Одним из первых крестился Варяжко. Оленушка уговорила Володимира отпустить ему вины его, и князь не мог отказать ей. Он взял с бывшего дружинника слово не мстить больше, обнял его и отпустил. Варяжко, книгам хитрый и раньше, подучился маленько у попов цареградских и принял монашество, и за Оленушкой в Туров собрался — Володимир дал Туров Святополку в удел, — чтобы проповедовать там её, Оленушкину, веру о любви всеобщей, все покрывающей. Горько было Володимиру отпускать от себя Оленушку: любил он черничку свою милую — не для потехи любовной, как других, а как-то по-новому, по-особенному. И Оленушка плакала. Но чуяла она, что в душе князя осталась крупинка чистого золота веры Христовой, и тем утешалась. А Рогнедь перед отъездом в Полоцк случайно встрелась с Варяжком и от него узнала впервые о страшной смерти Даньслава, которого она всё ждала. Ничего не сказала гордая варяжка, только голову свою повесила и с тех пор от всего заперлась в Полоцке своём…
   Видя такое упорство киян, попы корсунские стали маленько эдак князя поторапливать: надо крестить их, ибо не может твёрдо стоять земля, «разделившись на ся». И вот раз летом, когда вся земля Русская была одной улыбкой блаженной, княжеские дружинники-бирючи на конях поехали по жарким улочкам киевским, возвещая упорным киянам волю княжескую.
   — Выходи все завтра к воде креститься… А которые не выйдут, те будут князю недруги. Все выходи!
   Зашумели горы киевские, как потревоженный улей. Христиане и их дружки ликовали. Но ликование их в значительной степени умерялось косыми взглядами закоренелых невегласов и их недвусмысленными угрозами. Может быть, староверы были бы и ещё решительнее, если бы по улицам не разъезжали дружинники и отроки при оружии. Среди народа ходили слухи, что несколько человек бежало в леса и во мхи. По дворам глухо шумели маленькие веча-скороспелки, которые расходились при малейшей тревоге и снова сходились по гумнам, в лесу, в пещерах угорских. На Подоле во всеуслышание держал бешеные речи против новой веры зажиточный посель с Десны, Ляпа, приведший, как всегда, большую партию однодерёвок про князя. Речи эти могли в корень подорвать его промысел, но он не останавливался ни перед чем и яростно призывал киян не слушаться князя… Все заметили, что Муромец, которого в насмешку Илией окрестили, в разъездах по городу против народа не показывался, и это поддавало ревнителям старых богов ещё больше жару: ежели да такой богатырь на стороне народа стоит, то ого-го-го-го! Но зато озадачил всех старый Добрыня. Сперва, сказывали, крепко он на племянника своего нашумел было, а потом его обломали и он вместе с Путятой у Илии Пророка крещение принял. Так — так так, а эдак — так эдак, положительный такой человек…
   И вот за Днепром, за лесами дремучими показалась светлая зорька, и среди пылающих облаков выехал на золотой колеснице своей Хорс и первым делом Перуна, брата своего, сварожича, облобызал. И сейчас же опять по городу и по острогу с его слободами гридни-бирючи поехали.
