не въехал он, обманщик, в город на ослице?! Это все видели! Что ты все покрываешь врагов цезаря?.. Он не признает!..
   Пилат поднял свою круглую, тяжелую, лобастую голову. Ему показалось, что он нашел средство освободить этого невинного и, может быть, полусумасшедшего человека.
   — Ну, вот что!.. — крикнул он. — У вас есть обычай отпускать для праздников кого-нибудь из преступников. Кого хотите вы, чтобы я отпустил: его или Варавву?
   — Варавву!.. — радостно рвануло по площади. — Варавву!
   Бессильный прокуратор в бешенстве крепко сжал кулаки и крикнул:
   — Ну, пусть будет по-вашему! Я умываю в этом деле руки…
   И он сделал вид, что моет руки…
   — Так!.. Пусть его кровь будет на нас и на детях наших! — исступленно ревели вонючие глотки. — На крест его!..
   — На крест!.. На крест!..
   На кровле дома Никодимова раздались рыдания, но за ревом толпы никто не слыхал их.
   Пилат, не глядя на Иешуа, прошел в преторию и отдал соответствующие распоряжения дежурному центуриону, а сам, расстроенный, полный отвращения, ушел к себе. Солдаты тотчас сорвали с Иешуа его вывалявшийся в земле, пропахший потом плащ и стали, по положению, бить его лозами. Потом одели его в какие-то красные лохмотья, на голову, вместо короны, положили венок из колючей акафы, в руки, вместо скипетра, дали палку и под рев толпы посадили на биму. И все, что было близко, плевало в лицо Иешуа, било его по землистым, ввалившимся щекам, било по голове, от чего колючки акафы впивались в тело, и в диком исступлении кричало: «Радуйся, царь иудейский! Осанна!» А задние, работая в тесноте локтями, с сумасшедшими глазами пробивались вперед, чтобы тоже ударить, тоже плюнуть… По истомленному, угасшему лицу побежали струйки крови… Пилат в глубине души надеялся, что зверь, потешившись, этим и удовлетворится, но, когда Иешуа с закатившимися глазами пошатнулся и едва не упал с бимы, со всех сторон раздались крики:
   — Будет! Довольно!.. Скоро праздник!.. На крест!.. Пилат опять выругался сквозь зубы и приказал центуриону распять галилеянина и двух повстанцев: Иону и Иегудиила. И в то время как одни легионеры, сорвав с Иешуа его «багряницу», переодевали его в его пыльные одежды, а другие выбирали кресты, — крестов во дворе претории было всегда довольно в запасе — Пантерус с помощью переводчика готовил на дощечке для креста надпись, — titulus — которая должна была быть прибита к кресту над головой казненного. Было решено написать на трех языках — латинском, греческом и еврейском — только четыре слова: Иешуа Назаретский, Царь Иудейский. Какими-то неведомыми путями все, что делалось во дворе, узнавалось на ликующей площади. И законники снова вытребовали прокуратора к колоннам.
   — Ты велел написать: Иешуа Назаретский, Царь Иудейский… — кричали вперебой они. — Какой же он царь иудейский? Это для нас позор! Напиши: Иешуа Назаретский, который выдавал себя за царя иудейского…
   — Что написал, то написал… — резко оборвал их Пилат. — Довольно болтовни!..
   Он ушел. Он был доволен. Вышло это нечаянно, но сколько яда: Jesus Nazarenus Rex Judaeorum! Великолепно! Такого плевка в морду этой сволочи нарочно не придумаешь… Пусть полюбуются все теперь на своего царя иудейского, растянутого на кресте!
