— А ну, во здравие дорогого гостя!.. — закричал седой Войко, подымая чашу.
   — Во здравие… — загремела застолица весело. — Чашники, не дремать!
   И все шумно пили здоровье гостя урманского Гаральда Гаарфагера, только что первым прибывшего в Новгород из-за моря. В прошлом году доверенный его накупил тут таких золотошвейных тканей, каких в Норвегии и не видывали. Гаарфагер бойко и с большим барышом расторговался ими и на этот год, нагрузив свои шнеки оружием и сукнами фландрскими, сам приехал закупить все нужное…
   — Нет, а что ни говори, братцы, а как помер наш Садкё, ослабел точно Новгород… Богатырь был!..
   — Что говорить!.. Садкё — Садкё, одно слово… — раздалось со всех сторон. — Ну, да и сейчас Господин Великий Новгород лицом в грязь не ударит… Ежели мы и уступаем немцам в торговле с Западом, зато весь Восток в наших руках. Где, окромя Новгорода, ты мехов хороших достанешь? А кожа опять?.. А конопля?.. А лён? А воск? А мёд? Нет, с Новгородом тоже, брат, не шути: он за себя постоит!.. За Пермь, за бугры уже наши молодцы повольники ходят, за Обь, на Ледяное море…
   — Охальничать многие в торговле стали, вот что не хорошо, похаб творить… А это не больно хвалят… Вон Гюрята продал воск гостю из Брюги да для весу в бочки камней наклал!..
   Взорвался хохот.
   — Не зевай!.. Здесь тебе не Брюги…
   — Зри в три… На то торговля!..
   — А ентот, немец-то из Кашля[13], вот глаза вытаращил, чай, дома, как увидел, что кож ему прелых всучили! Ха-ха-ха…
   — Ну, и они тоже не очень зевают, твои немцы-то. Что, мы не понимаем, что ли, почему они к себе нас не больно пускают?.. Боятся, что Русь все высмотрит, всему научится и тогда без их обходиться будет…
   — Ну, и мы не лыком шиты!.. Грамоте их тоже во как выучим, что ай люли!..
   — Ни хрена: пущай обучаются новогородской премудрости!..
   — Это было в тот год, как мор у нас был, а я в славный Волин гостить ходил… — рассказывал дружкам старый уже Свирько. — Ах, ну и город!.. Куды нашему Новгороду!.. Вы то время, чай, и не помните… Беднота это кору берёзовую ела, падаль, мертвецов вырывала, а помирали прямо сотнями — псы поедать тела по улицам не поспевали. Потом живых людей поедать стали… А грабёж шёл по городу такой — уму помраченье… А тут на горе и загорись ещё в Плотницком конце: одни — тушить, другие грабить, как полагается. И как раз о ту пору и подошёл я на своих судах к мосту на Волхове…
   — Господин Гаральд Гаарфагер, гость урманский, пьёт на здравие славных гостей новгородских, — провозгласил кто-то.
   Зашумели, закричали, схватив чаши, а Гаральд Гаарфагер, с чашей в руках и с улыбкой на умном, энергичном лице, раскланивался во все стороны…
   — …тогда и послал нас Новгород послами от себя да от смольнян в Любек, — степенно рассказывал грузный, весь белый старик, в дорогом кафтане и с белой бородой на два посада, — а из Любека на Готскый берег, утверживати мир, а разлюбье на сторону отверечи, которое было межи немцы и смольняны: а за тех страдал Рулф из Кашля и Тумаш Михайлыч из Волина, абы добросердье меж их было и чтобы правды держали… Да, беда, оже разбой межи немьцы и Русью начнётся! Всё надо было так наладить, абы мир не раздрушен был, абы немчицу любо было.
