— Из Полоцка я, княже… — сказал он молодым баском. — От князя Рогволода…
   — В чём дело?
   — В Полоцк слушок пришёл, что брат твой, князь Володимир, с варягами морем на Новгород поплыл… — взволнованно, побледнев, сказал отрок. — И князю Рогволоду ведомо стало, что, прибыв, он сейчас же на тебя ратью собирается, что так-де в Новгороде вящие мужи, бояре и гости, тайно порешили…
   Среди гридней прошла волна: вести, в самом деле, были важные!
   — А ещё будто сказывают, что князь Володимир к Рогнеди, княжне нашей, сватов засылать хочет… — как бы небрежно добавил отрок.
   Он очень хорошо знал, что о браке с Рогнедью думает и Ярополк.
   — Как тебя звать? — спросил Ярополк.
   — Даньслав, княже…
   — Спасибо за службу; я не забуду её… — сказал князь. — Мы справляем тризну по брате моем, Олеге, — садись и ты с моими дружинниками, подкрепись…
   Даньслав бил челом. В молодой душе была буря: он завёл большую игру. Он крепко любил прекрасную Рогнедь, и теперь, стравив двух братьев, чтобы выиграть время, он искал случая не дать красавицы ни тому, ни другому. Пока она только играет с ним, но, может быть, может быть, придёт время, она и на него ласково взглянет!.. Его тесно окружили гриди: всем хотелось знать подробности. Даньслав рассказывал. Он всем понравился.
   — Княже, не упускай случая… — тихо, но значительно сказал Ярополку Свентельд. — Один удар ещё — и ты станешь господином над всею Русью. Не упускай случая. Это сами боги так подвели все для тебя…
   Ярополк, опустив голову, молча стоял посреди своей палатки. В самом деле, один удар — и он господин от Новгорода до печенегов! А там можно смять и степняков, отплатить им за смерть отца и освободить пороги. Свентельд из-под густых бровей следил за игрой его молодого лица. Он видел, что слова его делают своё дело, и торжествовал: за смерть Люта он сегодня с Олегом рассчитался, теперь только этим нововерам-баламутам голову сломать — и всё будет в порядке. В этом желании он сходился со своим угрюмым соперником Блудом…
   Зашумела вокруг холма тризна. И, когда все подкрепились и хорошо выпили, — у древлян мёда-то только держись! — начались в честь ушедшего игры воинские, поездьство: стрельба из лука, примерный бой парами на конях, бой пеших, единоборство, метание копий. И все просто глаз не сводили с Даньслава: молоденький полочанин, точно весь в огне, бился как бешеный и побеждал даже славных бойцов полянских. В этом исступлении он топил свои думы и опасения. Ярополк дивился подвижности и отваге молодого бойца.
   — Молодец!.. — сказал он. — Я охотно взял бы тебя в свою дружину…
   — И не раскаялся бы, княже, — гордо отвечал юноша. — Может быть, и придётся ещё послужить тебе…
   И опять осёкся страстью его голос.
   И снова, точно опьянённый, с блистающими глазами, он ринулся в бой…
   А ночью, когда и Овруч, и стан утихли, опять на западе загорелась звезда необычная и души наполнились смутной тревогой: что-то будет, что-то будет?.. И вздыхали вои, и скребли в затылках, и каждый думал, что этот огненный перст из бездн неба грозит именно ему…

XIII. ГОСПОДИН ВЕЛИКИЙ НОВГОРОД

   …В лето 6368. В лето 6369. В лето 6370. Изъгнаша варяги за море и не даша им дани и почаша сами в собе володети и не бе в них правды и возста род на род, быша в них усобице и воевати почаша сами на ся.

   Прошлое Великого Новгорода заткано пёстрыми сказками так, что пробиться сквозь них ещё труднее, чем чрез пресловутый «мрак киммерийский». Даже самое имя этого северного средоточия русского мира, Новгород, непонятно, ибо если его так называли, то это прежде всего значит, что где-то в сгоревших веках, за ним, был какой-то Старгород, от которого он отроился. И одни гадают, что этот старый город, город-мать, был Словенск, лежавший по Волхову несколько ниже, — от него не осталось и следа, — а другие думают, что это была Ладога, а третьи, что это от Киева отроился в глубокой старине Новгород. Словом, и тут для пытливого ума закрыты все пути и дороженьки.
