— Насчёт жён — это ничего… — сладко послушавши, с масленой улыбкой своей сказал Володимир. — А не любо вот мне что-то и обрезание их, и свинины чтобы не есть. А о том бы, чтобы не пить, наши и слушать не захотят. Руси есть веселие пити — не может без того быти, — со смехом закруглил он. — А, Берында?..
   Дружина загрохотала и, подняв чаши, пила на князя: очень уж ей полюбилось удачливое слово его!.. Задремавший Муромец — его всегда клонил сон, когда при нём люди в умственность ударялись, испуганно открыл мутные от дрёмы медвежьи глазки свои, оглядел все эти весёлые, ржущие лица, выпил медку вволю и снова, сложивши свои медвежьи лапы на чреве, опустил головушку на богатырскую грудь. Он был не в духах: сегодня поутру он опять стал себе лук строить дубовый и опять сломал — чистая вот напасть… Да и с конём дело не ладилось: вертопрахов этих, хвост трубой, сколько хочешь, а лошади обстоятельной, прочной не найдёшь…
   Слово взял старый, но бойкий гречин из посольства цареградского, философ весьма хитрый книгам и учению, которого эллины будто у себя там так Столпом и прозывали. Против него в прении никто устоять не мог: так вот и режет!.. Впрочем, понимали его не все, ибо он, разгоревшись, всегда с русского на болгарское наречие перескакивал да к тому же и очень уж борзо говорил.
   — Болгаре! — презрительно сказал он. — Да вы зайдите в ропату их, а по-ихнему мечеть, и посмотрите… Глаза бы не глядели!.. Все стоят без поясов, полы распустивши. Поклонится который в землю, сядет и глядит семо и овамо, яко бешен… И несть веселья в них, но во всём печаль и смрад велик, — несть добр закон их!.. Они оскверняют землю и небо и прокляты от Господа истинного паче всех человек, ибо уподобились Содому и Гоморре, на которые пустил Господь камни горючие, чтобы потопить их… Погубит Господь и болгар, творящих беззаконие и сквернодеющих: си бо омывают оходы своя, — тише, склонившись к князю, сказал он, — и в рот вливают и по браде мажються, нарицающе Бахмида. Тако же и жены их творят ту же скверну…
   Володимир сморщился и плюнул на пол.
   — Нечисто есть дело! — сказал он и перевёл свои смеющиеся, масленые, с поволокой, глаза на высоких бородатых хозар. — Ну, а ваша вера какая?
   Столица Хозарии называлась Итиль. Она была расположена по обоим берегам Волги. Народ жил в войлочных палатках, а на лето уходили в степь. Достаточные люди жили в мазанках, и только каган великий, каганбек, жил в кирпичном доме. Хозарское войско отличалось храбростью, ибо по уставу всякий воин, побежавший с поля битвы, был предаваем казни. Каганы и знать исповедовали еврейскую веру, но были известны своей веротерпимостью: раз магометане разорили там христианскую церковь. Каган тотчас же приказал разрушить их мечеть, а ревнивых проповедников ислама — казнить.
   — Мы веруем, княже, в единого Бога Авраама, Исаака и Иакова, — отвечал худой старик с белой бородой, но хитрыми, колючими, неусыпными глазками. — Христиане у нас же взяли начала веры, но только от себя многое ненужное прибавили. Это всё одно, как если бы кто в нашу светлую Итиль ведро помоев вылил…
   Берында с загоревшимися глазёнками готов был сразу броситься в бой, но князь, смеясь, удержал его.
   — Погодь, — сказал он. — В чём же закон ваш?
   — А закон наш в том, чтобы обрезаться, — это у болгар правильно, — не есть тоже свинины, чтить субботу и исполнять другие заповеди, данные нам пророком нашим великим Моисеем. Бахмид же их болгарский совсем ни на что не нужен: это опять другое ведро помоев в светлую Итиль веры нашей древлей…
   — А земля ваша где? — вдруг запальчиво бросился Берында в бой.
   — По берегам Итиль… — отвечали они не без удивления.
   — Нет, я не про эту говорю… А про ту, где дана была отцам вашим вера эта? Ну?!
   — В Иерусалиме.
   — И теперь там?
   — Нет. Бог разгневался на грехи наши и расточил нас по всей земле…
   — Так как же можете вы учить других, когда сами прогневали богов ваших? Или вы хотите, чтобы и с нами случилось то же?
   По гриднице пробежал смешок: ловко их смазал!.. Ай да Берында! Ухватист!..