   — Нет, а вы послушайте, братцы, какую сказку нам по осени бременцы тут рассказывали!.. — слышалось в другом конце стола. — Ну и сказка!..
   — А расскажи… Слушай, ребята, сказку немецкую!..
   — Ну, вот… — расправив усы висячие и отхлебнув из чаши медку, начал худой, с весёлыми глазами гость. — Жил-был старик со старухой у самого синего моря. Жили они в ветхой землянке ровно тридцать лет и три года: старик ловил неводом рыбу, а старуха своими делами бабьими занималась… И вот раз закинул старик в море невод — пришёл невод с одною тиной… В другой раз закинул он невод — пришёл невод с травою морскою… Закинул он в третий раз невод — пришёл невод с рыбкой золотою. И возговорит вдруг золотая рыбка, голосом молвит человечьим: «Отпусти меня, старче, в море — дорогой дам за себя я выкуп, откуплюсь чем только пожелаешь!..» Старик ей смеётся, отвечает: «Никакого выкупа мне не надо — ступай себе в море, гуляй там себе на просторе…» Вот…
   — Дак какая же это немецкая сказка?! — раздался с другого конца подгулявший голос. — У нас в Пскове бабы её ребятишкам рассказывают по вечерам… Немец от наших слышал, а тебе за свою рассказал…
   — Ври больше!.. Псков… Вы там шти лаптем хлебаете, а не то что сказки выдумывать…
   — Постой, погоди… Пущай пскович расскажет, что там дальше было, вот мы и увидим от кого сказка пошла…
   — И рассказывать нечего: у нас всякий парнишка её знает… — отозвался пскович, немножко заплетаясь языком. — Сперва баба у старика корыто потребовала, потом избу новую, а потом в боярыни захотела, потом, дальше — больше, владычицей морской быть вздумала — известно, бабы, они разве что понимают? И наконец того, и кончилось тем, что тая самая золотая рыбка отобрала у неё, у свиньи, все обратно, и осталась баба ни с чем…
   — Правильно!.. — стукнул жилистым кулаком по столу худой с висячими усами. — А немцы мне за свою выдавали. Ты гляди, до чего, братец мой, народ хитёр: сказку и ту у нас упереть норовит! А?
   Но тут под окнами грянула весёлая плясовая гудьба — гусли, сопели, свистели и бубны.
   — Скоморохи, братцы, пришли!..
   — Волоки их сюды, весёлых молодцов!.. Пущай урманин поглядит наших скоморохов…
   С весёлым гвалтом ворвалась в ярко освещённый покой толпа пёстрых, хохочущих скоморохов. Они толкали один другого, нарочно падали, орали что-то несуразно-весёлое, дрались и раскланивались в пояс с тороватыми гостями.
   — А ну, молодцы, покажите нам действо какое из жизни!..
   — Можно… Сейчас, гость дорогой… Сейчас мы покажем вам действо про богатого гостя Терентьища — как скоморохи, весёлые молодцы, жену его вылечили. Завещание пишите скорее, а то со смеху ещё помрёте.
   — Валяй, валяй!.. Не твоя забота.
   — Дать им всем по чарке, чтобы веселей играли!
   — Вот спасибо, боярин тороватый!.. Во здравие твоё, и водимой твоей, и детушек, и козы рогатой, и медведя мохнатого…
   Ещё немного весёлой суеты, прибауток присоленных, шутливых драк — и снова ударили скоморохи в гусли, бубны и сопели. Потягивая винцо и меды из чаш, гости оборотились к скоморохам, и те завели весёлую игру.
   Богатый гость Терентьище был уже в пожилых летах, а жена его была молода и пригожа. И вот раз она страшно раскапризничалась:
 
