Тут же в ладье сидел высокий, красивый, молодой, с мягкими голубыми глазами и ленивой усмешкой северянин, Федорок. В поисках приключений он увязался как-то с караваном из варяг в греки, заболтался в Царьграде, попал в царскую гвардию, навострился борзо лопотать по-эллински, грамоте выучился и, чтобы не отставать от других, принял даже христианство и новое имя: раньше в лесах звали его Ядреем. Но когда греки пошли против Руси, сердце в нём загорелось и ночью он перебежал к своим. Теперь он немножко опасался, как бы греки не узнали его и не сгребли. Но он служить им больше не желал никак и презрительно звал их почему-то «греками мочёными». Он втайне очень жалел, что крестился в их веру. В особенности противно было ему, что их боги, вроде этого проклятого Федора Стратилата, стоят против Руси: Ядрей-Федорок был бродяга порядочный, но сердце его всё же было крепко привязано к берегам родной Десны. И потому он с лёгким сердцем выкинул небольшую иконку Федора Стратилата.
   — Взял боженьку за ноженьки да и оземь… — засмеялся он.
   На том берегу махнули чем-то белым.
   — Едет… — сказал своим тяжёлым басом Свентельд, вставая. — Пора и нам, княже…
   Святослав встал и шагнул в ладью. Лязгая оружием, дружинники последовали за ним. Князь наравне с гребцами взялся за весло. И ладья, носом против течения, боком бойко пошла по блещущему Дунаю. И в то время как подходила она к берегу, от лагеря во главе блистательной свиты показался на богато разубранном коне император Цимисхий. Он был маленького роста — Цимисхий и значит по-армянски маленький, — но широкогруд, мускулист и имел в блестящих доспехах своих очень воинственный вид. Узкая русая борода его была выхолена и напитана благовониями, и смело глядели на дикую, суровую Русь его голубые, острые глаза. Святослав, бросив весло и отирая рукавом пот с загорелого чубатого лба, смотрел из ладьи на победителя. И так несколько мгновений мерили один другого глазами — одряхлевший мир Византии и этот новый, неясный, в туманах, мир Степи, только недавно вставший из пресловутого «мрака киммерийского».
   — Итак, князь, — с улыбкой на румяных губах проговорил Цимисхий, — мужи наши установили все ряды наши. А под рядами повелел я клятвы наши прописать: сперва от нас, а потом от Руси. От вас мы написали так, как писали при отце твоём, князе Игоре…
   Он покосился на переводчика, высохшего грека с носом в виде сливы и вытекшим глазом. Тот поклонился, быстро перевёл слова императора Святославу и прочёл только что выработанный договор:
   — А от Руси идёт так: «Иже помыслит от страны Русския разрушити таку любовь, и елико их крещенье прияли суть, да приимут месть от Бога Вседержителя, осужение на погибель и в сий век и в будущий, и елико их не хрещено есть, да не имут помощи от Бога, ни от Перуна». Добро ли так будет?
   Святослав кивнул головой. Ему не полюбилось, что Перуна поставили они позади, но он не любил цепляться за мелочи: о главном помнить прежде всего надо. А главное было одно: скорее в Киев и с новыми полками назад. Дом свой надо укрепить на Дунае, откуда будет легко взять за горло всех этих раззолоченных молодчиков. Беседа вождей продолжалась. Один хитрил и верил в силу своей хитрости, а другой всей болтовне этой не придавал никакого значения. Федорок ревниво следил за переговорами. Он не верил «мочёным» ни в одном слове, во всём чуял западню и если не знал, то душою чувствовал затаённую думку князя и всей душой сочувствовал ему: «Ну, погодите, мы вам бока-то вот ещё как настратилатим!..»
   Сговорились во всём и мужи византийские, с одной стороны, и Свентельд со старшими дружинниками — с другой, тут же на берегу подписали договор.
   — А ещё хочу я тебя просить, чтобы ты послал послов своих к князю печенежскому Куре, чтобы он не чинил нам спон при походе Днепром… — сказал Святослав.
   — Как же, как же… — сказал Цимисхий с любезной улыбкой. — Посол наш уже выехал к печенегам…
   Это была правда: он уже послал епископа евхаитского Феофила к Куре, чтобы тот никак не пропускал руси чрез пороги и постарался бы рать их истребить.
   Святослав довольно небрежно коснулся чубатого лба своей грубой, мозолистой рукой и повернулся к гребцам.