   — Надо поклоняться Богу, Который сотворил небо и землю и всякое дыхание… — закашлявшись, сказал болезненный, сухой доня на дурном русском языке, приехавший вместе с Садкё. — А ваши боги какие же?.. Из дерева поделаны вашими же руками…
   — Да ведь и ваши из дерева!.. — засмеялся Володимир. — Поди-ка, погляди у моей Оленушки: весь угол заставила!.. И дивлюся я: одни этого самого Исуса богом чтут, — развёл он руками, — а жиды вот его распяли…
   — Действительно… — живо подхватил философ Столп. — Мы в Него веруем. Ибо пророки предрекли, что Он родится, что будет распят, что в третий день воскреснет и вознесётся на небеса. Они же тех пророков избивали и пилами претирали. Но реченное пророками всё же сбылось, и Господь дал иудеям сорок шесть лет и, поелику не раскаялись, послал на них римлян, которые города их разрушили, а самих расточили по всей земле…
   Володимир едва удержал зевок. В голове его стоял какой-то смрадный туман. Но вежество требовало поддержать разговор. И он, сделав знак хозарам не горячиться, вопросил философа:
   — Для чего же бог ваш сошёл на землю, как вы учите, и принял такую страсть?..
   — Ежели хочешь, княже, послушать, я скажу тебе все по ряду… — с полной готовностью сказал польщённый возможностью долго говорить философ.
   — Рад послушать… — любезно отвечал молодой князь и, чтобы подкрепиться, потянул из чаши.
   Все эти рассказы о сотворении Богом мира, о грехопадении Адама и Евы через змея, о потопе, о башне вавилонской и обо всём прочем он слыхал уже много раз, и это уже немножко прискучило ему, но он крепился: только глаза его стали ещё масленее от усилий сдерживать зевоту. А философ пел настоящим соловьём. Показав весь план божественного домостроительства о спасении людей он, назидательно подняв перст с грязным ногтем, заключил:
   — И Бог предуставил день, в который хочет судить, пришед с неба, живых и мёртвых и воздать каждому по делам его: праведникам — царство небесное, красоту неизречённую, веселье без конца и жизнь вечную, а грешникам — бесконечную муку огненную и червя неусыпающего…
   И ловким, привычным движением он развернул перед почти уже засыпающим Володимиром полотно, на котором ярко, черным и красным, был написан Страшный Суд.
   — Вот зри, княже: одесную — это праведники, которые в богатых паволоках, радуясь, грядут в рай, — сказал он и в голосе его зазвучали нотки неподдельного восторга, — а ошую, в рубищах, грешники, грядущие в муку вечную…
   — Гоже вот этим-то!.. — сказал Володимир с улыбкой, показывая на праведников в нежно-голубых одеждах. — А сим, ошую, горе…
   — Если хочешь стать одесную, то и крестись, — победно заключил философ, предлагая своё полотно дружинникам для обозрения. — Ничего, ничего, посмотрите. Ну, как же, княже?
   — Подожду маленько… — уклончиво отвечал Володимир и со смеющимися глазами обратился к дружинникам: — Ну, что же вы мне посоветуете? Как ума прибавите?..
   — Если бы худ был закон греческий, то не приняла бы его твоя баба Ольга… — сказал чей-то голос из угла.
   — А по-моему, — ворвался бойкий Рохдай, — а по-моему, надо у всех взять что получше: у болгар девок, а обрезание пускай им самим остаётся. И свинина нам пускай будет, и мёда добрые, и вина фряжские, а они пущай омываются да воду ту пьют…
   Гридня захохотала: ай да Рохдай! Этот чисто рассудил…
   — Хорош твой Киев, княже, — вкрадчиво говорил философ, — но добро было бы, если бы ты собрался Царьград поглядеть… Твоя баба…
   Но раскат храпа богатырского покрыл его слова. Муромец, повесив кудлатую голову на грудь, спал райским сном. Не одолели богатыря лесного печенеги — одолели мёда княжеские. Все захохотали опять.
   — Ну, во здравие, гости дорогие!.. Дружина, кубки высохнут…
   — Здрав буди, княже!..
   — А ты что же, Берында, дотошный человек?..
   — Во здравие, Солнышко наше Красное…
   — Сказывают, в Царьград опять ты собрался?..
   — Да, хочу с послами греческими проехать, княже.
   — Ну, поезжай, посмотри… И нам потом расскажешь, как там и что…
   А Боян, звеня струнами яровчатыми, пел уже песню о старине далёкой:
 