   Со двора претории показалось шествие: конный центурион, а за ним, среди легионеров, шатаясь под тяжестью креста, вышел окровавленный Иешуа… На кровле дома Никодима среди рыданий и криков началось невообразимое смятение. Мириам магдальская вся побелела и рухнула среди рассыпанных умирающих анемонов…

XLVI

   Было жарко и пыльно. Тяжелый крест — он был сколочен в форме буквы Т — был не по силам измученному Иешуа, и он часто падал с ним вместе на раскаленные камни. Легионеры били его древками копий и заставляли идти дальше. Сзади него, тоже под крестом, шел притихший, с большими, ничего не видящими глазами Иона, а за ним тяжелый, грубый Иегудиил, бросавший на толпу взгляды затравленного зверя… Вокруг беснующаяся толпа, торжествующая свою победу над ненавистным прокуратором и над этим презренным болтуном, который на ее «осанна!» ответил изменой. Давка была такова, что легионеры древками копий и ножнами мечей едва прочищали себе дорогу. И ни одного близкого лица, — все попрятались — но тысячи врагов, непонятно бессердечных. На углах улиц стояли законники и смеялись:
   — А, бывало, ругался: слепые вожди слепых!
   — Ха-ха-ха… Зрячий, а куда зашел!..
   — И других завел!.. Ха-ха-ха…
   — Других спасал, а себя спасти не может!.. Шествие, направлявшееся к Садовым воротам, огибало дом Каиафы. Первосвященник с сыном вышли на кровлю. Манасия был бледен: его ужасало то, что происходило на его глазах, но не меньше ужасало и то, что происходило в его душе. С одной стороны, жертва слепой и злой толпы внушала ему бесконечную жалость, сама толпа ненависть и презрение, но, с другой стороны, он никак не мог победить в себе среди этого ужаса радостной надежды, что теперь, когда соперник его уходит, Мириам, успокоившись, станет, может быть, его: скорбный путь на смерть для одного является путем к счастью для другого!
   Иешуа, споткнувшись, тяжело упал лицом на жаркие, пахнущие пылью камни. Крест тяжко придавил его. Воины, ругаясь, пинками заставляли его встать, но он не поднимался и только бессильно поводил головой. Шествие остановилось, сгрудилось. Воины отвалили с него крест, и он встал. Заливистый свист и уханье толпы усилились. Маленькая Сарра, вся в слезах, не помня себя, бросилась было к нему из толпы, чтобы отереть ему слезы, пот и кровь, но дюжий легионер, похожий не то на гладиатора, не то на быка, одним движением руки отшвырнул ее прочь… Толпа зареготала по-жеребячьи. Сделав усилие, Иешуа прошел под крестом еще несколько шагов и снова бессильно рухнул на камни. Торопившийся из садов домой к празднику Симон из Киренаики, по ремеслу садовник, ахнул:
   — Да есть в этих людях сердце или нет?!
   Он передал жене мотыгу и корзинку с остатками еды и уставшими за день ногами подбежал к распростертому Иешуа. Легионеры, нахмурившись, загородили ему путь копьями, но тот, умильно глядя в суровое, голубоглазое лицо центуриона под медной каской, знаками показывал:
   — Я… я… крест понесу… я… Можно?
   Центурион утвердительно кивнул головой и Симон, осторожно отвалив с Иешуа тяжелый крест, поднял самого Иешуа, предупредительно для чего-то обил с его плаща пыль и приставший собачий помет и, когда тот, шатаясь и ничего не видя, пошел вперед, Симон, сгорбившись, потащил за ним его крест…
   В белой бороде Каиафы затеплилась печальная улыбка.
   — Ты помнишь, — под рев удаляющейся толпы обернулся он к хмурому сыну, — как мы недавно беседовали с тобой о добре и зле?
   — Помню… — отвечал, подняв на него налитые страданием глаза, сын.
   — Ты видел поступок этого чернорабочего?.. — спросил старик. — Что же, добро он сделал или зло? Да ты не беспокойся, никакой ловушки я тебе не ставлю… — снова улыбнулся он. — Ты утверждал тогда, что человек судится по намерениям. Намерение этого простолюдина было, несомненно, доброе, не так ли?..
   — Да… — хмуро отвечал сын.