   — Ну, вы там, все! Выходи живее! — кричали они. — Все на реку! Смотрите: который не выйдет, тот князю ворогом будет… Живо, все…
   А от княжого терема с пением великим и каждением в кандила к Днепру, точно река золотая, ход потянулся: впереди попы корсунские с их богами шли, все в одеждах сияющих, а сзади них сам князь Володимир с княгиней заморской, и уй его, Добрыня, меднолицый и чубатый, и Путята-тысяцкий с рыжей бородой во всю грудь — точно вот кто ему по корзну-то лису-огнёвку разостлал… За ними дружина верхами ехала и отроки, челядь шла в кафтанах цветных, и многое множество нищих и убогих Оленушки, которых, в память её, и князь жаловал. Кияне, которые посмирнее, замирая от страха и все на Перуна поглядывая, присоединились к шествию, а другие, отчаянные, чрез тын прыгали, чтобы в леса бежать. Но дружинники нагоняли их и, взяв железной рукой за шиворот, волокли к Днепру, поддавая, да ловко эдак, коленкой в зад. И сразу на Подоле такое множество народа сгрудилось, что яблоку просто упасть было негде, и Володимир-князь распорядился часть попов отделить и послать на Почайну, и кияне за ними, словно овцы, повесив уши поплелись…
   И начали попы у воды говорить что-то, и петь, и раскланиваться, а отроки и челядь, ходя по толпе, все уговаривали киян идти в воду. Но охотников находилось совсем не много. Добрыня, осерчав, пошептал что-то князю на ухо — князь с княгиней своей неживой на эдаком помосте ковровом стояли, под шатром многоцветным, — и тот кивнул головой. Добрыня сейчас же отрядил в город несколько конников, и те в облаке пыли поскакали на гору. Попы, не уставая, все пели, все перекликались, все кланялись, все в книгу читали и дымом кадили, а кияне: одни, синие, дрожали в Днепре — макушка лета уже прошла, и вода охолодала, — а другие испуганно жались один к другому на отмели. И вдруг с гор вопль истошный многих сотен глоток послышался. Глянули все наверх: схваченный со всех сторон арканами, Перун вдруг зашатался, склонился набок и рухнул наземь… Ветер ужаса пронёсся по сердцам. Из реки люди повыскакали и бросились к одёже. А на горе крики все нарастали и приближались… И вот наконец показалось с горы новое шествие: несколько рабов княжих волокли за верёвки Перуна, который, неуклюже переваливаясь по дороге, поднимал за собой облако пыли. Другие кощеи били его палками, шпыняли ногами, плевали на него…
   И отец Митрей, поп от Илии Пророка, назидательно поучал направо и налево:
   — То не Перуна биют, но беса!.. Сё же не яко древа чюющу, но на поругание бесу иже прельщаше ны сим образом… — повторял он на все стороны и, вскинув длани свои к небу сверкающему, восторженно вопиял: — Велий еси, Господи — чюдна дела Твоя!..
   Но его никто не слушал. Вопль нарастал. Глаза загорались. Сжимались в ярости кулаки. Но дружина, сверкая мечами харалужными, не дремала, и кощеи, подняв перепачканного в пыли и лошадином кале бога, раскачали его — раз… два… три!.. — и Перун тяжело упал в напоённые солнцем волны. Туча алмазных брызг взметнулась в сверкающий воздух. Но, скрывшись на мгновение в воде, Перун выплыл снова.
   — Выдыбай, боже!.. — восторженно закричали кияне, простирая руки к нему. — Выдыбай!..
   И по лицам их струились слёзы…
   Мокрый Перун, спокойно уставив лицо с золотыми усами в небо, величественно плыл по реке. Толпы народа, все призывая его, шли берегом за ним. Слышались женские, надрывающие душу рыдания, угрозы, проклятия. Володимир — он был бледен — распорядился, чтобы кощеи с длинными шестами шли берегом и не позволяли бы богу приставать. Оставшийся на отмели народ волновался.
   — Всех в воду!.. — сердито крикнул Добрыня. — Ну, молодцы, разом!
   Дружинники, образовав цепь, потеснили народ от холмов к воде. Некоторые, напуганные, чтобы скорее только отделаться, бросились в реку, а другие, образовав кучки, силою прорывали цепь и убегали. Несколько человек уже пало под ударами мечей.
   — Не сдавайся им, молодцы!.. — крикнул исступлённо Ляпа, потрясая своими длинными, костлявыми руками. — Бей их, продажные души!..
   И, как дикий вепрь, бросился он на дружинников и, получив удар мечом в плечо, окровавленный, прыгая чрез тела убитых, вынесся на дорогу.
   — За мной, кияне!.. Не поддавайся им… За мной!..