То старина, то и деянье:
Как было синему морю на утишенье,
А быстрым рекам слава до моря,
Как бы добрым людям на послушанье,
Молодым молодцам на перениманье,
Ещё нам, весёлым молодцам, на потешенье,
Сидючи во беседе веселыя,
Испиваючи мёд, зелено вино…
Где-ко пиво пьём, тут и честь воздаём
Тому ли князю великому
И хозяину своему ласковому!..
 

XXIV. ТАЙНА ОЛЕНУШКИ

   Много зла творих в поганьстве и живях якы скот…

   Оленушка, исхудавшая, бледная и уже отцветающая, сидела у себя в горнице. Около неё спокойно спал в зыбке сынок её малый, Святополк, от Ярополка. Перед нею на столе, слабо освещённые светом светильника, лежали четии книги, которые в дар ей привёз из Царьграда философ Столп.
   Это были творения жившего при царе Сименоне Иоанна Экзарха болгарского: «Небеса», «Шестоднев» — о шестидневном творении, перевод диалектики или философии Дамаскина и несколько «слов». Иоанн был хорошо знаком не только с творениями святых отец, но и с философами языческой древности. Он изучал Платона, Аристотеля, Фалеса, или, как он говорил, Талла, Парменида, Демокрита, Диогена и других, но не сдавался на их прелесть. Он обличал их ложные понятия о начале мира и сравнивал Аристотелеву мудрость с пеной морскою. Правду сказать, Оленушка мало понимала в этих хитросплетениях умственных, но это не огорчало её: в ней было довольно своего и в чужом она просто не испытывала потребности. Из угла, с бревенчатой стены, на неё мягко и ласково смотрел Спаситель большеокий…
   Оленушка склонилась над списками и под отдалённый шум гридницы погрузилась в морскую пену Аристотелевой мнимой премудрости… И вдруг по лестничке заскрипели ступени под знакомыми неверными шагами. Это был Володимир. Теперь она уже не только не боялась его, но точно нежный барвинок обвилась вкруг него своей светлой душой. Они уже не жили почти как муж с женой — от прежней Оленушки только глаза эти огневые, сияющие остались… В строгих постах, в молениях всенощных, в служении всем и всякому она всё более и более увядала прекрасным телом своим, но расцветала незлобивой и милой душой своей… И когда, вернувшись с охоты, он лежал у неё на постели, она, сдав Святополка кормилке детинной, подолгу рассказывала ему о том, что было для неё светом всей жизни: о жизни Спасителя, об учении Его и о страшной смерти Его.
   — Эх, жаль, меня с моими богатырями о ту пору там не было!.. — воскликнул раз Володимир, сжав кулаки. — Я бы им, собачьим душам, головы-то пообрывал бы.
   Оленушка рассмеялась своим тихим, ласковым смехом и поцеловала руку мужа… И стала она толковать ему, что в защите князей Он не нуждался, ибо на то Он и пришёл, чтобы показать людям путь.
   Когда Володимир засыпал, случалось, под её рассказы, она не огорчалась. Иногда он, закружившись, не заглядывал к ней неделями, проводя ночи то у Рогнеди, то у других жён, а то озоруя с девками в Берестовом или в Вышгороде. А потом появлялся к ней опять и, лёжа на перине лебяжьей и глядя своими мягкими, маслеными глазами в низкий потолок, слушал её рассказы… Все эти споры о вере, с которыми лезли к нему со всех сторон, то докучали ему до смерти, то смешили его, а тут, около Оленушки, было как-то тепло все, да светло, да чисто. Она давно подметила, что сердце у него простое и доброе, но шалое, молодое, пьяное, которое само не знает, в которую сторону ему броситься, к чему прицепиться. И терпеливо она искала путей к этому сердцу и радовалась, когда находила. И все больше относилась она к Владимиру не как к мужу и повелителю, а как к своему ребёнку.
   — Ол-ленушка… свет т-ты… мой ясный!..
   И он, пошатываясь и широко раскинув руки, с пьяной улыбкой на лице, направился к ней. Она встала и вся сморщилась.
   — Ох, опять ты назюзился!.. — сказала она. — Уж лучше бы ты такой не ходил ко мне… Сколько раз говорила я это тебе… Ну погляди, на что ты похож!.. А Он, смотри, глядит на тебя… Что Он про тебя подумает?.. Ох, негоже, княже, негоже…
   — Нюжли вправду Столп говорил, что Он и в огонь посадить меня может?.. — покачиваясь, воззрился на неё Володимир. — И говорит, окаянный, веки веков гореть будешь… А?