   Христианская летопись — весьма зыбкое и весьма опасное основание для исторических предположений — со свойственной ей безграмотностью и невежеством совершенно исключительным рассказывает о старых годах Новгорода такую сказку:
   «Волхв бе и бесоугодник и чародей лют, и бысть бесовскими оухищрении мечты творя многи, преобразуяся во образе лютого зверя коркодила и залегаше в той реце Волхове путь водный и не поклоняющихся ему овех пожираше, овех же испротерзаше и утопляя. Народи тогда невегласи сущи богом того окаянного нарицаху, сыном грома его или Перуна нарекоша; белорусским же языком гром Перун именуется. Постави же он, окаянный чародей, таковых ради мечтаний и собирания бесовского, градок мал на месте некоем, зовомом Перыня, идеже кумир Перун стояше, и баснословят о сём Волхве невегласи, глаголят в бога его окаянного претворяющася, наше же христианское истинное слово с неложным истязанием о том много виде о сём окаянном чародеи Волхве, яко зле разбиен бысть и удавлен от бесов в реце Волхове, извержен на брег против волховскаго градца, иже ныне зовётся Перыня, и со многим плачем ту от невегласов погребён бысть окаянный с великою тризною, и могилу ссыпали над ним велми высоку, якоже обычай есть поганым, и по трёх убо днех окаяннаго того тризнища проседеся земля и пожре мерзкое тело коркодилово и могила его просыпася с ним купно во дно адово, идеже и доныне, якоже поведают, знак ямы тоя не наполнится…»
   Вот всё, что имеют сказать о прошлом древней русской республики те люди, которых историки с непонятным легкомыслием величают «просветителями земли Русской».
   В IX веке Новгород был, по-видимому, завоёван варягами. Но варяги удержались в Новгороде недолго: буйным и своевольным республиканцам опека усатых заморских нянь не полюбилась, они восстали и с честью проводили опекунов за море. Изгнанием варягов руководили старейшина новгородский Гостомысл и Вадим, по-видимому, великий республиканец. Сыновья Гостомысла были все убиты в сечах, и у него остались три замужних дочери. Волхвы предрекли ему, что боги даруют его потомству наследие. Гостомысл был стар и потому не поверил им. Он отправил послов в Зимеголу — по-видимому в Литву — спросить тамошних вещунов, которые славились всюду. И те предрекли ему то же. Недоумевал старый Гостомысл и грустил. И вот однажды снится ему сон, будто из утробы средней дочери его, Умилы, вырастает огромное плодовитое дерево, осеняет великий град, а люди всей земли града сего насыщаются его плодами. Вещуны истолковали ему сей сон так: «От сынов ея, Умилы, имать наследити ему землю, и земля угобзится княжением его». Умила была замужем за русским (то есть помором-славянином, из племени русь) князем, и у неё было трое сыновей: Рюрик, Синеус и Трувор. Этих-то сыновей славянина-помора и славянки-новгородки и призвали северные племена славянства, сказав им: «Земля наша велика и обильна, а наряда в ней нетуть — пойдите к нам княжить и володеть нами». «И бысть Рюрик старейшина в Новгороде, а Синеус старейшина бысть на Белоозере, а Трувор — в Изборске». А там, на Поморье, всё более и более жестоко теснили славянство немцы и датчане…
   Город раскинулся по обоим берегам мутного Волхова. Летом задыхался он в тучах пыли и во всяких запахах, а зимой его заносило снегами чуть не до коньков его немудрящих бревенчатых домиков. Улицы для красы были обсажены ветлами, которые у новгородцев «топольцами» назывались. На усадьбах, сзади, стояли избы мовные, то есть бани, которые привели будто бы в такое изумление старенького апостола Ондрея. На левом берегу реки сумрачно высился, окружённый валом и частоколом, детинец со своими тяжёлыми башнями-кострами, а на правом, напротив, раскинулось шумное Славно, древнее торговище. Тут кипела торговая жизнь, и тут же, по звуку вечевого колокола, собиралось, шумело и дралось — из столкновения мнений рождается, как известно, истина — буйное новгородское вече. В нём принимали участие и огнищане, высший класс, и гридьба, и посадники, и купцы, и житьи люди, имевшие в городе постоянную оседлость. Если дело на вече принимало слишком острый оборот, то враждебные партии бились на кулачки — по преимуществу на старом мосту, который связывал детинец с Торговой стороной. Случалось довольно часто, что разные смельчаки — по-тогдашнему «коромольники» — заранее подбирали себе сторонников, били в вечевой колокол и, поддерживаемые всяким сбродом, низвергали старую власть и устанавливали новую, им приятную. Очень уж кровавы эти смуты — новгородцы звали их «голками» — не были: сбросят несколько человек в седой Волхов, поломают