И через немного времени понеслись русские ладьи через море в Царьград опять: согласен князь — присылайте попов и царевну. Попов было больше чем довольно и в Корсуни, но Володимир думал, что попы из самого Царьграда будут поосновательнее… Там, в огромном дворце императоров, начался плач и стенание великое: царевна Анна — сухощепая, с тёмной, сухой, вроде пергамента, кожей, с большими строгими и сухими глазами — принялась горевать.
   — Яко в полон, — рече, — иду: лучи бы мне сде умерети. Язычники — пакость всякая, и грех, и смрад велик.
   Но сам патриарх вразумлял её, глаголя, якоже и апостол вещавает:
   — Иде же умножися грех, ту изобилует благодать…
   Это было весьма убедительно. А братья, Василий и Константин, представляли августейшей сестре своей выгоды земного порядка: отказать ежели — возьмёт Царьград на щит и на копьё, и все на то же выйдет, а по-милому, по-хорошему — союзник Византии будет и прикроет её с полночи от других дикарей…
   И с великими церемониями царевна Анна в тяжких золотых одеждах, более похожая на какого-то идола блистающего, вошла на изукрашенное судно, которое должно было доставить её в страны, покрытые «мраком киммерийским». Её сопровождали «пискуны многие и прозвутери», которые ехали для пышного присоединения молодого, но могущественного русского князя к единой истинной Церкви и для бракосочетания его с порфироносною царевной славной земли Греческой. Всё это были люди учёные, философы, «хитрые учению и с книгами по вся дни беседовавшие прилежно». К пышной свите царевны прицепился как-то и Берында, бывший свещегас. Он втихомолочку решил, что поколобродил он вполне достаточно, и принял священство и имя отца Варсонофия: так, думал он, будет важнее. Одёжа поповская прельщала его чрезвычайно, а в особенности величественная мятель, сиречь мантия, которую он не совсем по праву возложил на себя для пущей важности…
   И когда Володимир у нарочито построенной пристани увидал впервые царевну, сердце его так и покатилось. Но делать было нечего: назвался груздем — полезай в кузов, как говорится. Сам он был одет в блестящий коч из скурлат-сукна, богато расшитый узорочьем, так что Боян даже песню сложил про наряд его княжеский:
 
Строчечка одна строчена чистым серебром,
Другая строчена чистыим золотом.
В пуговки повплетано по доброму молодцу,
В петельки повплетано по красной девице:
Как застегнутся, так обоймутся,
А расстегнутся — и поцелуются…
 
   А поверх коча накинута была на плечи епанча — корзно звали её на Руси — из аксамита. На ногах княжеских сапожки сафьянные были, а на голове шапка золотая, седым бобром рязанским отороченная. И с вежеством подал он своей «водимой» — так на Руси жена звалась законная — руку и среди великих криков и труб трубения свёл её на берег. И как глянула царевна заморская на румяного и весёлого князя русского, в глазах её мёртвых, стоячих, точно искра жизни на миг пробудилася, но сейчас же и потухла, и снова шла она среди ревущих толп точно идол какой сияющий и жуткий…
   И скоро состоялось святое крещение Володимира, в котором наречён он был Василием. Соромно ему маленько было всё это, да что же поделаешь: значит, нужно так, судьба!.. А вслед за крещением состоялось и пышное бракосочетание и розовый, маслено сияющий, пышущий полнокровным веселием Володимир повёл при перекатных громах хоров вкруг налоя сухую, тёмную, точно мёртвую царевну. Итак, изнемогающая под тяжестью годов Византия обручена была на многие века молодой, бьющей жизнью Руси. И стоял сзади туча тучей с черным стягом великокняжеским Муромец, и блистала доспехами браными молодая дружина, и блистали святители, из Цареграда понаехавшие, своими ризами, и многие из присутствовавших ловкачей уверяли потом, что не знали они в эти минуты, где они были, «на земли или на небесах». Но взопрели опять все. Муромец хмур был: привезло ему посольство из Царьграда лук охотницкий, но суздалец только поглядел на него и так и эдак, бросил прочь да по привычке своей к срамословию и слово суздальское нехорошее припечатал: не ребёнок он в игрушки-то детинные играть!..
   А потом загремел пир на весь мир. Меды стоялые, питьица медвяные и зелено вино быстро затуманили головы молодецкие, и за столом загремело веселье безудержное с речами присоленными, безо всякого стыдения, с хохотом раскатистым, с перезвоном чаш, и пением, и гудением, и плесканием, и плясанием, и спорами, и ссорами, и всяческим дружеством. А среди всего этого через край пенящегося веселия сидел холодный идол в парче золотой и горностаях и поводил холодными очам и семо и овамо…
   — Лучи бы ей понявицу надеть, чем венец княжеский… — бродило вокруг столов. — Ишь сидит, сова заморская, надулась!.. А пёс с ей — пущай она глазищами-то хлопает! Налей, братики, ещё, горлышко промочить маленько… А главное, как наш князь обхождение-то с ней иметь будет: она по-нашему ни слова, а он по-еллински ничего… Ну, чего там: столкнуться… Ха-ха-ха… Наделали делов!..
   И Боян, певец добрый, внук Велесов, с уже чуть побелевшей бородой, мигнул своим гуслярам молодым и вдруг, точно десять соколов спустил он на стаю лебединую, ударил но струнам яровчатым:
 