   Оленушка потупилась своими сияющими очами. Это было как раз то, о чём она думала постоянно. Она давно уже сердцем своим узнала, что это неверно, что это выдумка людская, чтобы людей в страхе держать. Никогда, никогда Он и не подумает, чтобы мучить так слабых людей! Может, и посадят в огонь, может, и пожгут их маленько, а потом Он придёт и всех разом простит и отпустит. Это она знала совершенно наверное, но говорить так вслух не смела, потому что святые отцы иначе о том учили. Но раз не вытерпела она и спросила о том отца Митрея, попа от Илии Пророка. Тот сразу осерчал — он всегда серчал — и, открыв Еуангелие, сердитым пальцем тыкал все в те тексты, где говорилось о геенне огненной, о плаче и скрежете зубовном.
   — Ну? Чего же тебе ещё? Ведь написано!
   Оленушка видела, что действительно написано, и ужахалась втихомолку на себя: она не верила и Еуангелию — она верила только Ему, присутствие Которого в своём сердце она чуяла. И Он одобрял и ободрял её: «Так, Оленушка, так!..» Это была тайна Оленушки заветная, которая окрыляла её. А Володимир, видя, что жена ему не отвечает, рухнул на покрытую ковром мохнатым скамью и повесил чубатую голову: да заместо того чтобы утешить, приголубить его, сироту, она вон молчит да стращает его. По пьяному лицу его покатились слёзы.
   — Ты вон заодно с болгарами да с жидами пить не велишь… — пробормотал он недовольно, — а… а м-мы лучше есть не будем, а без питья Русь не стоит. Это им я так и сказал…
   — Будет тебе незнамо что плести-то!.. — с лёгкой досадой проговорила Оленушка. — Иди, проспись лучше. Пускай отроки отведут тебя, куда знаешь… Не люблю я тебя такого…
   «Вот: гонит… — сокрушённо подумал Володимир. — Я к ней всей душой, а она хоть помелом вымести меня готова…»
   Он покачал над своим сиротством чубатой головой, тяжело встал и, пошатываясь, пошёл вон.
   «Нет правды на сём свете!.. — думал молодой князь печально. — И негде человеку буйную головушку свою преклонить…»
   — Эй, отроки!.. — вдруг буйно закричал он. — Подавай мне воз… Вези меня к Рогнеди, к лебёдушке моей белой. Живо!..
   Рогнедь жила под Киевом, в селе Предславине. И она простила Володимиру страшное надругательство над нею и привязалась к нему гордым своим сердцем накрепко. Но жестоко мучило её настоящее разгульного князя. Не довольствуясь своими жёнами и девками по его деревням, он хватал и девиц и мужних жён направо и налево, так что кияне даже роптать стали: «Хоть ты и князь, а все на чужой каравай рта не разевай…» Но Володимир только смеялся: «Есть чего!..» И часто огневые глаза Рогнеди точно железом расплавленным наливались: грозовое, неуёмное, жадное сердце было у этой варяжки!.. Отроки привезли Володимира к ней теперь как раз в один из таких грозовых часов.
   — Хорош!.. — презрительно смерила она его с ног до головы. — Погляди: всю рубаху облевал…
   — Гориславушка… — воззвал князь, держась за притолоку. — Горносталинка…
   — Иди, иди, откуда пришёл!.. — жестоко отвечала Рогнедь. — Иди… А то Изяслава ещё напугаешь. Он и так зубками мучится… Иди к своей грекине…
   — К грекине! — обиделся Володимир. — Ах вы, змеи подколодные!.. К грекине!.. Эй, отроки!.. В Берестовое!.. В Вышгород!.. Вези меня куда хошь: от всего отказываюсь… Нет мне, горемычному, места на белом свете… Все пропадай теперь!..
   Все собаки поднялись по Киеву, когда шумный княжеский поезд направился под звёздами в Берестовое. Один из отроков поскакал передом, чтобы поднять там всех на ноги, чтобы топили скорее избу мовную про князя, чтобы девки приоделись: порядки Володимира были известны. Да, может, и самому под шумок что перепадёт, как в последний раз в саду вишнёвом… Ах, и девка эта Милонега!..
   А Володимир, развалившись на коле, на коврах мягких, во всю головушку песни играл. За Днепром вспыхивали зарницы. В душе поднялась опять большая обида: всех жалеет, всех привечает, а пришёл муж с пира почестного — от ворот поворот!.. И опять же обрезание какое-то выдумали — что такое, к чему?! Неизвестно!.. И не пей, говорит… Но он не таков!.. Он ещё себя покажет… Он не какой-нибудь, а сам стольный князь киевский… И вдруг диким голосом он завопил во всю головушку:
 