   — Так. Но по существу-то что он сделал? — спросил Каиафа. — Ведь он помог человеку — идти на крест. Ты вслушайся только: помог человеку идти на крест !.. И так, если разобраться, в жизни всегда… Нет, не наивными проповедями распутать ее страшные противоречия!..
   Шествие вышло из Садовых ворот и направилось к пологой, лысой Голгофе, поднимавшейся у самой дороги: в крестной казни главное было не смерть даже, а позор, и потому и распинали преступников, которые не заслуживали чести быть казненными от меча, непременно около дорог, чтобы люди могли посмеяться над ними. Место было голое, унылое. Безотрадное впечатление его усиливалось еще близостью городских свалок, с которых тянуло густой, сладкой, удушливой вонью, пресекавшей дыхание…
   Симон Киренеянин сбросил крест и, вытирая пот, осмотрелся вокруг растерянными глазами, точно удивляясь на себя. Легионеры быстро вырыли, по указанию центуриона, три ямы и вставили в них тяжелые, невысокие кресты. Пантерус поднес Иешуа первому чашу с вином, сдобренным ароматическими травами: этот напиток до некоторой степени ошеломлял осужденного и делал его страдания менее тяжелыми. Иногда богачки иерусалимские сами, из сострадания, подносили эту последнюю чашу осужденному, а когда таких благодетельниц не являлось, питье шло от казны. Иешуа бессознательно приняв чашу, прикоснулся было к ней запекшимися губами, но сейчас же возвратил ее Пантерусу обратно. Противно ему было это пряное питье. Иона выпил все, до дна, а Иегудиил — он до последней минуты ждал, что зелоты освободят его — так грубо оттолкнул чашу, что она покатилась по земле, за что он и получил сейчас же удар по лицу…
   Кресты были готовы…
   — Ну… — коротко уронил центурион.
   Легионеры развели казнимых к крестам и приказали им раздеться догола. Было нестерпимо стыдно и в то же время уже все равно. Толпа затаила дыхание. Голых узников легионеры с усилием подняли к перекладинам и проверили, хорошо ли приходится та деревяшка, которая была прибита посередине креста и проходила между ног казнимого, чтобы поддерживать его: иначе руки прорвались бы, и он сорвался бы с креста. Все было хорошо. Все молчали и еще более затаили дух — даже Хуза, уверенно дававший всем объяснения, о которых никто его не просил, и тот замолчал и, приоткрыв рот, неподвижно смотрел к крестам…
   Два легионера чуть приподняли Иешуа над землею, просунули между ног ему подставку, — ноги почти касались земли — а два других, вытянувшись, раскинули его ослабевшие руки вдоль перекладины… И поднялся молот, и грубый гвоздь, разрывая тело, пошел в дерево. Из руки брызнула в лицо легионера кровь, попала в глаза и в рот. Он вполголоса выругался, брезгливо отплевался, старательно вытерся и снова споро застучал молотком.
   — Ладно… Так хорошо будет…
   И взялись за ноги…
   От чрезвычайного истощения Иешуа, весь серый, костлявый, тяжко обвис всем телом. Из рук его и из ног быстро капала на выжженную землю кровь. Глаза закатились. Он тяжко хрипел — точно в высокую гору шел. На запах испражнений, которыми были покрыты кресты, — казнимые не могли удержаться от этого — со свалки налетели тучи зеленых мух. Они кружились вокруг крестов, лезли в нос, в глаза, в уши, в запекшийся рот и приводили казненных в бешенство, которое кончалось полным изнеможением и обмороком. Через несколько мгновений Иешуа пришел в себя и повел по сторонам померкшими, ввалившимися глазами. Иона и Иегудиил тоже уже висели на крестах, по обеим сторонам его, а воины, споря между собой, по жребию — как того и требовала справедливость — делили лохмотья казненных. В отдалении, как околдованная, стояла толпа. Но первое впечатление от казни уже начало рассеиваться. Хуза понемногу начинал разглагольствовать что-то, а потом и зубоскалы начали выказывать свое молодечество.