   Несколько десятков, а потом и сотен человек, прорвав цепь колеблющихся дружинников, бросились по холмам. Ляпа, весь окровавленный и исступлённый, криком сбирал всех к себе… Шли кровавые свалки и в городе, и много мучеников за веру старую падало под ударами мечей и палиц тяжёлых. Но другие уносились в леса, на вольную волюшку, в зелёные пустыни, где нераздельно царили боги древлие…

XXXIII. СВЯТИТЕЛИ ЗА РАБОТОЙ

   Див кличеть върху древа, велить послушати земли незнаеме. Вълзе и Поморию, и Посулию, и Сурожю, и Корсуню, и тебе, тьмутораканский болван…

   И закипел Киев делами великими. Прежде всего князь повелел Анастасу всячески торопиться с постройкой церкви Богородице. Церковь сия имела целых двадцать пять глав, чего в Византии никогда не делали, стены её были дивно расписаны грецкими мастерами, а алтарь был изукрашен золотом и мусией многоцветной. Все надписи были греческие, ибо греки словенского письма не разумели нисколько. И отдал князь святителям на содержание храма десятую часть своих прибытков, почему и церковь получила название Десятинной, а Анастас-корсунянин кличку Десятинного…
   Затем нужно было скоро наготовить много батюшек, диаконов, дьяков, свещегасов, черноризцев, проскурниц: рать начали, а воев не было. Положение было тем труднее, что недовольные язычники, покинув Киев, засели по дорогам и воевали «крестиан». «Волхвы» поднимали народ за старых богов, повсюду загорались восстания. Святители требовали обуздания бесчинств этих вооружённой рукой, но наивный и простодушный Володимир, принимавший в простоте сердечной Еуангелие так, как оно написано, с сомнением качал чубатой головой:
   — Греха боюся… Ведь написано — прощать надо, жалеть надо… Может, без рати как полегоньку обойдётся?
   Но византийцы, в науках хитрые, разъясняли простецу, что так уж точно понимать всё, что в Еуангелии написано, не следует, что он, князь, поставлен от Бога добрых миловать, а злодеев казнить.
   — А как же разбойника-то страшного Он на кресте простил? — робко возражал он учителям своим.
   — Ха! То совсем другое время было…
   И они, смеясь, снисходительно смотрели на чубатого чудака. А он втайне сокрушался: «Ох, не так, не так Оленушка говорила что-то!.. Ох, не так!.. Не вышло бы греха…»
   Но делать нечего, надо было подчиниться. И вот, посоветовавшись, постановили: виры — то есть денежные взыскания за убийства — отменить, а злодеев предавать казни нещадной. Стали злодеев мордовать и так и эдак, но стала быстро сохнуть казна княжеская. Тогда пришли опять к князю пискупы и дружинники постарше и попросили виру восстановить.
   — Война стоит на Руси многая, — сказали они очень рассудительно, — виры надобны на оружие и на покупку коней…
   — Так буди!.. — тихонько вздохнув, сказал Володимир.
   И стали снова жить по устроению отцов и дедов…
   И всё больше и больше появлялось по улицам Киева и других городов батюшек, как византийских и болгарских, так и собственного уже приготовления. Ходили они в однорядке, которая у еллинов иматием звалась, а на голове носили скуфью или шляпу белую — отсюда белое духовенство. Народ в скуфье видел средоточие священного значения батюшки, и потому, когда надобилось попа отдуть, то мужички почтительно снимали с него скуфью и ставили её в сторонку, а затем, отвозив отца духовного как требовалось, снова почтительно возлагали скуфью на главу его: и дело сделано, и духовному званию порухи нет. Дома батюшки одевались по-мужицки и очень часто щеголяли в лаптях: возложит на ся одежду златотканую, а на ногах лапти растоптанные и во всяком кале обвалянные, а кафтан нижний весь гнусен. Архиереи же одевались со всей пышностию, их сану приличной, и слуг своих облекали в одежды богатые, и потому и звались они в народе «пёстрыми властями».