Володимиру-князю не… изнашиваться…
Сла-а-а-а-ава.
 
   Собаки залились как ошпаренные. Гридни просто со смеху с коней валились. И какой-то молодой озорной голос запел в темноте:
 
Володимира-князя веселие есть…
 
   И, хохоча, грянули гридни:
   — Пити!
   — Как? Как?.. — обернулась с воза чубатая голова. — Как это вы там?
 
И дружина его тоже хочет ещё, —
 
   залился невидимый певец.
   — Пити!.. — грянула дружина
   Все со смеху с ног валилось. Собаки киевские, что и думать, не знали. Звезды ласково смеялись в высоте…
   А Оленушка тем временем, отбивая поклоны, молилась Господу о спасении души супруга своего. И когда вспоминала она о тайне своей светлой, то вся так и загоралась умилением и по измождённому лицу её катились радостные слезы. Рядом в зыбке тихонько посыпывал носиком её Святополк ненаглядный..

XXV. ЗИМА В ЛЕСАХ

   Коляда, Коляда,
   Пришла Коляда.

   В морозном небе, над тёмным морем лесов искристо загорелась большая звезда из Золотого Плужка[7]. И как только заметили её над лесом хозяйки Борового, так сразу же начались взволнованные приготовления к празднику. Отец Ляпы, старый Бобёр, внёс в избу беремя пахнущей морозом соломы и разостлал её по стоявшему в углу столу и по всему полу. Старуха покрыла стол поверх соломы чистым столешником. Затем Бобёр внёс с благоговением в избу необмолоченный ржаной сноп и поставил его в переднем углу за стол. Перед снопом старуха поставила угощение: пшеничную кашицу на медовой сыте и взвар. Молодуха тем временем ладила другой стол, про домашних, который устлала сеном, а поверх тоже столешником чистым покрыли. Перед каждым из семейных положили по головке чесноку для отогнания всякой нежити и болезней. Чеснок был в числе вещих трав, и держали его посели в большой чести. Цвёл он, как известно, в самую полночь Купалья. Обладавший этим растением мог творить всякие чудеса с нечистою силою и всякими чародеями и мог ездить на ведьме, как на коне, хотя бы и в заморские страны…
   Бобёр оглядел, все ли готово, и, подняв к потолку обеими руками деревянный ковш с янтарной пшеницей, благоговейно забормотал святые слова молитвы к богам всемогущим…
   — Ну, а теперь садитесь!..
   Почётное место, в углу, занял плечистый, весь седой Бобёр, а за ним вся большая семья его, по старшинству. За столом было тесно, в избе душно, но вкусно пахло едой и молодым пивом. Ляпа, старший сын, развертистый парень, от торга в Киеве однодерёвками богател, двор считался на весь посёлок первым, и в большие праздники у Бобра на столе было чего хочешь, того просишь. И если Ляпа втайне гордился, что все это от его ловкости и обходительности, то старик Бобёр на этот