Уж как на небе солнцу красному.
 
   — Слава… — громом вешним, весёлым грянуло вокруг все.
 
Князю нашему Володимиру на всей земле… —
 
   залился Боян.
   — Слава!.. — задрожало все вокруг.
   — Маху дал: не Володимир он больше, а Василей…
   — Ни хрена: валяй дальше!..
   А она, чудо-юдо заморское, хошь бы бровью повела на веселье молодецкое. И у многих засосало в сердце: ох, уж не дали ли маху? Не лучше ли было бы остаться при старом, при дедовском?! И вспомнились молодые красотки святорусские, лебёдушки белые, и сознание, что промахнулись, окрепло. А когда поздней ночью при кликах, и звоне чаш, и рокоте струн, и мечей блистании повели молодых в опочивальню высокую, дружинники, глядя на потухшего Володимира, не могли сдержать смеху и прятались один за другого и подталкивали один другого локтем: убил бобра, нечего сказать!..
   Отшумела свадьба, и начались дела великие, государские.
   Первым делом молодого князя было дружинников своих молодых окрестить да воев. Какие, чтобы с князем нелюбья не было, крестились, а какие и упираться стали. Муромец только лапой своей медвежьей отмахнулся.
   — Не замай! — сказал он. — Хошь креститься, крестись, а к другим не вязни. Отцы да деды не глупее нас были… Эх-ма!.. — тяжело вздохнул он.
   Но так как большинство всё же крестилось и получило новые имена, то и ему молодятина для смеху имя новое дала: Илия.
   — А, хошь горшком назови, только в печь не ставь… — равнодушно сказал он.
   Под шумок крестился у попов грецких ещё раз и Ядрей-Федорок и получил на этот раз во святом крещении имя Михаил: теперь, по его мнению, все его расчёты с ненавистным Стратилатом были кончены. Он примирился с новой верой — кабы плоха была она, князь и бояре не приняли бы её, — но Стратилата отметал по-прежнему, и когда среди зимы стали было попы Стратилату праздновать, Михайла в церковь не пошёл да и других отговаривал и тем произвёл среди новокрещеных крестьян смуту немалую…
   Вторым делом князя Володимира — имя Василия так к нему и не пристало — было построить в Корсуни церковь в память своего крещения: попы грецкие все в один голос говорили, что это необходимо надобно. И он начал возводить храм святой Софии, Премудрости Божией, и поставил черномазого и липкого Анастаса головой над всем делом этим. Премудрость Божию, однако, Володимир усваивал с трудом — недаром она премудростью, знать, и зовётся!.. Он много времени проводил теперь с попами, и они наставляли его, как и что. Даже поп римский прислал к нему послов, которые и принесли ему мощи святого Климента Римского, который был утоплен в каменоломнях Корсуни, сосланный сюда Траяном. В половине IX века их открыл тут проездом к хозарам философ Кирилл — в миру Константин, — «учитель словеном и болгаром, иже греческую грамоту на русскую преложи».
   Третьим делом князя Володимира было так или эдак попов набрать, чтобы по всей Руси народ крестить: среди прозвутеров и пискупов приезжих не было и полдюжины, которые бы словенскую речь разумели, а с эллинским языком куда же на Руси сунешься? И стали пискупы попов изготовлять направо и налево — недаром говорится: абы люди, а поп буде. Не отвертелся и Ядрей-Федорок-Михайла. Он был крещён, грамотен и человек бывалый и смысленный. Сперва он упирался было, соромился, но отец Берында пригрозил ему гневом князя на сей земле и Господним — в веке будущем, и он согласился. Тем более, что и самому ему было лестно. И надели на него кафтан эдакий широкий, иматий прозывается, и гуменце в золотых кудрях его простригли, и шапку белую дали — все честь честью, как полагается. Правда, не был он по-хрестьянски женат, — «венчался вкруг ели, а черти пели», — хмуро сказал отец Берында, — но разбирать очень-то на первых порах не приходилось: как-нибудь там уладится дело…
   И попы за всякой службой по церквам превозносили князя Володимира превыше небес. Один уверял паству свою, что князь «вжада святаго крещения, якоже жадает елень на источники водные», что он разжёгся примером своей бабки Ольги, мудрейшей из людей; другой торжественно уверял, что, заставив дружину свою и воев креститься, князь Володимир поднялся тем в чин равноапостольский, а третий, размахивая руками, медоточил:
   — Како верова!.. Како разгореся в любовь Христову!.. Како взыска ты Христа!.. Не виде апостола, пришедша в землю твою и нищетою своею и наготою и гладом же и жаждою сердце твоё клоняще на смирение, не виде бес изгоняюща именем Христовым, болящии здравствующа, огня на хлад прелагаема, мёртвых встающа: сих всех не виде, како убо уверова? Дивное чудо!.. Иние цари и властеле, видеще си вся, бывающа от святых муж, не вероваша, но паче на страсти и муки предаша их. Ты же, о княже, о блаженниче, без всех сих притече ко Христу, токмо от благаго смысла и остроумия разумев, яко есть Бог один, Творец невидимым и видимым, небесным и земленым, и яко посла в мир спасения ради возлюбленнаго своего сына. И си помыслив, вниде в святую купель… И еже иним юродство мнится, тебе сила Божия вменися…
   Володимир чувствовал себя весьма смущённым — мужик он был простой, — но всё же и лестно ему было: он и не подозревал, что он такой молодчинище!
   — Да, да… — помавал главой отец Берында. — Ещё как под Корсунью рать стояла, князь все молился: «Господи Боже, — рече, — Владыко всех, сего у Тебя прошу: даси ми град, да прииму и — и да приведу людей хресьяны и попы на свою землю, да научат люди моя закону хрестьянскому…»
   — Экое брехло!.. — бросил кто-то чубатый в толпе. — Он с дружиной о ту пору так намокал каждый день, что и языком не всегда ворочал. А он: хресьяны, попы!..
   — Да и попишка-то сам тогда в Царьграде был… — поддержал со смехом другой. — Он с царевной только приехал…
   Но многие умилялись…
   Другие попики Еуангелие воям русским старательно проповедовали. В особенности отличался своим усердием пискуп отец Паул, который был из болгар и борзо по-русски говорить мог. И вот, надев ризы парчовые, а на голову шапку золотую в каменьях самоцветных, он, разводя руками среди благоухающих волн кадильных, советовал вшивым лапотникам воям:
   — Не скрывайте соби сокровищ на земли, иде же тля тлить и татьё подкапывають, но скрывайте соби сокровище на небесах, идеже ни тля тлить, ни татьё крадуть…
   Лапотники смущённо переглядывались, сконфуженно вздыхали и скребли и в затылках, и в пояснице. Но одобряли пискупа: гоже говорит, без запинки!..
   В таких делах прошла вся зима. И вот снова дохнули родители из могилок дыханием своим тёплым, и понеслась из-за моря, из Ирия пресветлого, птица всякая тучами, и зацвела земля солнечная цветами лазоревыми. И как только спали вешние воды на седом Днепре, князь Володимир, по старому обычаю, дедовскому, заместо вена за царевну вернул императорам Корсунь, и с великим шумом начала русь собираться домой. Володимир взял с собой из Корсуни в поминки две капищи бронзовых да четыре бронзовых же коня: то-то его кияне дивиться будут!.. Анастас, перегруженный всякими делами и заботами, носился как на крыльях, но с земляками-корсунцами с глазу на глаз оставаться избегал. Конечно, собрался и он на Русь с князем…
   И прошли ладьи изливы днепровские, и Олешье, миллионами радостных голосов звеневшее, и подошли к Хортице. Ещё за несколько вёрст до острова славного засосало под ложечкой и нахмурилась победоносная рать русская: да неужели же теперь пройти мимо, не воздав поклонения дубу старому, многоохватному, перед которым склоняли колена и отцы, и деды?! И как-то случилось так, что ладьи с попами корсунскими прошли Хортицу передом, а рать и князь позамешкались что-то и — в кругу из стрел пернатых склонили с особым усердием колена перед дубом величавым…
   И, благополучно пройдя пороги, бурно звеневшие, вышли на широкое раздолье Днепра пресветлого. Трудно было грести против воды вешней, но не унывала рать: скоро и Киев!.. И гремели ладьи песнями молодецкими, и шёл по кустам пойменным щёкот славий в честь Ярилы, Леля светлого, и среди всей этой радости, в ладье, богато изукрашенной, плыла царевна иноземная, точно идол какой золотой, мёртвый, и поводила строгими очами своими, в которых не было радости, семо и овамо. И скушно было гребцам её так, что хоть бы глазоньки на свет белый не глядели, и частенько, метнув на неё косой взгляд, бормотали они сквозь зубы:
   — У, идолище поганое!.. Пра, идолище…