Разыгрался недуг в голове,
Расходился утин во хребте,
Распошел недуг по сердцу!..
 
   И требует бабёнка, чтобы шёл Терентьище знахарей искать.
 
Он жены-то своей слушался,
Он жену-то во любви держал.
 
   Но вместо знахарей повстречал он скоморохов, а
 
Скоморохи люди вежливые,
Скоморохи-то очестливые.
 
   Взялись они вылечить бабу. По их указанию, захватив с собой добрую дубинку, влез Терентьище в мешок. Они понесли гостя в дом его и сказали бабе, что вот принесли они ей поклон от Терентьища: они нашли его мёртвого, и его уже вороны клюют. Баба обрадовалась и попросила их на радостях про старого мужа песенку спеть. Они уселись на лавке, заиграли в гусельки и запели песенку, приглашая ею Терентьище вылезть из мешка. Он выскочил с дубинкою и выгнал от жены из-за занавеса недуг, который выскочил в окно и чуть головы не сломал. А на месте оставил он одёжу и деньги…
   В просторном жарком покое всё тряслось от весёлого грохота. Один из скоморохов с шапкой в руке обходил гостей, и те, не жалея, бросали ему и ногаты, и куны, и резани. И стоит, прах их побери, распотешили!.. И весело ударила опять гудьба в честь тороватых гостей.
   И вдруг двери с треском распахнулись и в покой, подбоченясь, не снимая шапки, вошёл всему городу известный и всему городу надоевший Васька Буслаев, молодой парень знатного рода и богач, со своими ярыгами, гуляками. Гости понахмурились.
   — Званому гостю хлеб да соль, а незваному гостю и места нет… — громко сказал сердитый Воята.
   И на всякий случай пощупал за голенищем нож. Румяный, дерзкий Васька, проводивший все своё время на весёлой улице Рогатице, во главе пьяной шайки своей, дерзко расхохотался.
   — А ты бы, Воята, лучше гостей-то чашей доброго вина чествовал!.. — крикнул он, бахвалясь. — По обычаю стариковскому… Ваське супротивничать не всегда гоже. Не огонь творит разжжение железу, как говорится, а мешное вздымание… А, молодцы, так ли я говорю? — обратился он к своим коромольникам.
   Это были те гулящие люди, ребята неразлучные, безумцы, которые при случае составляли силу всякой партии, всякого заговора и, поддерживаемые соперничающими боярами-богатеями, чинили разбой, грабежи и голки. Они в смутах не теряли ничего, кроме ребра или головы, но зато выиграть всегда могли многое…
   Началась словесная перепалка, и очень скоро закипел среди звона и грохота опрокидываемых столов и скамей горячий кулачный бой…
   Также пировали и буянили и на судах по Волхову, и по берегам, и во всех концах, и много пьяных тел валялось в пыли горластых улиц… А в окрестных деревнях, чествуя весну, веселилась молодёжь. Хотя земля у новгородцев была бедная, елох, да камни, да вода, но смерды всё же не все уходили от рольи своей и ковыряли её жалким ралом, и проклинали долю свою горькую. А которые на юг перебирались, в степи хлебородные… Но весна и на елохе весна. И в то время как над тёмной и влажной землёй зажигались первые звёзды и заводили над тёмными долками и удольями влюблённые слуки свои, хороводы, меж сел, на выгонах, собиралась молодёжь и дружно пела песни весенние:
 
А мы просо сеяли, сеяли…
Ой, Дид Ладо, сеяли, сеяли!..
 
   И бойко отвечал им другой хор:
 
А мы просо вытопчем, вытопчем…
Ой, Дид Ладо, вытопчем, вытопчем!
 
   И спрашивали первые:
 
А чем же вам вытоптать, вытоптать?
Ой, Дид Ладо, вытоптать, вытоптать!
 
   И шла в сиреневых сумерках весёлая перекличка молодых голосов.
 
А мы коней выпустим, выпустим!
А мы коней переймём, переймём!
А чем же вам перенять, перенять?
Шёлковым поводом, поводом…
А мы коней выкупим, выкупим…
А чем же вам выкупить, выкупить?
А мы дадим двести кун, двести кун.
Не надо нам тысячи, тысячи.
А что же вам надобно, надобно?
Надобно нам девицу, девицу.
А нашего полка убыло, убыло…
А нашего прибыло, прибыло…
 
   Вся земля Новгородская стонала весельем.