несколько десятков рёбер, своротят на сторону несколько скул, налаются досыта и опять благословенный мир осеняет на некоторое — весьма непродолжительное — время стогна новгородские. А там опять учинают веча деяти по дворам тайно — на посадника, на князя, на вящих людей, — замутятся, зашумят все концы города, реками течёт народушко на старое Славно, и шумит, и кричит, и дерётся, выявляя свою волю державную и ни в малейшей степени не считаясь с им же самим избранными властями. Конечно, не всегда коромольники брали верха — иногда вящим людям удавалось прописать им и ижицу. Тогда их бросали в Волхов, а дворишки и животишки их на поток отдавали. Потом, со введением христианства, которое, как известно, всегда смягчает нравы, новгородцы смертную казнь таким лиходеям заменяли принятием не совсем добровольным ангельского чина в одном из многих монастырей новгородских: отпускали душу на покаяние, что называется…
   Во всяком случае, летописи сохранили эту чёрточку народоправства — новгородцы многое делали по первому, всегда весьма пылкому побуждению, а потом всей пятернёй в затылках скребли. Раз, например, народу вообразилось, что тепло осенью стоит слишком долго. Оказалось, что причиной этому архиепископ Арсений, который, как говорили граждане, неправильно вступил в свой высокий сан. Сейчас же они спровадили виновного архиепископа с бесчестьем, а потом, одумавшись, воротили его: оказалось, что тепло стоит совсем не из-за архиепископа!.. На другой день после свержения с моста в Волхов невинного Олексы Сбыславича Богородица в Неревском конце в обличение неправедности народного суда заплакала горькими слезами, и новгородцы заскребли в затылках. Конечно, Олексе Сбыславичу от такого позднего сочувствия было не легче, но новгородцы утешились скоро: а кто ж его там знал? Нешто всякого угадаешь? И на всяк час не спасёшься… Да и то сказать: не седни, так завтра, а все помирать будем — твори, Господи, волю Свою!..
   Издали, через века, вече, народоправство представлялось так, что вот соберутся на Славне с белыми бородами мудрые старцы и, опершись степенно на подожки, благочинно и мудро обсудят и решат всякое дело народное. Тут было, однако, все, кроме благочиния и мудрости. И наблюдатель может только дивиться: как при этих условиях Господин Великий Новгород мог не только существовать много столетий, но даже и процветать? Это, конечно, не говорит, что там, где мудрого веча не было, а правил закованный в железо кулак, дела обстояли лучше. Это говорит только то, что дела человеческие везде обстоят более или менее неблагополучно и что старая поговорка: «Сто голов — сто умов» — слишком уж льстит человеку: ум для головы, как показывает печальная действительность, совершенно не обязателен. Знаменитая свобода новгородская была ограничена: с одной стороны, для вящих людей, «голкой», когда вящих топили в Волхове, а пожитки их грабили, а с другой стороны, для чёрного народа — голодом. И государственный строй великой русской республики, при некоторой доле беспристрастия, иначе как неперестающим бунтом назвать никак нельзя: возлюбленная тишина была очень редкой гостьей на берегах мутного Волхова!..
   Кроме того, в этой свободнейшей из республик, в этом царстве равенства всех перед народным кулаком существовало немало граждан, которые были лишены всяких прав. Это были холопы, рабы. Холоп не мог найти управы на своего хозяина, как бы тот жесток и несправедлив ни был. В договорных грамотах с князьями вольные республиканцы не упускали писать: «А холоп или роба начнёт водити на господу, тому веры не яти». Они лишены были права свидетельствовать на суде против свободного человека, но могли быть свидетелями против своего брата холопа. Холопы были не только боярские, но и купецкие и житейские, то есть житьих людей. Потом широко обеспечили себя ими власти духовные. Они назывались одерноватыми людьми. Холоп или сам давал на себя одерноватую грамоту, или был продаваем прежним господином своим. Число этих одерноватых людей значительно увеличивалось после всяких общественных бедствий, как пожар большой, голод, мор: пришедши в полную нищету, бедняки отдавали себя или детей в рабство. От одерноватых отличались закладники, которые поступали в рабство временно: они служили вместо росту. Это то, что потом, на Москве, называлось кабальными… Во время голок, конечно, эти одерноватые и кабальники знали, что им делать… Но размаха всех этих волнений преувеличивать отнюдь не следует, в конце концов это были бури в ковше. Господин Великий Новгород в те времена едва ли насчитывал и двадцать тысяч жителей.