XXXI. ВАРЯЖКО

   Дълго ночь мьркнеть, заря свет запала, мьгла поля покрыла, щёкот славий усъпе, говор галичь убуде…

   Великое ликование было среди христиан киевских: из далёкой Корсуни пришла весть о крещении князя и всего воинства его. Число христиан в Киеве сразу увеличилось так, что церковка святого пророка Илии на Подоле во время службы не вмещала и малой доли желающих помолиться. Во-первых, сказались открыто христианами все те, которые новую веру, раньше принятую ими, держали в тайне, а во-вторых, и те, которые принимать её и не думали никогда, но теперь вдруг воспылали усердием чрезвычайным. Этих перевертней презирали все, но они с наглостию ходили гоголем. Чернявый поп, отец Митрей, покрикивал. Мальчишки с Подола, только вчера ещё бросавшие ему в чёрную спину комки грязи, — да пожестче, — теперь при появлении его и глаз поднять не смели. А он, когда было время служить, велел всегда звонить в колокол побольше да позвончее — как на сполох…
   Княгиня Оленушка радовалась и сияла всем своим милым существом. Не дожидаясь даже князя, она окрестила своего озорного Святополка. Княжий двор был всегда полон нищей братии, и она проводила с убогими все своё время, тихая, в смирной одёже, как черничка. Многие дальние её все за чагу принимали. Когда пришла весть, что Володимир женился, она тихонько всплакнула, но помолилась Спасителю и Матери Его Пречистой и встала с колен обновлённая и ещё более сияющая каким-то тихим, жертвенным сиянием. Около неё души грелись, умилялись и верили хоть немножко, хоть на короткое время в добро. Но было среди нищих и убогих не мало и проходимцев, которые присосались к княжому двору и иногда даже эдак на Оленушку покрикивали…
   Прислал Володимир гонца с этим известием и к Рогнеди в Предславино — он побаивался маленько пламенной варяжки.
   — Князь велел сказывать тебе, княгиня, что он, по закону христианскому, должен иметь теперь только одну жену… — сказал гонец. — А ты, говорит князь, можешь избрать себе мужа среди бояр его…
   Рогнедь вся побелела, но гордо вскинула свою красивую голову.
   — У нас на Руси так повелось, что всякий народ своё прозвище имеет… — с раздувающимися ноздрями сказала она. — Печенег это пардус, русин — выдра, литвин — тур, болгарин — бык, сербин — волк, грек — лисица. А твой князь Володимер — так и скажи ему — свинья…
   Отрока даже пошатнуло. Рогнедь презрительно засмеялась.
   — Если бы был он мужем, каким был его отец, каким был Олег, чья кровь в его жилах течёт, — продолжала она, — он пошёл бы ратью на Царьград. А то осадил какую-то Корсунь поганую, взял её не копьём, как мужу прилично, а изменой, через бабу во дворец цареградский влез… Робичичем он рождён, робичичем и помрёт. Ступай. И можешь передать ему всё, что ты от Рогнеди, княжны полоцкой, слышал… Иди…
   Переломив себя, она заперлась с детьми своими в крошечном Изяславле на Лыбеди и — стала ждать своего времени: неужели не найдётся мужей доблественых, которые повели бы Русь иными путями к величию и славе?! Ах, и куда, куда запропал этот Даньслав?.. Она помнила: тогда, под Полоцком, он один обнажил за неё меч.
   Другие жены Володимира и все девки по имениям его подгородным пришли в величайшее волнение: как-то решится теперь судьба их? Но так как были они славянки, то, поволновавшись сколько полагается, они махнули со смехом на все рукой: свет не клином сошёлся — выгребем!..
   На княжом дворе в Киеве с раннего утра собралась Оленушкина нищая братия. За тыном высоким, над светлым Днепром, Перун виднелся. Пред ним, как всегда, жертвенный дым курился. Оленушка велела было отрокам прибрать куда чудище это, но все только ужахались её смелости, и никто бога и тронуть не посмел. Оленушка совсем забыла про него и с своей греющей сердца улыбкой обходила своих несчастненьких в сопровождении рабынь и раздавала всем пищу и одежду, ласкала детей, расспрашивала и утешала больных. «Солнышко ты наше, — умилённо говорили одни. — Как бы мы жить-то без тебя стали?..» Но, умилившись, часто вступали в перекоры, а то и в драку из-за милостыньки, и Оленушка должна была уговаривать их и мирить…
   В сторонке от всех стоял стройный и оборванный человек, обросший волосами, с точно опалённым лицом. Печальные глаза его неотрывно смотрели на Оленушку. Она присмотрелась к нему и вдруг тихонько ахнула:
   — Варяжко!.. Ты ли это?
   Его губы задрожали.
   — Я, княгинюшка… — едва выговорил он.
   — Господи… А я уж и не чаяла живым тебя видеть… Ещё сильнее задрожали губы.
   — А нешто ты поминала меня когда?
   По её белому, прозрачному лицу, на котором звёздами горели эти глаза её удивительные, утренним облачком прошёл лёгкий румянец. И задрожали ответно губы…
   — Поминала… — потупившись, тихонько уронила она. — И иногда с заборала смотрела в степь и мнилось мне: вот сидит мой Варяжко где-нито на кургане зелёном и смотрит за Днепр… Жалко мне тебя было!..
   Опалённое лицо побелело. Но Варяжко справился. Он не отрывал от неё глаз. Да, прежней Оленушки, которая заколдовала его на всю жизнь, не было уже, она умерла в этой новой, уже отцветшей Оленушке, которая светится вся, точно зорька над степью бескрайной, но как всё же сладко было бы пасть к ногам её и — плакать, плакать над всей разбитою неизвестно зачем жизнью своей!..
   — Ты погоди маленько, пока я раздам милостыньку моим несчастненьким… — сказала ему Оленушка. — А потом покормлю и тебя, и ты мне все расскажешь… Я сейчас…
   Варяжко отошёл в сторону и сел у корней старой черёмухи, которая вся точно сметаной облита была. И упоительно-горький дух её пел ему в душу о сгоревших годах его безрадостной жизни. И издали следил он за своей ладой милой, которую он проносил в душе своей все эти годы, точно бога какого, и которая теперь на его глазах, в его сердце преображалась тихо и светло в Оленушку новую.
   — Ну, вот я и готова… — сказала она. — Девушки, соберите скорее гостю нашему покушать, а ты, Смелка, посмотри в подклети, во что бы нам одеть его. Ну, поживее.
   И рабыни уставили под черёмухой цветущей стол, стольцы принесли и брашен всяких наставили, и Оленушка, угощая гостя, подпершись, смотрела на него своими чудными очами и расспрашивала о горьком житьё-бытьё его.
   — Но как же ты всё же не побоялся выйти из степи?.. — спросила она. — Ты с печенегами своими насолил князю не мало… Пожалуй, разгневается он…
   Варяжко улыбнулся надломленной улыбкой.
   — Ничто не страшит уж меня, княгинюшка, — сказал он. — Смерть? Так что же? Печенегов водить на Русь, конечно, дело не сладкое, не хочу больше, а своё горе… Тут никакие печенеги не помогут. Пусть казнит, коли хочет…
   — Ах, что ты говоришь, нескладный!.. — сморщилась точно от боли Оленушка. — Да разве жизнь в том только, чтобы… женщину любить?
   — А в чём же?
   — А в том, чтобы всех любить… Только эта любовь даёт радость благодатную и немеркнущую…
   Она вспомнила свою тайну заветную о конечном прощении Христом вся и всех, и снова зарделось лицо её исхудалое, милое этим новым светом.
   Был уже вечер золотой. Упоительно пахла старая, вся точно сметаной облитая, черёмуха. Внизу, в зарослях, шёл щёкот соловьиный, и посвисты, и раскаты. Над бором галицы кружились… И оба затихли, и молчали, и слушали свои сердца…
   И вдруг с Днепра резкие звуки трубения трубного послышались: то сверху, с Новагорода, шёл караван… Кияне бросились на берег… И острогрудые ладьи одна за другой тыкались носом в мокрый песок, и кияне ловили и крепили чалки. С караваном прибыл Добрыня, наместник и уй княжеский, и тысяцкий новгородский Путята. Слух о взятии Корсуни и крещении князя с дружиной прошёл уже по всей Руси и взволновал её недоброй волной. Хмур был и старый Добрыня. И когда тут же на берегу услыхал старый воин от киян подтверждение недоброго слуха, он тяжело вздохнул своей широкой грудью.
   — Безумных ни орють, ни сеють, ни в житницы собирають, — сказал он, — а сами ся рожають…
   И он повесил белую голову свою, чуя старым сердцем, что что-то кончилось и новое, неизвестное, начинается. Но первым делом всё же он с Путятой, и с гостями новгородскими, и с гребцами поднялся на холм, к городку, и там перед Перуном многомилостивым принесли жаризну обильную за благополучную путину. Но на медно-красном лице его не было обычной решимости: так — так так, а эдак — так эдак… Твёрдый был человек, а и тот смутился.
   Звезды уже проступили в небе, сильнее запахла черёмуха, и щёкот славий гремел по горам киевским. Варяжко, один, облокотившись на забрало, смотрел в степь, и по лицу его катились тихие слёзы…