   — А, ну!.. — крикнул один из них, заметив, что Иешуа открыл глаза. — Грозил в три дня храм разрушить, а теперь что притих? Сойди-ка вот с креста на глазах у всех и поверим в тебя!..
   — Нет, они, гвоздочки-то, держат!.. — выкрикнул другой. — Гвоздочки это вещь прочная!..
   Засмеялись. Надвинулись ближе… И Иешуа меркнущими глазами смотрел в эту зловонную тучу непонятной ненависти, и в его затуманенном мозгу тускло встало воспоминание о другой толпе, которую он таким же вот весенним, радостным днем накормил на берегу солнечно смеющегося озера пятью хлебами. И это была одна и та же толпа!.. Это было так ужасно, что он застонал и снова в изнеможении беспредельном закрыл глаза…
   Он потерял сознание времени. Он знал, кто он, знал, где он, чувствовал нестерпимое присутствие людей, ощущал нестерпимый жар солнца, содрогался от ползавших по нем бесчисленных мух, но сознания времени не было: может быть, все это только что началось, а, может быть, это продолжалось уже долго и даже было всегда… Его мучила быстро нараставшая жажда, та нестерпимая жажда, которая терзает всех распятых и вызывает жестокую дрожь и судороги. Она палила, как огонь, и в этом мучительном огне исчезла даже боль от ран.
   — Пить… — мучительно простонал Иешуа.
   Пантерус, почти всю жизнь свою проведший в Палестине, понимал местное наречие. Он поглядел в страшное лицо Иешуа с точно сумасшедшими глазами, намочил губку в поска — напиток из воды с уксусом, который употребляли римляне на походе — и на конце ветки иссопа поднял его ко рту распятого. Тот жадно пососал ее. На минуту он почувствовал некоторое облегчение и долго мутными, страшными глазами глядел сквозь черную, звенящую сетку мух в белое видение враждебного города, посмотрел в пылающее небо и опять опустил глаза к толпе…
   Она оживленно болтала, она смеялась, она издевалась над казненными… Дети кидали в распятых каменьями и радовались всякому меткому удару… В ужасе он повел глазами на Иегудиила. Тот с дикой ненавистью, с кровью в белках, смотрел на него.
   — Ну, что, доволен?.. — прохрипел он. — Болтун проклятый! Если бы ты пошел за народом, не мы висели бы теперь на этих крестах! Связались с дураком!..
   Со стоном Иешуа повел глазами в сторону Ионы. Тот только что обмочил весь крест. И угасающим голосом, едва ворочая языком, Иона простонал:
   — Иешуа… Ежели правда, что ты там говорил… на счет будущей жизни… и на счет Бога там, то…
   Он не договорил: ловко пущенный каким-то мальчонкой камень с хрястом влип в его посиневшие губы. Кровь быстро закапала на грудь с резко выпяченными ребрами. Мучительно застонав, Иона с усилием выплюнул окровавленные зубы и потерял сознание.
   — А-а, паршивцы! — выведенный из терпения, выругался Пантерус. — Прочь отсюда!..
   И он сделал вид, что сейчас бросится за ребятами в погоню. Те с визгом унеслись в толпу. Иешуа из последних сил застонал, поднял мутные глаза в пылающее небо и коснеющим языком проговорил:
   — Отец, Отец, что же Ты оставил меня?!
   — А-а, запел!.. — пробежало по толпе. — Надо было, брат, раньше думать… Ну, однако, пора по домам: скоро праздник… Я пошел — кто со мной! Эх вы, болтуны, болтуны!..
   — Прости им, Отец!.. — надрывно, через силу выговорил Иешуа. — Они сами не знают, что делают…
   — Гады! Псы смердящие!.. — отплевывая жадных мух, хрипло рычал с креста Иегудиил на толпу. — Что зубы скалите, скоты подъяремные?! Завтра и вас так растянут, рабов безмозглых!..
   И он плевал на народ. В него роем полетели камни…
   — Ах!.. Сил больше нету!.. — истошно вырвалось у Ионы. — Добейте хоть меня поскорее!..