   И вот вся эта буйная и разноплемённая мешанина из всякого рода людей называлась вместе Господином Великим Новгородом — люди без пышных слов не живут. Над водоворотами её в жертвенных дымах стояли там и сям их боги, но это было и тут только одним из самообманов человеческих, ибо тут царил единый бог, бог незримый, но всемогущий — Золото, и ему вольные новгородцы приносили в жертву не только других живых людей, но часто в бесчисленных походах, торговых и военных, и самих себя. В одну сторону они ходили на своих судах до англян и даже дальше, в другую на восток — за Югру, за Печору, вплоть до Оби неоглядной. Часто делалось это с разрешения Господина Великого Новгорода, но не менее часто и вопреки ему. И ставили повольники эти в странах неведомых, далёких городки немудрящие, и подчиняли себе туземцев, и обирали их как хотели. А чтобы другим неповадно было ходить в эти далёкие и богатые, но жуткие края — всё, что было «за лесом», представлялось тогда воображению зловещим, таинственным, — они рассказывали о них всякую чертовщину, от которой у слушателей поджилки тряслись, а сами они, оставшись наедине, со смеху помирали…
   Но, как всегда это в делах человеческих бывает, они искали одного, а из деятельности их выходило совсем другое, — им невидное, им непонятное, ими не подозреваемое: их дружины, пьяные, горластые, весёлые, шли за лисой чёрно-бурой, за соболем, и тогда драгоценным, за золотом, за рабами, за белкой-веверицей, а из деяний их бесшабашных и большею частью злых незримо, нежданно-негаданно вырастала — Русь. «Велий еси, Господи, — восклицают в таких случаях летописцы, — чюдна дела Твоя…»
   Не согласиться с этим невозможно.
   Шумит, гремит всеми своими концами Господин Великий Новгород, волнуется: вверх по седому Волхову, к городу, подымается на судах молодой князь его Володимир, который бегал на Поморье, в Винету славную, дружину варяжскую против брата Ярополка набирать. И он, и новгородцы очень хорошо понимали, что, покончив с Олегом, Ярополк примется и за другого брата. И нужно было предупредить его. Время было для этого особенно благоприятное: старый Свентельд помер и его место заступил Блуд, а между Ярополком и Блудом исстари нелюбье было. Новгородцам же любо было бы посадить на столе киевском своего князя, и таким образом открыть себе вольный путь в Царьград и потихоньку распространить власть Господина Великого Новгорода на всю Русь…
   И остроносые челны, окружённые роем белых чаек, красивым строем шли против воды к городу, а со всех сторон, с берегов, с крыш, со стен детинца, мужи Великого Новгорода приветствовали своего князя и его дружину кликами…

XIV. ПОЛУДНИЦА

   Спаньё есть от Бога присужено полудне: от чин бо (в то время) почивает и зверь, и птица, и человеци…

   Уже год прожил Ядрей у себя в Боровом. Он уже взял за себя Дубравку, поставил избу и, с детства к лесам привыкший, скоро стал добрым и усердным пардусником, то есть звероловом. Всё это вышло совсем неожиданно: он думал, повидавшись с родичами, снова вернуться в Киев, но Дубравка смешала все. Она жарко любила его, и потому он не только не смел смотреть на других баб или говорить с ними, но не смел даже и говорить о них. Чуть что, и весёлая певунья и хохотунья Дубравка превращалась в настоящую ведьму и с горящими бешенством глазами хваталась за рогач, за голик, за всё, что под руку попадалось. В особенности тревожила её сердце Запава, которая не сводила своих нежных голубых русальих глаз с Ядрея. Эти постоянные смены жестоких бурь и нежнейшей ласки и утомляли Ядрея, и были любы ему: лестно было парню, что его Дубравка так любит его!.. Но и Запава тоже была гожа.
   Но счастлив Ядрей не был: его всё больше и больше томила сделанная им в Царьграде глупость с переменой веры. Боязнь, что все это откроется и родичи засмеют его, угнетала его. В особенности боялся он по-прежнему старого Боровика. Он особенно угождал теперь лесным богам: осенью они с Дубравкой принесли в жертву водяному, как полагается, гуся, домовому клали на печь хлебцы малые, а когда по весне проснулся леший, Ядрей отнёс ему в гостинец целый хлеб и отдал весь первый улов. Но и это не помогало, и он, бродя по лесам, все обдумывал, как бы снова ему убраться отсюда в Киев да и Дубравку с собой забрать. Но это было головоломно: куда там с молодой да пригожей бабой денешься?