XXXII. КРЕЩЕНИЕ РУСИ

   И бяше си видети радость на небеси и на земли, толико душ спасаемых, а диавол, стеня, глаголаше: «Увы мне, яко отсюда прогоним есть».

   Скоро с трубным трубением и шумом великим и кликами подошла и победоносная русская рать из Тавриды, и князь с княгиней своей молодой, и дружина хоробрая. Все кияне на Подол сгрудились и по горам рассыпались, чтобы лучше видеть торжество такое, но не было, как встарь, общей радости, когда вои с победой домой возвращались. Все чувствовали великую смуту на Руси, раздвоенность и были подавлены перед грядущим неизвестным. Пробовали успокаивать себя соображением, что кабы новая вера плоха была, князь да бояре не приняли бы её, но это действовало недолго, и снова начиналась сердечная грызь. И когда в гору, по Боричеву взвозу, поехал воз изукрашенный, в котором неподвижно сидела царевна заморская, точно идол какой золотой, народ не смел даже приветствовать её кликами: до того жутка была эта высохшая нежить, поводившая сердитыми глазами семо и овамо! И точно бор старый под бурей зашумели кияне, когда вслед за ратью повезли в город к палатам княжеским две бронзовых капищи да четырёх бронзовых же коней.
   — Глядите, глядите: вот они, новые боги-то!.. — ужахались бабы. — Глядите: коням хотят нас заставить кланяться… Да что же теперь это будет?! Умрём, а не поддадимся…
   С ненавистью и отвращением смотрела толпа на лысых грецких попов, диаконов и дьяков-покаяльников, которые, подымаясь на горы киевские, кадили и голосили что-то по-своему. И когда увидели кияне среди них Ядрея-перевозчика да Берынду, непутного свещегаса, обоих тоже попами одетых, они встретили их смехом и ругательствами. И все на Перуна многомилостивого оглядывались: долго ли бог высокий терпеть будет все это, когда поразит он стрелами золотыми своими всю эту нечисть иноземную?.. Но торжествен и безмятежен был бог высокий над русской рекой, над землёй Русской, точно нисколько не касалось до него то, что происходит в его граде Киеве по горам зелёным, солнечным, по которым цвела черёмуха душистая и гремел повсюду щёкот славий. И добродушно хохотал в небе Дажбог золотой на озорников киян…
   Все потихоньку разместилось по своим местам, и началась обычная трудовая жизнь земли Полянской: смерды орали земли свои ролейные, яровое сеяли, с верою отдавая свои посевы под охрану богов всеблагих; на Подоле разгружались и нагружались караваны, и ладьи будоражили старую Непру, как и встарь; вои до времени по домам разошлись, а дружинники, теша сердце молодецкое и пленяя красоток киевских, на играх воинских, на поездьстве отличались… Нового было только, что на месте Оленушки в хоромах высоких царевна Анна поселилась, а около хором княжеских поставили капищи бронзовые из Корсуни да четыре коня, и тут же, неподалёку от них, каменщики наспех церковь класть взялись какой-то Пресвятой Богородице. Всеми делами этими крутил Анастас-корсунянин, липкий человек. А нового было то, что не только в церковке Илии Пророка на Подоле, но и на торжище, и на росстанях и перекрёстках новые попы, языком спотыкаясь, уговаривали все киян приять веру истинную. Но кияне с этим делом не очень торопились…