   — Ходу, братья…
   И ладья понеслась через Дунай. Святослав сразу забыл о Цимисхии, о договоре вечного мира и любви, который только что подписали они обо всём, — его думка, его сердце были уже в грядущем. Цимисхий смотрел вслед уходящей ладье, и в душе его шевелилось сомнение: не напрасно ли отпустил он этого дикаря? Но сделанное сделано. Трон его уже шатался, и надо было думать о том, как лучше задушить смуту, которая опять и опять поднимала в его царстве голову.
   — Не поставили бы проклятые ловушки чрез печенегов… — хмуро сказал Свентельд. — С этими лисицами говори, а камень держи за пазухой наготове…
   Святослав ничего не сказал старому воину, а только крикнул гребцам:
   — Ходу, братья… Веселей!..

III. ТОРЖЕСТВО ПОБЕДИТЕЛЯ

   Ни хытру, ни горазду суда Божия не минути.

   Вдали туманно-розовым маревом встало видение Царьграда: серые зубчатые стены с башнями, пёстрое море домов и над всем этим огромный, величественный купол святой Софии, Премудрости Божией. Приветствуя столицу, загремели звонкие трубы. Полки Цимисхия приободрились и с облегчением вздохнули: морской ветер отнёс в сторону жаркую, вонючую пыль, которою они были окутаны, и дышаться стало полегче…
   Снаружи ещё блестящая, Византия медлительно и тяжко умирала. Гниль шла сверху, из этого огромного, пышного дворца, который белел среди стройных кипарисов на мысу, над голубым туманом моря. Золотой трон императоров превратился в мяч, которым играли окровавленные руки разных проходимцев. Царская власть совершенно утратила в себя всякую веру: на трон смотрели сперва как на приз в головоломной скачке жизни, а потом — как на средство вести жизнь в безумной роскоши. Император Михаил был, может быть, самым ярким представителем этой умирающей страны.
   Он начал царствовать трёхлетним ребёнком, под руководством своей матери Феодоры, которая усмирила иконоборцев и торжественно восстановила почитание святых икон. В борьбе за власть, в которой принимала участие и благочестивая Феодора, во дворце начались убийства. Михаилу было всего семнадцать лет, когда он принял бразды правления в свои руки. Все его мысли и желания были устремлены на знаменитый ипподром: прежде всего он хотел добиться славы лихого наездника. Однажды, когда он предавался упражнениям в кучерском искусстве, пришло известие, что аравитяне вторглись в пределы империи и разоряют Азию и что туда нужно немедленно послать помощь.
   — Как ты смеешь надоедать мне в такое время с пустяками! — набросился молодой владыка на неосторожного сановника. — Разве ты не видишь, что я занят?
   Действительно, ему предстояло при встрече с соперником на ристалище сбить его коней с победоносного среднего пути.
   В другой раз, когда он занимался на ристалище, на недалёком холме вспыхнул огонь-сполох. Он пришёл в ярость: зрители в испуге могли разбежаться, и перед кем тогда стал бы он показывать своё искусство? И он раз навсегда запретил зажигать сполохи…
   Своих коней он любил больше своей империи, а из подданных его самой горячей любовью пользовались конюхи. Для лошадей своих он построил дворцы из мрамора и порфира, а у конюхов и наездников сам крестил детей, давая им на зубок по пятьдесят — сто литр золота.
   Вероятно, благодаря крайнему благочестию Феодоры, он отличался величайшим нечестием. Вместе со своими приятелями и шутами он совершал под звуки гуслей торжественные богослужения, причём в золотые священные сосуды клалась горчица и уксус — для причащения желающих. Раз по городу во главе с патриархом шёл крёстный ход — навстречу ему из дворца двинулся другой ход во главе с царём Михаилом, на ослах, в церковных одеждах. Все несли зажжённые свечи, курили фимиам и пели стихи, прославляя беспутство и пьянство. В другой раз царь почтительно пригласил к себе мать, чтобы она приняла благословение от патриарха. Царица, вошедши, приветствовала святителя земным поклоном. Тот ответил ей циничной шуткой. Все закатилось хохотом: патриархом оказался шут Грилл! Царица тут же прокляла нечестивца и предсказала ему скорую гибель. А до гибели Миша осуждал людей на истязания, резал уши, резал носы, приговаривал к смерти, а святители — пока это не касалось их — приговаривали, что нет власти, аще не от Бога.