   Год этот на хлеба выдался не из удачливых. Всё время стояла засуха. Покосы вышли плохие. Озимая рожь была низкоросла, запалена, а зерно было жидкое, щуплое. На яровые и смотреть было тошно. Где-то за Десной леса горели, и в раскалённом воздухе горько пахло гарью, и солнце в дыму казалось каким-то красным колесом…
   Прошло Купалье, прошли невесёлые в этом году сеножати, и подошло время зажина. С утра молодёжь бросилась к Десне купаться. Вода была уже прохладна: олень в воду п…..л. Затихли птицы, готовясь потихоньку к далёкому пути в светлый Ирий. И, выкупавшись, все скорее побежали в посёлок: надо было «водить колосок».
   Ядрей с раннего утра ушёл за охотой: он расставил немало пружков и кляпцов на глухарей, тетеревей и рябцов и надо было посмотреть, что послал ему лесной хозяин. Запава, выгоняя скотину, видела его уход. На игрищах она в последнее время не бывала: тяжко было её сердцу молодое веселье. И как никогда потянуло её сегодня к милому. Как миловала бы она его, как любила бы, как работала бы на него!.. Здесь, на посёлке, и подступить к нему было близко нельзя из-за Дубравки — как кошка, так вся сразу и ощетинится, так и зашипит!.. И, улучив время, Запава тихо ушла в поля и спряталась во ржи. Больше терзаться она так не могла. Ей уж белый свет не мил стал. По изредка перехваченным взглядам Ядрея она чувствовала, что и она люба ему, но он опасался Дубравки. Она скажет ему в полях, на свободе, все, а там видно будет. А ежели не захочет слушать, прогонит — Десна всегда под рукой. И она будет русалкой, и заманит его к себе в омут, и защекочет, и зацелует… Нет, нет, недаром прошлым Купальем её венок у берега застрял!..
   Во ржи было душно, как в печи. Пахло нагретой соломой и васильками. От нечего делать Запава стала вить себе из синеньких пахучих цветочков венок, и чутко слушала, и зорко смотрела к лесу: не идёт ли он? И было жутко немного: как раз об эту пору, к полдням, выходят из хлебов полудницы и всех опозднившихся в полях засекают своими острыми серпами. Но теперь ей всё равно… Куропатка со своим многочисленным выводком набрела на неё, и долго все они стояли, вытягивая шейки и робко глядя на неё, а потом вдруг быстро-быстро разбежались по ржи. И выбежала крошечная серенькая землеройка… А в небе глубоком, чуть затянутом дымом от горевших вдали лесов, плыли, точно ладьи по морю, белые облака и носились со щебетаньем ласточки. Так вокруг всё ясно и мирно, а в душе — осенняя ночь. И на нежно-голубых глазах Запавы проступили слезы жалости к самой себе…
   Ядрей с небольшой добычей — видно, и леший гневается на него, — повесив голову шёл домой. Солнце поднималось уже к полудню, и он прибавил шагу. В полдень все спит — и человек, и скот, и птицы, и леса, и травы, — и негоже бывает тому, кого этот час застанет вне дома… Вот и опушка леса с погоревшей от засухи травой, вот и хлеба, и…
   Он вздрогнул, остановился, и волосы на голове его зашевелились: из золотого моря ржи в венке из васильков поднялась вдруг страшная полудница!.. И он поразился: Запавой оборотилась, лукавая… И со всех ног он бросился к посёлку…
   — Ядрей!.. — простонала полудница, простирая к нему руки. — Ядрей, солнышко ты моё красное… Милый…
   Но он, не оглядываясь, — оглядываться в таких случаях самое последнее дело, — нёсся к селу… И полудница, закрыв лицо руками, с жалким плачем упала в борозду…
   Задыхаясь, он прилетел в свою новую избу. Дубравки дома не было: готовясь к зажину, у своих, должно быть, была. Чтобы не быть одному, он пошёл по жену. У околицы стояла пёстрая толпа молодёжи. Он свернул к ней, чтобы удостовериться: там Запава или нет? Она была тут, бледная, с опущенными и как будто заплаканными глазами, и на пепельно-белокурой головке её с тяжёлой косой был привядший уже венок из васильков! И Ядрей прямо не знал, что думать… Но он не смел ни подойти к Запаве, ни даже смотреть в её сторону: Дубравка, смуглая, жгучая, с огневыми глазами, была уже около него…
   Со всех концов посёлка торопился народ. Все любовались крошечной девчуркой в чистой рубашонке, в цветах: это она должна была сегодня изображать колосок. И вот молодёжь, схватившись за руки, парами стала вдоль дороги от околицы к ниве. Кто-то поднял девчурку и поставил её в начале этого моста из рук, и она, неловко взмахивая от боязни ручонками и смеясь всем своим загорелым, в ямочках, личиком, пошла по рукам вперёд. Пары, мимо которых она уже, прошла, быстро перебегали вперёд, чтобы удлинить мост, чтобы дотянуть его до самой нивы. И весёлый колосок, колеблясь, шёл вперёд и смеялся. А молодёжь пела:
 
Ходит колос по яри,
По белой пшенице.