XXXVIII. ВО ИМЯ ХРИСТОВО

   И прииде епископ Иоаким, и требища разори, и Перуна посече, что в Великом Новеграде стоял на Перыни, и повеле повлеща в Волхов. И повязавше ужи, влечаху и по калу, биюще жезлыем и пхающе, и в то времи бяше вшел бес в Перуна и нача кричати: «О, горе мне, ох, достахся немилостивым судиям сим!» И вринуша его в Волхов. Он же, пловяше сквозе Великий мост, верже палицю свою на мост, ею же безумнии убивающе утеху творят бесом…

   Не успели отгрести караваны во все стороны света белого, не успели отгореть праздничные игры в честь Ярилы, Лада светлого, жаркого, как вдруг надвинулась на Новгород с юга грозная туча: то шла рать Володимира из киян и ростовцев приводить новгородцев к вере Христовой. За год перед тем приезжал из Киева поп большой с пискупы и с Добрыней да с Анастасом, греком оборотистым, но новгородцы только на смех подняли их: идите, откуда пришли!.. Но так как к чужим верам они спокон века привычны были, позволили они немногим христианам, что промежду их жили, и попов себе позвать, и церковку Преображения поставить.
   Но когда прослышали они, что идёт на них и богов их рать, они осерчали. Особенно нелюбо им было ехидство киян: рать подходила тогда, когда огромное большинство новгородцев в весеннюю гостьбу ушли и город и область были наполовину пусты… Во всех концах началась тревожная беготня, а на Славне, наполовину опустевшем, тревожно забил вечевой колокол: «Дон-дон-дон-дон-дон-дон…»
   И зашумело вече. Долгих речей и свар на этот раз не было и единодушно было принято решение:
   — Не впускать киян в город и не выдавать богов!..
   И много крутой ругани пущено было по Добрыне: вертляв, старый хрен, так его и растак и вот ещё эдак!..
   Правая сторона, Торговая, к верам всяким была потерпимее — только бы торг вести не мешали, — а левая крепко ощетинилась. Как только увидали они, что хитрец Добрыня провёл попов с воями на правую сторону, в одно мгновение ока разметали они настилку старого моста и в конце его, под детинцем, выставили пороки, орудия каменометные: а ну-ка, попробуй теперь!..
   Богумил, старый волхв, с белой бородищей и грозными глазами, больше известный за своё сладкоречие под кличкой Соловья, зажигал народ речами пламенными.
   — Не поддавайся, новгородцы, силе вражьей!.. — гремел он повсюду. — Стойте крепко за веру дедовскую!..
   Тысяцкий Угоняй, тоже старой вере крепкий, разъезжал повсюду на коне и, потрясая мечом, кричал:
   — Лучше помереть, новгородцы, чем отдать неверным на поругание богов наших!.. Слышали, чай, что нововеры-то с богами в Киеве сделали? Мы их учить не лезем, а они пущай не лезут к нам… А Добрыня, пёс краснорожий, кому в руки попадётся — на мост и в Волхов!.. Наш хлеб ел и нас же вот предаёт…
   Между тем Добрыня, человек твёрдый и прямой: так — так так, а эдак — так эдак, уже взялся за дело на правом берегу. Дело шло туго: при всём старании за двое суток попы с помощью воев обратили на путь истины разве только пятьсот человек. Крестители затуманились: что же делать?
   Глубокой ночью тысяцкий Путята, сговорившись с Добрыней, переправился с пятьюстами ростовцев на левый берег. Там, в темноте, их приняли за своих и впустили в город. Ростовцы сразу же схватили Угоняя и других передних мужей и переправили их к Добрыне, заложниками. Народ взорвало. С воплями все высыпали на улицы, и бурными потоками понеслись уличане к церкви Преображения, вмиг разметали её по брёвнышку, разграбили и разнесли дома всех христиан, убили жену Добрыни и его родичей и до основания разорили хоромы его. И началась жестокая сеча с подоспевшими ростовцами. Ростовцы не выдержали яростного натиска новгородцев и, отбиваясь, медленно отходили к реке. Но Добрыня переправил ещё часть своих воев на правый берег и зажёг город…