   В этот вот разлагающийся среди всякого распутства и крови город и ездила не так давно мать Святослава Ольга для принятия истинной веры…
   Цимисхий был не первым и не последним смельчаком, захватившим окровавленный «трон Соломонов»: кто смел, тот и съел. И потому едва стража заметила с зубчатых стен вдали в туче пыли сверкание оружия и услышала резкие звуки труб, как в разубранном коврами, цветами и знамёнами городе, — весть о победе над страшною Русью гонцы доставили уже в столицу, — началась озабоченная суета. Из городских ворот навстречу победителю с иконами, знамёнами, крестами и хоругвями вышли самые знаменитые граждане цареградские во главе с блистающим драгоценными ризами духовенством, которое всегда приветствовало во имя Господне всякого победителя. За ними, заливая все, как потоп, пёстрый и малоблагоуханный, бежали с исступлённо-восторженным рёвом толпы народа. И как только Цимисхий во главе блистающей свиты своей подъехал ближе, как загремел всенародный гимн:
   — «…Ныне давший в руки твои власть Бог поставил тебя самодержцем и владыкою… Великий архистратиг, сошедший с небес, отверз перед лицом твоим врата царства. Мир, поверженный под скипетр десницы твоей, благодарит Господа, благоизволившего о тебе, о, государь… Он чтит тебя, благочестивейшего императора, владыку и правителя…»
   Под громы гимна Цимисхий спешился, принял благословение от седенького, худенького, с мутными, потухшими глазками патриарха и ему подвели сверкающую на солнце золотую колесницу, запряжённую четвёркой белых коней. Он, протестуя, поднял руку.
   — Нет, нет, это не для меня… — сказал он. — Это для Божьей Матери!
   И он повёл рукой на весьма чтимую икону Божьей Матери, которую он забрал в качестве трофея в усмирённой Болгарии. Все были чрезвычайно тронуты как скромностью, так и набожностью императора, благоговейно водворили Божью Матерь на золотую колесницу, и Цимисхий, увенчанный золотой диадемой, снова сел на своего коня. Ему подали венец и скипетр болгарского царя. Сам царь, пеший, в пыли, стоял за его конём. И торжественный ход, в предшествии духовенства, среди рёва толп медлительно двинулся в город. Весь Царьград был убран как брачный чертог. Балконы, окна, кровли, перекрёстки, заборы — везде были люди, и толпы эти ревели в исступлении от восторга победы и от радости лицезрения богоданного монарха… Воины, сверкая доспехами, железно отбивали шаг, и на запылённых, обветренных лицах их было суровое торжество…
   Шествие остановилось у портала святой Софии. Блистая ризами, духовенство с великим почётом и многим пением понесло пленённую Божью Матерь внутрь огромного, богато украшенного храма. Цимисхий скромно следовал сзади. Началось благодарственное Господу Богу молебствие за то, что Он послал благочестивейшему императору свою помощь на одоление поганых язычников. Цимисхий умилённо молился: он знал, что ему, царю земному, в эти минуты переполненный храм уделяет много больше внимания, чем Царю Небесному… Он снова принял благословение от патриарха с мутными, мёртвыми глазами, и снова под руководством опытных церемониймейстеров с золотыми жезлами в руках наладилось в блистающем храме торжественное шествие императора во дворец.
   Едва показалось оно на ступенях храма, которые вели на Августеон — огромный двор с колоннадой, отделявший святую Софию от дворца, — как взыграли золотые трубы и в отдалении, за решётками, взревело море народное. Цимисхий окинул глазами роскошный Августеон. Посреди него стоял «путевой столп», весь из колонн и арок, от которого исчислялось расстояние во все концы империи. Наверху столпа был водружён крест, у подножия которого стояли фигуры Константина и Елены, набожно взиравших к востоку. Неподалёку высился огромный памятник Константину, который на этот раз был изображён в виде Аполлона с сиянием вокруг головы, сделанным, как говорили, из гвоздей, которыми был распят бедняк из Галилеи. По другую сторону путевого столпа возвышалась конная статуя Юстиниана в образе Ахилла. В левой руке он держал какой-то шар, а правую, как и полагается, простирал на восток…
   Цимисхий обернулся к болгарскому царю Борису и приказал ему тут же снять с себя знаки царского достоинства, то есть шитую золотом и осыпанную жемчугом шапку, багряный плащ и красные сапоги. Воля императора была исполнена. Но он не хотел унижать больше, чем следует, мятежного царя, он хотел быть великодушным, и тут же во всеуслышание он объявил, что он жалует Борису достоинство римского магистра. Новый римский магистр почтительно благодарил за милость. Трубы взыграли, толпы взревели — всё было очень замечательно.