счёт своё думал. Всё дело было в том, что чур, хозяин, очень уж им добёр попался. Старик ясно видел, что домовой крал для скотины корм по соседним домам, но помалкивал. Ежели старатель одёжу хозяйскую когда надевал, то берег её и всегда вовремя клал на своё место. За приплодом всяким во все глаза заботник глядел и ежели замечал в каком деле огрех, сейчас же поправлял все. И старуха, по приказу Бобра, не жалела для хозяина ничего и всякую ночь ужин ему за печку ставила: кушай, батанушка, кушай, родимый!..
   Разговоров лишних за столом не было: священна была эта ночь и священна трапеза — в этой тиши морозной рождается солнце… И под конец старуха подала всем такую же кашицу на сыте, как и Ржаному Деду, но тут же на столе часть её отделила на деревянную торель курам, чтобы неслись лучше. И когда управились с ужином и возблагодарили богов за щедрые дары их, Бобёр выдернул из Деда наудачу один колосок и по избе пронёсся шёпот восхищения: колос был длинный и полный — значит, и урожай жита на лето будет богатый…
   — А ну, теперь ты, старуха!..
   Баба, шепча что-то, вытянула из-под столешника былинку сена. И опять всеобщая радость: былинка была длинна. Значит, и сена, и льны будут хороши. В закопчённой избе точно посветлело. И вдруг в морозной ночи зазвенели под окном молодые голоса:
 
По Дунаю по реке, по бережку по крутому
Лежат гусли не налажены.
Коляда!..
Кому гусли налаживати?
Коляда!..
Налаживать гусли Бобру тороватому!
Коляда!..
Бобра стара дома нет,
Он уехал в Царь-город,
Суды судить, ряды рядить.
Коляда!..
Он старухе шлёт кунью шубу.
Коляда!..
Сыновьям-то шлёт по добру коню.
Коляда!..
Дочерям-то шлёт по черну соболю.
Коляда!..
 
   И старики, выйдя к воротцам, щедро дарили колядчиков — и за то, что Коляду пропели, и за то, что подошли поперёд всех к Боброву двору, почёт оказали…
   Чрез неделю Деда Житного обмолотили: святой соломой его с заговорами старинными скот покормили, а святое зерно смешали с посевным. В этот день хозяйки напекли гору пирогов и хлебов. Приготовив стол для вечери, Бобриха низёхонько старику своему поклонилась:
   — Исполни закон, старик!..
   Бобёр степенно сел в передний угол за пироги.
   В избу вошли все домочадцы.
   — А где же батько? — спросили они, как бы не видя старика.
   — Или вы меня, дети, не видите? — отозвался он из-за пирогов.
   — Не видим, батя…
   — Ну, чтобы и на тот год боги даровали так же вам меня за хлебами не видеть!..
   И, все разгораясь, шли по вечерам у молодёжи игры любовные и звенели песни старинные:
 
Уж я золото хороню, хороню,
Чисто серебро хороню, хороню.
Я у батюшки в терему, в терему,
Я у батюшки в высоком, в высоком.
 