   Иешуа снова потерял сознание в каких-то огненных вихрях… Резкая боль в боку заставила его вдруг мучительно застонать и очнуться: то один из воинов, подумав, что он уже умер, пробуя, ткнул его копьем в ребра. Иешуа мутными глазами обвел сквозь пляшущую сеть нестерпимых мух лица значительно поредевшей толпы, которые точно плавали в тумане. Ни одного близкого, ни одного дружеского лица!.. Пустыня… Он не видел небольшой группы женщин, которые в последнее время любовно служили ему и теперь издали, сквозь горячий туман слез, смотрели на него и точно умирали душой в последней муке его. Тут была и тетка его, Мириам Клеопова. Она была совсем раздавлена горем: старший сын ее, Иаков, так пивший в последнее время, исчез без вести, и она опасалась, что он сам погубил себя, Рувима убили римляне, а тихий горбун, в испуге перед жизнью, тихо умирал. Была тут и исхудавшая, больная Иоанна, жена Хузы, которая чувствовала, что для нее все кончено, и галилеянка Ревекка, недавно приставшая к Иешуа, и Мириам магдальская… Мириам то ложилась в крайнем изнеможении на землю и билась головой о камни, то вскакивала и впивалась в крест своими горячими, золотыми глазами и снова падала на землю, все время мучительно, без конца повторяя один только звук: аххх… аххх… аххх… Бледный, растерянный Фома стоял сзади них, и было его потухшее лицо, как у мертвеца…
   Кровоизлияние из ран Иешуа остановилось. Все тело его онемело, он испытывал нестерпимые боли в голове, иногда в сердце. Он чувствовал, что он куда-то уходит. В мозгу взрывами шла яркая игра картин прожитой жизни: нежная девушка с бархатными глазами — сладкий аромат ее масла все еще стоял над страшной головой его и временами, сквозь зловоние Голгофы, Иешуа чувствовал его — и детство среди золотых стружек Назарета, и беломраморная Иштар в золотых стружках, и золотые глаза той, сердце которой билось только для него одного, и маленькая фигурка с пьяным криком «осанна! осанна!», пляшущая к нему навстречу с кроваво-красными цветами в руках, и лепет волны у берега, заросшего цветущими олеандрами, и теплящиеся, как светильники перед престолом Всевышнего, сердца человеческие, и тот камень в горах с белыми мазками помета орлов, и ядовитый, жгучий образ Саломеи… Что это все такое было!.. И зачем?.. И почему все это уперлось в Голгофу с ее палящим жаром, с ее стыдом, с ее удушливой вонью, с этими ее ужасными мухами?..
   — Добейте! Добейте! Добейте!.. — в нестерпимой муке все стонал Иона. — Не все ли вам равно?
   Иешуа поднял глаза. В сияющем небе весенними хороводами кружились голуби. А за ними, дальше, голубая бездна. Среди огневых туманов и черных вихрей мух всплыло на миг видение женщины в затрапезном платье, с жилистой шеей и с этими тупыми глазами, в которых нет ничего человеческого…
   — Добейте! Добейте! Добейте!
   Он почувствовал, что в нем что-то оборвалось, и он, колыхаясь, точно в лодке, поплыл по волнам от берега в какую-то даль и со вздохом бесконечной усталости запекшимися устами он прошептал:
   — Все кончено…
   И упал поседевшей головой на вздувшуюся грудь… Нежный, сладкий, едва ощутимый аромат от его волос напомнил ему что-то милое и радостное, но он не мог уже вспомнить, что именно: все ушло, рассеялось, как сон.
   Как раз в это мгновение из Садовых ворот на черном, злом скакуне вынесся какой-то всадник. Четко вырисовываясь на сияющем небе, он остановился на темени соседнего холма и долго, пристально смотрел на кресты, окруженные уже редкой толпой. И вдруг, выхватив меч, — меч сверкнул с остротой молнии — он яростно погрозил им белому городу и в вихре пыли понесся в даль…
   — Варавва!.. То Варавва… — зашептали в поредевшей толпе. — Ну, этот им себя еще покажет!..