   И смолкли резкие, торжественные звуки труб, и снова загремел хор:
   — «Сияют цари — веселится мир… Сияют царицы — веселится мир… Сияют порфирородные дети — веселится мир… Торжествует синклит и вся палата — веселится мир… Торжествует город и все царство — веселится мир… Августы наше богатство и наша радость — Господи, пошли им долгие лета…»
   — Императору… — красиво вывел певец.
   — Многие лета… — торжественно вздохнул хор.
   — Счастливые годы императору… — поднялось несколько подобранных голосов.
   — Господи, пошли ему многие и счастливые годы… — поднял хор к небу сильные голоса.
   — И августе… — продолжали певцы.
   — Многие лета… — гремел хор.
   — Счастливые годы… — настаивали певцы.
   — Даждь им, Господи, многие и счастливые годы…
   — И детям их порфирородным…
   — Многие лета…
   — Счастливые им годы…
   — Подай им, Господи, многие и счастливые годы…
   И среди торжественных, победных песнопений Цимисхий медлительно, сияя, как бог, скрылся в глубине своего роскошного дворца…

IV. НА ПОРОГАХ НЕПРЫ

   На Немизе снопы стелют головами, молотят чепи харалужными, на тоце живот кладут, веют душу от тела…

   Между тем Святослав с остатками своей разбитой рати бежал под парусами по сердитому зимнему морю. Ладей у него осталось всего с сотню, и издали они казались стайкой чаек. Плавание шло благополучно, и душой Святослав был уже в Киеве. Но на Руси была уже зима, и нужно было до весны зазимовать в извивах Днепра или, как его в старину звали, Непры, на Белобережье. Хватила Русь за эти сумрачные месяцы и голода, и холода, и хвори всякой. Но проходит все. И вот снова над угрюмым морем засияло солнышко, из Непры лёд валом повалил, а из Ирия, птичьего рая, где птица зимует, табунами несметными понеслась всякая птица перелётная. Русский стан ожил и начал торопливо готовиться к походу взводу, к желанному Киеву. Но сумрачен был старый Свентельд.
   — Послушай, княже, старика… — не раз говорил он исхудавшему от нетерпения князю. — Не верь грекам. Большого попа своего недаром посылали они к печенегам… Давай лучше возьмём коней да степью, обходами и ударим на Киев…
   — Да где же ты столько коней возьмёшь?.. — усмехнулся в ус Святослав. — Нас до шести тысяч человек будет…
   — Да у тех же печенегов в ночи и отгоним сколько удастся…
   — А вои? На всех коней не достанешь…
   — Главное, тебе в Киев пробиться, княже. А дружина с воями на то и дружина, чтобы своё дело делать. Будут пробиваться…
   — Нет, не оставлю братьев в беде… — решительно тряхнул чубом Святослав. — Негожее дело ты это надумал. Да и не обманет Цимисхий. Ты просто стареть стал, Свентельд…
   — Ну, смотри, княже!..
   Ядрей-Федорок все внимательно слушал. Он грёб на княжеском чёлне. Как и Свентельд, он совсем не верил грекам-лисицам. Но прав был и князь: жили вместе, бились вместе, так и умирать вместе…
   Прошёл лёд, спали мутные воды, и русские ладьи стаей чаек острокрылых и острогрудых вошли в днепровские плавни. В густых зарослях их стоял немолчный шум — на золотых тысячеструнных гуслях своих играл Ярило свадебные песни радостные… На левом берегу начинался тут необъятный лес, который Русь звала Олешьем, а греки Илеей, а за ним залегли знаменитые Меотийские болота, которые и тянулись до самого устья Дона. Тут в великом множестве гнездилась всякая дичь, от маленьких длинноносых куличков до тяжкого вепря и быстрого оленя с ветвистыми рогами. Эта жуткая, непроходимая трущоба представлялась оседлым народам того времени страшным местом, из которого один за другим вылетали воинственные народы-чудовища, заливавшие кровью всё, до чего они могли только достичь. Теперь, весной, жизнь в Олешье била ключом: несметные табуны птицы перелётной оглушали. И часто с ладей слышно было, как прёт и ломит непролазной чащей страшный вепрь…
   Недалеко уже были и пороги.