Где царица шла,
Там рожь густа:
Из колоса осьмина,
Из зерна коврига,
Из ползерна пирог
Родися, родися,
Рожь с овсом!..
Живите богато,
Сын с отцом!..
 
   И колосок докатился до нивы, и тотчас же одна из девушек, присев, стала завивать Велесу бороду из колосьев, а хор пел:
 
Благослови-ка меня, господи,
Да бороду вертеть…
А пахарю-то сила,
А севцу-то каравай!..
 
   И все, опалённые солнцем уже на сеножатях, ярко-пёстрые, согнувшись с серпами к ниве, взялись за жатву. И Ядрей вдруг ахнул: на зелёных бусах Дубравки, среди молодых загорелых грудей, висел его медный крестик, который дали ему попы цареградские при крещении!
   — Это откуда у тебя?
   — А что? — весело оскалила она на него все свои белые зубы. — Я у тебя в суме нашла… А чего это?.. Ляпа болтал, будто это бог киевский новый… Да, чай, врёт, бахвал… А осерчал он всё же здорово!..
   У Ядрея под ложечкой засосало. И тёмная, лесная тревога сжала его сердце. Он споро вязал снопы за Дубравкой, ставил крестцы, но думал всё об одном.
   — Да ты бросила бы его… — хмуро сказал он жене.
   — Ну, что ты?.. — поправляя сбившийся на сторону плат, отвечала она весело. — Я вот домой приду, начищу его песком — как огонь гореть будет!.. Гоже…
   С этого дня начали по посёлку слухи ползать, что вот занёс Ядрей в леса какого-то чужого бога, может, и засуха-то оттого, что боги прогневались на это… И при встрече с Ядреем пожилые люди хмуро отвёртывались в сторону. И это тёмное, лесное нарастало так, что и Дубравка встревожилась и сняла с шеи своего медного божка.
   — Да зачем ты принёс-то его?.. — спросила она раз мужа за вечерей.
   — Зачем, зачем… — осерчал и без того встревоженный Ядрей. — Любопытно было, вот и захватил напоказ… Привяжутся тоже…
   Она весело осклабилась:
   — Ты чего, ещё серчаешь? Я нешто тут виновата? Сам занёс, а я отвечай… Да я его в печурку сунула — пущай там сидит себе в тепле…
   И когда селяки кончили жатву и молодёжь весёлой толпой, с песнями и плясками, понесла в село последний сноп, житного деда, духа нивы, в избу Ядрея хмуро шагнули вдруг двое из стариков и худой, всегда, несмотря на молодость, значительный Ляпа.
   — Вот что, Ядрей, зла мы на тебя не имеем… — сказал Ляпа, стараясь не смотреть Ядрею в глаза. — А только бога твоего ты нам отдай: мы хотим сносить его к деду Боровику. Может, против него заговор какой есть… Хлеба-то, почитай, все пропали. А такого дела у нас и старики не помнят…
   — Я не знаю, куда его Дубравка дела… — слегка побледнев, отвечал Ядрей. — А, да вот и сама она…
   Дубравка, потная, красная, весёлая, — уж и поплясала же она вкруг житного деда! — ворвалась в избу и вдруг осеклась. Ядрей хмуро, в двух словах сказал ей все. Пошарив в печурке, она вынула завёрнутого в тряпочку бога и передала его Ляпе. И хмуро все трое задвигали лаптями в лес к Боровику. Дубравка — она была встревожена — молча сделала знак мужу и унеслась за ними. И из-за тына стала она тревожно слушать, что мужики промеж себя говорить будут.
   Выслушав поселян, Боровик тихонько рассмеялся.