   Среди бешеных разливов пламени — даже Волхов и тот казалось, горел — началось невообразимое смятение. Одни с воплем бросались в огонь спасать свои пожитки, а другие, чтобы грабить их, и в узких дымных улочках, засыпаемых дождём искр и галок, ожесточённо, грудь с грудью, резались люди… Пожар разгорался неудержимо. С Ильмень-озера потянул резвый ветерок, и на пылающий город было страшно смотреть…
   Левобережные бояре, делать нечего, составили вече и хмуро постановили послать к Добрыне послов просить мира. Добрыня ласково принял их и сейчас же отдал приказ тушить город и остановить грабежи и поджоги… Уже светало… Плотники быстро настилали разобранный мост. И в облаках горького дыма и смрада Добрыня с пискупом Иоакимом — баяли, что поп от какого-то, пёс его знает, цареградского патриарха, что ли, прислан был — перетянулись на левый берег.
   Иоаким, чёрный, с бешеными глазами и раздувающимися ноздрями тонкого, сухого носа, носился точно нетопырь какой среди дымящихся развалин, низвергал богов и разрушал требища. Перуна он посек собственноручно с великою яростью и приказал воям тащить бога в Волхов. Других богов жгли огнём… Особенно усердствовал в деле отец Ядрей-Михаил, весь исцарапанный, в саже, с прожжённым во многих местах иматием и с новым, жёстким, почти зверским лицом. После тяжёлой раны в голову, полученной в свалке под Боровом, его спасли, но он стал новым человеком, полным кровавых видений: прежний мягкий мечтатель-бродяжка Ядрей, по которому вздыхало немало женских сердец, умер, и встал изуродованный, страшный, заряженный неистощимой злобой человек. Иногда лицо его, когда-то красивое и мягкое, сводили страшные судороги, точно укусить он кого хотел…
   Расправа с богами и староверами продолжалась. Напрасно новогородцы на коленях, с плачем великим умоляли крестителей пощадить богов, вои, сами недавно этим богам поклонявшиеся, делали своё дело. А меднолицый, налитой решимостью Добрыня разъезжал среди дымящихся развалин и уговаривал невегласов:
   — Что вы их жалеете, безумные?.. Что это за боги, что сами себя оборонить не сумели? Какая польза может от них быть?
   — А давно ли ты сам ставил их? — исступлённо кричала ему какая-то растерзанная женщина из толпы. — Оборониться не умеют! А твои небось оборонялись, когда в ночь народ их капище разносил?!
   Но Добрыня делал вид, что пустяков ему слушать нет времени: так — так так, а эдак — так эдак!..
   И всё-таки новгородцы никак не хотели креститься. Вои под руки тащили их на отмель Волхова — мужчин выше моста, женщин ниже.
   — Да мы уж крещёные!.. — с отчаянием вопили те. — Какого же вам ещё рожна?..
   Тогда попики стали всем крещёным надевать на шею крестики: так уж будет без обмана. Именно с тех страшных, кровавых дней новгородских и установился на Руси для православных обычай носить на шее крестики…
   Многие насмерть бились с воями, и мёртвые тела их, такие белые в мутных водах Волхова, уплывали в далёкую Ладогу. Крещёные братски передавали свои крестики некрещёным, чтобы избавить их от скверны, а Богумил старый, ушедший с наиболее упорными во мхи, прислал оттуда верного человека передать тихонько, чтобы новгородцы не горевали: очистительными заклинаниями и травами вещими он снимет скверну со всех без всякого затруднения…