   — Княже, в останный раз говорю: побереги свою буйную голову!..
   — Брось, Свентельд, стращать меня: я не ребёнок… — усмехнулся Святослав. — Двух смертей не бывать, а одной не миновать…
   И когда перед самыми порогами остановились в плавнях на ночлег и загорелись костры, Свентельд, пройдя станом, приказал воям заготовить те тростинки с помощью которых славяне так искусно прятались в воде: кто знает, что принесёт с собой утро? И подкрепившись тем, что было, — все запасы подходили к концу, — усталые вои, выставив дозоры по зарослям и по реке, повалились у потухающих костров спать. Но тревожен был сон их: сердце чуяло близкую беду…
   Рано поутру, когда над чёрно-синим Олешьем черкнула слабая зорька, ладьи тихо вытянулись по реке. Стоял густой туман. С берега их не было и видно, и только мерный стук и всплеск весел говорил, что стрежнем идёт караван. На ладьях не было ни шуток обычных, ни смеху: не только уши, но и сердца слушали, что происходило на берегах, по островам, в непролазных зарослях… Свентельд был хмур и сердился на князя: дёшево ценит он свою княжую голову!..
   Туман стал редеть. Местами заиграл на воде солнечный луч. Впереди показался большой лесистый остров.
   — Никак, Хортица? — тихо уронил Святослав.
   — Хортица… — подтвердил Свентельд. — Надо помолиться.
   И княжая ладья, а за нею и все остальные, пригребли к отлогому берегу острова. Здесь исстари, из варяг в греки и обратно, славяне творили поклонение богам и приносили им жертву за благополучное плавание: кур, мясо, хлеб. Не Сварогу таинственному поклонялись они тут, не Хорсу, не блистающему Перуну, не Велесу, покровителю стад и торговли, но тому богу неведомому, близость которого они чувствовали в опасном плавании всегда, но имени которому ещё не нашли…
   — Тихо… — предостерегающе поднял руку Свентельд.
   Дружинники, придерживая оружие, вышли из челнов. Вои остались при судах. И под редеющим золотистым туманом, сквозь который там и сям рвались золотые стрелы Хорса, дружинники по ещё вязкой от разлива земле прошли на большую поляну, посреди которой красовался древний, в несколько охватов дуб священный. Почки на нём едва наливались… По знаку Свентельда дружинники вынули из колчанов каждый по стреле и воткнули их в мягкую землю так, что вышел круг. Свентельд шагнул в этот круг с молодым вепрем, которого убили дозорные поутру, и, положив бурую, с белым оскалом зубов тушу среди могучих узловатых корней, преклонил колени. Все последовали примеру старого бойца… И все на несколько мгновений затихло в молитве без слов, лучшей из молитв. Солнце вырвалось из тумана и залило радостным светом и воев, и могучий дуб, и сверкающую реку. И у всех на душе посветлело: не доброе ли то знамение?
   Все поднялись и, блистая шеломами и кольчугами, снова пошли к ладьям. Торные тропки от старого дуба к воде показывали, что славяне бывали тут нередко…
   Река искрилась огненной чешуёй от встающего солнца. Лёгкий ветерок играл среди островов, и сменяли один другой пряные запахи: илом, опавшей листвой, камышами и беспредельной степью, которая сменила здесь Олешье. И снова, княжая ладья впереди, караван вытянулся по старому Днепру к домам отчим… И по знаку Свентельда все осмотрели оружие и положили его так, чтобы было оно под рукой: был уже близок Кичкас, старый перевоз, самое узкое место Днепра нанизу. Здесь был он шириной не больше версты, течение его поэтому было очень быстро, а по левому берегу высились отвесные скалы. Здесь часто печенеги нападали на караваны и грабили их, а иногда брали только с них дань: вокруг расстилались их степи. Но теперь на Кичкасе никого не было — только два печенега верхами стояли на скалах среди золотистых туманов… Завидев русские ладьи, они беспечно, не торопясь, повернули на своих злых, вертлявых коньках в степь…
   — Дозорные… — выругавшись, пробормотал Свентельд. — Вот посмотрите, что на Неясытецком будет встреча…
   Неясытец был самым опасным из порогов. Здесь всякий караван выгружался и, высадив прежде всего дружину, люди на плечах несли товары и ладьи около двух вёрст…
   В торжественном молчании и мерном всплеске весел караван прошёл, теснясь к берегу, порог Стравун и снова выплыл на стрежень. Скоро впереди послышался шум воды — то был порог Гадючий: здесь Днепр вертится среди опасных камней и воронок от одного берега к другому, как гадюка. И ладьи, близко прижимаясь к берегу, с усилием подымались взводу. Как всегда на порогах, часть воев сошла на берег, чтобы тянуть ладьи бечевой, часть, раздевшись, осторожно проводила ладьи между камней на стремнинах, а остальные зорко оглядывали тихий берег.