   — Нет, жить надо тоже толком… — рассудительно разглагольствовал Хуза, торопясь во дворец и с удовольствием предвкушая, как он со своей любовницей-плясуньей будет есть пасхального агнца. — Эдак всякий бы стал: то не так и это не этак. Нет, а ты вот на деле-то себя покажи!..
   Но его никто уже не слушал: во-первых, он уже надоел всем, а во-вторых, совсем близко была Пасха… Иосиф Аримафейский с выражением печали на своем некрасивом, козлином лице, обгоняя всех, торопился к Пилату: ему хотелось похоронить своего друга еще до праздника… Маленькая Сарра, ничего не видя, но по привычке стараясь стать еще меньше, пугливо пробиралась домой…
   И кто-то глубоко вздохнул:
   — А мы надеялись было, что он и есть тот, который избавит Израиля!..
   На кровле дома Никодима тихо умирали разбросанные анемоны…

XLVII

   Перед близкими Иешуа встала тяжелая задача: с одной стороны, никак нельзя оставить его на кресте в такую жару, а с другой стороны, нельзя похоронить, так как прикосновение к трупу считалось осквернением, которое лишило бы возможности праздновать вечером святую Пасху, до начала которой оставалось всего два-три часа. А там — Суббота… При всем свободомыслии в их отношении к закону — больше на словах — даже ближайшие ему ученики растерялись и не знали, как быть. Пока они раздумывали, Иосиф Аримафейский отправился к Пилату и попросил у него разрешения снять с креста тело Иешуа и предать его погребению в своем саду, в гробнице, которую он приготовил для себя.
   — Сделай милость! — махнул рукой Пилат. — Только бы конец… До чего надоел мне весь этот ваш вздор и сказать не могу! Vale!
   Иосиф решил нанять за деньги рабочих-язычников, чтобы они перенесли тело Иешуа в пещеру, но встретившийся ему у городских ворот Фома отговорил его: и он, Фома, поможет, и Мириам Клеопова, и Иоханан Зеведеев… На Мириам магдальскую рассчитывать было нечего: она, точно обезумев, вилась все вокруг Голгофы, то билась о землю, то бросалась к высоким крестам, то бежала неизвестно куда с рыданиями… Иоанна же, испытывая сильный приступ лихорадки, едва держалась на ногах…
   Давясь рыданиями и ничего не видя, — хоронили они больше, чем близкого человека, они хоронили мечту свою самую дорогую — они сняли с креста уже окоченевшее, все выпачканное тело, на носилках быстро понесли его окраиной города к саду Иосифа… И народ, тот самый народ, который только два часа назад, в толпе, старался превзойти самого себя в бесстыдстве и зверстве, теперь, поодиночке, останавливался и провожал погибшего задумчивыми глазами, а потом, повесив голову, точно стыдясь самого себя, уходил…
   Холодное и тяжелое тело поднесли к черному устью гробницы в отвесной скале среди дремлющего вечернею дремой сада, давясь рыданиями, обмыли, положили его в гробницу и общими усилиями прикрыли каменной тяжелой плитой вход… И все, понурившись, побрели по своим домам. На полпути к городским воротам Мириам вдруг вырвалась у ведшей ее под руку, изнемогая, Иоанны, с воплем унеслась назад и, упав у входа в пещеру, забилась в мучительных рыданиях…
   А в торжественно затихшем городе уже торопливо заканчивались последние приготовления к великому празднику…
   Празднование Пасхи было установлено в память освобождения из рабства египетского. Начинался праздник 15 Низана и кончался 21-го. Эти семь дней праздника назывались также днями «мацот», то есть пресных, без закваски хлебов. Этот обычай есть в течение всей этой недели только пресный хлеб соблюдался до того строго, что все хозяйки должны были за два дня до праздника уничтожить в доме всякую закваску…