XXXIX. ЛЕТОПИСЕЦ

   Из пустого дупла либо сыч, либо сова, либо сам сатана…

   Отец Берында шёл с крестин домой. Крестил он у богатого хлебороба, и после крестин было добре выпито. В таких случаях отец Берында впадал в самые разнообразные настроения, которым он в трезвом состоянии был обыкновенно чужд: сухая была у него душа, бесструнная. В настоящую минуту отец Берында был в настроении поэтическом и потому, слегка пошатываясь и путаясь ногами в длинных полах своего иматия, он распевал:
 
…Мать несчастливого меня породила,
Смелостью меня несмелого,
Силою меня несильного,
Красотою меня некрасивого,
Богатством меня небогатого,
Кудрями меня некудрявого.
На что меня, несчастного молодца, спородила,
Гребешком мою головушку загладила,
Копылком бородку наладила,
Спустила доброго молодца далече,
Далече во чисто по-о-о-оле-е-е.
 
   Войдя в свою хатку, отец Берында повесил у натопленной печки свои промокшие лапти сушиться — только что прошёл буйный весенний дождь с синими молниями и великим грохотанием батюшки Илии Пророка и чернозём степной развезло по колено, — и вошёл босиком в чистую горницу. Он был доволен: за труды ему дали чёрного кочета, хлеб пшеничный да деньгами куну. А сверх того, он выпросил два добрых ломтя меду сотового.
   Покачиваясь, отец Берында осмотрелся. В горнице было чисто. Глиняный пол был выметен. Сизая полынь была разбросана повсюду — от блох — и от неё шёл приятный, горьковатый запах. Из переднего угла ему значительно грозил перстом синий Христос, розовая Божья Матерь скорбно поникла главой, а блистательный Георгий Победоносец длинной пикой колол с белого коня зелёного змия, из пасти которого вырывалось красное пламя. Всё это привело отца Берынду в возвышенное и учительное настроение. Он вытащил из-под лавки окованную железом цареградскую укладочку, в которой хранилось все его имущество. Поверх старого иматия и небольшого запаса портянок лежало толстое рукописание. Оно досталось отцу Берынде в Цареграде от одного там умершего русского черноризца, который весьма прилежал книгам и был горазд писать. В рукописании этом заключалась ни много ни мало, как история всего рода человеческого. Берында не раз уже перечитывал творение усопшего черноризца и всё никак не мог достаточно насладиться мёдом премудрости его.
   Берында, взяв рукописание, присел с ним к липовому столику. История открывалась, как и полагается, с самого начала рассказом о том, как сначала не было ничего — только Дух Божий носился над бездной… Потом надумал Господь сотворить мир: сначала землю, потом твердь или видимое небо, потом солнце, луну и звёзды, потом рыб, птиц и животных и, наконец, человека. Потом сделал Он этому человеку из его же собственного ребра жену, а она ему заместо того пакость со змеем подстроила…
   Отец Берында тихонько рассмеялся: очень уж чудно рассказывал сегодня на кстинах сказку про злую жену гусляр прохожий!..
   Жена эта не слушалась мужа как есть ни в чём, все делала наперекор ему. Однажды заметил он в лесу в малиннике глубокую яму и нарочно запретил бабе подходить к ягодам. Та наперекор пошла и свалилась в яму. Чрез три дня он пожалел её и, захватив бечеву, пошёл проведать её. Он опустил верёвку в яму, и сейчас же оттуда чертёнок вылез и стал слёзно просить мужика: «Ох, не гони меня назад в яму — там теперь поселилась какая-то баба: всех нас приела, прищипала, прикусала. Тошнёхонько!.. Я тебе за это чего хочешь сделаю…» И стал чертёнок входить в жён и дочерей богатых гостей, а мужик будто изгонял его и получал от того большие барыши. Наконец, чертёнку надоело всё это и он вышел из повиновения и, войдя в дочь богатого боярина, никак не хотел по приказанию мужика покинуть её. «Смотри! — сказал тот тихонько. — Злая баба из ямы вылезла и идёт сюда…» Чертёнок перепугался и вмиг покинул боярскую дочь. Боярин в награду отдал мужику полимения и выдал за него боярышню, а злая жена и по сю пору в яме с чертями сидит…
   Отец Берында опять засмеялся: ловко удумал, кошка его задави!.. Но сейчас же спохватился, напустил на себя учительное настроение и снова взялся за чтение истории рода человеческого: как Господь напустил на род людской потоп всемирный, как строили люди незнамо зачем башню высокую, как плавал Иона во чреве кита по морям-окиянам… И дошлый черноризец весьма красно связал историю жидовинов с Еуангелием, а от Еуангелия весьма красносмотрительно перекинул эдакий духовный мост к императорам византийским, а оттуда — к князьям русским. Он вообще занимался, главным образом, пророками, апостолами, царями, князьями, патриархами, величественными кометами и другими знамениями важными и заметно пренебрегал жизнью повседневной и людьми происхождения подлого. Доведя повествование своё поучительное до того места, как Олег прибил щит на вратах Цареграда и как умилительно крестилась мудрейшая из человек княгиня Вольга, дотошный черноризец тихо в Бозе опочил. Берында завладел его рукописанием и раз до того вдруг разгорелся — в этот день знатные похороны в городе были, — что решил продолжать его дальше. Это было затруднительно: у самого память дырявая на старости лет стала, а спросить не у кого — посели только сказки небылые плели. И часто, когда он никак не мог вспомнить, что было в том или другом году, он просто писал: «Год такой-то — не бысть ничто же» — то есть в таком-то году не было ничего… Иногда он — по вышесказанным причинам — впадал в настроение умильное и возвышенное и тогда среди водоворота мировых событий начинал скорбеть о своём ничтожестве. И тогда писал: «Трепетна бо ми десница, яко скверна сущи и недостойна к начинанию повести…» И так, потихоньку да полегоньку, рассказал он о походах Святослава, о его гибели от печенегов, ловко обошёл некоторые ненужные подробности борьбы Володимира за престол киевский и только на этой неделе ещё описал крещение новгородцев. Писать пока было больше нечего. Это было очень досадно, что история рода человеческого пока кончилась, но делать было нечего. Старик поощрительно погладил себя по лысинке и непослушной тростинкой написал заключение:
   «Крести же всю Русь от коньца и до коньца и поганскые богы, паче ж и бесы, Перуна и Хорса и ины многы попра, и сокруши идолы и отверже всю безбожную лесть. И крестьяны и крестьянство утвердися…»
   И вдруг под окном грянуло:
 