   И вдруг из-за низкорослого тальника раздался оглушительный, бешеный крик, от которого и у бывалых захолодала кровь, и в то же мгновение туча стрел покрыла весь караван. Свентельд ошибся: печенеги встретили караван ещё до Неясытца. И с копьями наперевес рослые, бородатые, усатые степняки широкой лавой бросились на растерявшуюся русь…
   И сразу закипела злая сеча…
   Откуда взялись в этих степях бородатые, отважные воины, никто не знает, но они сразу смяли перед собою все и, отличные наездники и стрелки, заняли весь степной край до самого Дуная. Жили они в двухколёсных вежах, в которые они, как и скифы, запрягали быков: для коня, верного друга степняка, запряжка считалась бесчестьем. Вооружены они были мечом, луком, длинным копьём с пёстрым прапором и арканом, часто с железным крюком на конце. Они всегда начинали бой страшным криком и тучей стрел, а потом сразу, не давая врагу опомниться, бросались в копья. И сейчас же, точно не выдержав сопротивления, они кидались назад, а когда противник, увлёкшись, пускался преследовать их, они снова обрушивались на него. Измучив его такими нападениями, они, обнажив мечи, топили его в последнем шквале крови. А в трудную минуту они вихрем неслись к своему кочевью, в один миг устраивали из своих веж городок и сражались, как из-за вала. На Русь нападали они редко: раз при Игоре и раз при Святославе. Но пограбить готовы были всегда.
   — Не робей, дети!.. — крикнул Святослав, выхватив драгоценный меч свой, поднесённый ему в дар Цимисхием. — За мной!..
   И передом он пошёл в самую гущу этих страшных бородачей, которые все сыпали из тальника. Русь была прижата к самой воде и должна была отбиваться снизу вверх. Много тел воев, кровеня быстрину, уже плыли, барахтаясь, к страшному порогу. Один, с разрубленным, залитым кровью лицом, успел схватиться за камень «лавы», но силы его быстро слабели и в огромных глазах стоял бездонный ужас. Лязг и блистание мечей, глухой стук их о щиты, крики, стоны раненых, вой печенегов, плеск воды при падении в неё тел, смятение птичьих стай, шум порога — золотая тишина утра вся налилась бранной тревогой… Положение было ясно: для руси не было даже выбора — победить или умереть. Можно было только умереть. Бежать на ладьях было нельзя: идти можно было только под берегом, и печенеги перебили бы всех из луков, а если подвинуться чуть к стрежню, неизбежна гибель на пороге. Святослав прежде всего хотел изменить чрезвычайно неудобное для отбивающейся руси положение, и он, рубя направо и налево и сам весь уже в крови, повёл за собой часть дружины так, чтобы обойти левое крыло печенегов, чтобы занять место на ровном лугу, но Куря, стоявший в отдалении на коне, сверкнул саблей — и из густых зарослей в тыл русским снова поднялась туча стрел, и с дьявольским воем новая орда ударила на них. Они были в кольце. Число их быстро таяло, но они не сдавались, а местами даже теснили степняков. Но это было скорее им на погибель: эти кучки пробивающихся вперёд удальцов сами же отрезывали себя от братьев. Остановить это распадение русской силы было уже невозможно: вои были уже пьяны кровью и все понимали, что впереди только смерть. И, топча раненых, своих и чужих, люди рубились один с другим из последних сил, душили, один другого за глотку грызли, рыча, зубами, били обломками оружия в окровавленные лица, и, стеная в смертной истоме, валились, обнявшись, на землю, и окровавленные ноги топтали их…