 
Пал, пал перстень
В калину, в малину,
В чёрную смородину!..
Гадай, гадай, девица,
Отгадывай, красная!..
 
   И часто игры любовные свадьбой весёлой кончались… И бабы на ложе брачное клали снопы немолоченые, а поверх них покрывала постилали, и круг стола всем поездом ходили, и осыпали молодых и житом золотым, и хмелем пьяным, и чёрную кашу кидали через плечо, и много других затей старинных творили. И все это песнями, точно узорами, расцвечено было:
 
С веном я хожу,
С животом я хожу —
Мне куда бы вена положить?
Мне куда бы живота положить?
Положу я вена, положу живота
Уж Запаве я на поволоку,
Раскрасавице на поволоку,
Красной девице на правое плечо…
 
   И бедная Запава — она по осени сиротой круглой осталась и против сердца должна была за Ляпу идти — горько плакала, и в русалочьих глазах её стоял, не проходил милый образ Ядрея. А подруги пели:
 
Соболем Запава-свет в леса прошла,
Крыла леса, крыла леса чёрным бархатом.
 
   И пришла свет Запава к морю синему, стала красна девица перевозчика кликать, и сейчас же с того берега отозвался ей сам Ляпа-господин:
 
«Я тебя, Запавушка, перевезу на ту сторону,
Я за тобою, за тобою корабль пришлю,
Корабль пришлю, судно крепкое, колыхливое!»
«Не присылай за мной судна крепкого, колыхливого,
Я у батюшки дитя пугливое, торопливое…»
«Я за тобой, за тобою сам прилечу,
Сам прилечу, под крылом унесу…»
 
   А Запава рыдала навзрыд: зачем, зачем не бросилась она тогда в омут глубокий?!
   И вдруг среди игр старинных и свадеб пьяных слух пронёсся по лесам: сам князь Володимир с дружиной своей на полюдье едет! И было любопытно поглядеть на людей чужедальниих, и было здорово накладно встречать их, мало того, что тиунам надо дань нести, а ещё и на братчины добра всякого сколько переведут. Мужики-лесовики всей пятернёй затылки свои скребли. А Муромец — для него эти полюдья диковинкой ещё были — все хмурился на грабёж дружинников да тиунов.
   — Мужику-страдальнику доброхотствовать надо, — говорил он. — А вы словно вот вороньё на стерво кинулись. Пожаливать, пожаливать сирот надобно!..
   Те скалили на богатыря лесного зубы белые.
   — Эхма… —вздыхал он. — Видно, недаром вас ворягами-то зовут!
   И когда встретили посели на околице князя, Ляпа, обращение с вящими людьми знавший, бил ему челом огромной медвежьей шкурой.
   — Вот так зверь!.. — подивился Володимир, любуясь бурой, с черным почти хребтом шкурой. — Я такого чудища и не видывал ещё… Как это ты его, молодец?..
   — На рогатину поднял, княже… — отвечал развертистый Ляпа. — Все для тебя стараюсь…
   Он соврал, шкуру он выменял у дальних лесовиков за Десной.
   — А, Муромец, каков зверюга-то?.. Управился ли бы ты с таким?
   — Ништо… — отвечал тот. — У нас, в муромских лесах, их сколько хошь. Только я с рогатиной не уважаю — я все больше с ножом хаживал: леву руку обмотаешь чем-нито, да ему в хайло, а правой ножом под сердце — и вся недолга…
   И все, предвкушая весёлую братчину, ахали над шкурой лесного великана, а лесовики-севера все на Му-ромца ужахались: и где только такие люди рожаются?!

XXVI. ПО СЕВЕРЩИНЕ

   В день едут по красному по солнышку,
   В ночь едут по светлому по месяцу.

   Если пьяными свадьбами и братчинами и ссорами жестокими из-за дани шумели все лесные посёлки, то тихо-тихо было в до конька занесённой снегом избушке деда Боровика. Стареть он совсем остановился — только волосом все менялся, который из белого жёлтым делался, а потом и впразелень ударял.