Во поле берёзонька стояла,
Во поле кудрявая стояла.
Люли, люли, стояла…
Люли, люли, стояла…
 
   Посвист молодецкий, занозистый, приекивание, притоптывание, подвизгивание, и купиной неопалимой запылала песня:
 
Некому берёзу заломити,
Некому кудряву заломити,
Люли, люли, заломити…
Люли, люли, заломити…
 
   «Ох-ох-ох-ох-ох… — страстно, в лад, стонали души. — Ох-ох-ох!..»
   Отец Берында привстал и строго поглядел в оконце. Пёстрый, как венок цветов полевых, вкруг разубранной лентами берёзки, кружился девичий хоровод, а в хороводе металась в пляске бешеной огневая, чернобровая, с милыми карими очами Донька, только недавно во святом крещении наречённая Гапкой — та самая, которая недавно Христу-батюшке бородку в поле завивала. Отец Берында долго сердитыми глазами смотрел на девок, — он не знал, что потихоньку глаза его мягчели, мягчели и из сердитых грустными делались, — и уже взялся было по привычке за подог свой пастырский, чтобы идти разогнать всех этих бесстыжих. Он любил преломить иногда жезл о хребет чад своих духовных. Но вдруг из соседнего заулка парубки вывалили и с хохотом смешались с хороводом. И среди криков, и смехов, и хаханек, и всяческого беснования, приплясывая вкруг берёзки, обнявшиеся пары пёстрой толпой пошли в луга, в степь — туда, где в самой смерти своей берег землю Русскую славный богатырь Илья Муромец.
   Недовольно пожёвывая беззубым ртом, попик снова сел за своё рукописание и, привычным усилием приведя себя в благочестивое и смиренное настроение, приписал:
   «Молюся и мил ся вам дею писанием грамотицы сея малыя юже похваляя ваю написах недостойным умом и худым и невежественным смыслом. И ныне, Господа отцы и братия, оже ся где буду описал или переписал, или недописал, чтите исправливая Бога деля, а не кляните. Аминь».
   И в глазах попика утренним туманом всё ещё стояла неостывшая грусть…
   А вдали, в степи солнечной, вкруг тихого кургана старого богатыря, полыхала песня пьяная:
 
Встань ты, мой милый, пробудися,
Встань ты, мой милый, пробудися!
Люли, люли, пробудися,
Люли, люли, пробудися!..
Войди в терем мой, веселися,
Войди в терем мой, веселися!
Люли, люли, веселися,
Люли, люли, веселися!..