   Народ после своего насильственного обращения не имел никакого желания содержать попиков или платить им за требы, и князь должен был заботиться сам о прокормлении их быстро растущей рати. Он назначил им жалованье, княжью ругу. Но, освоившись, попики стали прибегать к отлучению, чтобы побудить свою паству к «плодоношению». Плодоношение это принимало самые разнообразные формы: в канун больших праздников словесное стадо приносило отцу своему духовному вместе с кутьёй брашна всякие и овощи — канун по-гречески собственно и значит корзина. Народ же прозвал эти приношения халтурой. Помимо этого четыре раза в год они сами собирали дань натурой: на Рождество и Пасху — потому что очень уж это большие праздники; осенью — потому что у мужика хлеб есть новый, новина; а в Петровки — потому что за пост у него, страдальника, накоплялось довольно и сметанки, и творожку, и яичек. Архиереи же взимали и с паствы, и с отцов духовных: с паствы — каноникон, а с попиков — «подъезд», то есть поклонное. Предполагалось, что каноникон даётся им за объезды епархии и учение, но современники замечают, что были они пастырями только по имени, а для попиков — слишком высокие начальники, чтобы попик мог позаимствоваться от них хоть чем-нибудь… Места эти были весьма кормные, и ловкачи, добиваясь их, давали взятки боярам княжеским, а то и самим князьям. И когда хотели похвалить какого-нибудь пискупа, то говорили: «Не бо ведал, яко быти ему пискупом, и не добивался владычьства, не вертелся (перед князем и боярами), не тщался, не наскакивал, не насуливал посулы, не дал бо никому же ничтоже и не взял у него никто же ничто же, ни дара, ни посулы, ни мзды…»
   Отцы духовные были народ грубоватый, «невежи словом», и малограмотный, а очень часто и совсем безграмотный. Еле-еле бредёт по книге, запинаясь на каждом слове. А безграмотные — те наизусть все учили. Знали они одно только Еуангелие, которое и читали по вся дни, а у молитв знали только начало, а остальное мурчали про себя — так, что в голову взбредёт, лишь бы похоже маленько было. И смеялись люди умственные: «Великий учитель — Пролог наизусть!..» Поведение их заставляло желать многого, и утончённые «пёстрые власти» должны были преподавать им правила хорошего тона: «Прозвутеру подобает всегда быть трезву и слово ко всякому человеку иметь умилительное, взор кроткий, ступание ног тихое, и к людям, кии им словеса не полезна, отнюдь бы тыих не говорили, но что на пользу, тоб только и говорили…»
   Скоро появились, конечно, и черноризцы, а вслед за ними сейчас же разные «слова» в поучение им: о том, что обеду и всякой трапезе посвящены две молитвы, что кутью установлено святить в честь святых и за упокой, а отнюдь не во оставление грехов, что в алтарь не должно вносить ничего снедного, о лепом и честном сидении за столом, без пустошных слов, без смеха и кощунов и прочее, а в особенности много и пространно — о пианстве. Черноризцы очень скоро придумали обычай пить на праздничных обедах чашу Спасителя, чашу Божьей Матери, чашу празднуемого святого с произнесением перед чашами тропарей. И некоторые ревнители стали проповедовать, что чем больше чаш и тропарей, тем дело выходит благочестивее. И вот наставникам их приходилось разъяснять, что тропари, творимые у питья, рождают грех и муку. Что сказала пресвятая Богородица святому Василию Новому? Она сказала: «Если хочешь быть моим любимым другом и иметь меня заступницей и скоропослушницей во всех бедах, откажись от многого питья! А если будешь приносить молитвы пьяный, то не только не будешь услышан, но и более разгневаешь Бога». И уставили наставники наказание: кто упоит другого насильно, да постится семь ден, а если упоённый блюёт, то сорок. «Много пишется об этом в правилах, — прибавляли учители, — но умным и сказанного довольно, а неумные не поверят, хотя бы им поведать сказания книг всего мира. Когда напивающиеся допьяна с тропарями одни ползают на коленях, а другие валяются в кале и блюют, готовые испустить из себя дух, в ругательство и посмех дав себя и хранителя души своей, ангела, отогнав от себя, то многие тропари, которые говорили они над чашами, избавят ли от беды той самохотно бесящихся?»
   И везли с собой цареградские пискупы и учители вверх по седому Днепру книги всякие для просвещения народа русского, проживающего в тени сени смертной, и церковные, и четии. Ввозное просвещение сие разделялось на четыре отдела:
   1. Догматический. Он был представлен точным начертанием православной веры Иоанна Дамаскина, в котором, кроме глав, относящихся собственно к богословию, были главы «о свете и о огни и о светельницех, о водах, о земли и еже от нея». За ним шли огласительные и тайноводственные поучения Кирилла Иерусалимского, слово против ариан Афанасия Александрийского, два слова о богословии и несколько слов на господские праздники Григория Богослова, трактат о самовластстве или о свободной воле и три слова о воскресении Мефодия Патарского и тому подобное.
   2. Библейско-истолковательный «Шестоднев» Иоанна-пресвитера, сокращённое толкование на книгу Иова Олимпиодора Александрийского, два толкования на Псалтырь, толкование Ипполита Римского на пророка Даниила, толкование на первые пять посланий апостола Павла, приписываемое Икумению Трикскому, толкование на апокалипсис Андрея Кесарийского и тому подобное.
   3. Нравоучительный: слова Мефодия Патарского «О житии, о деянии разумне, о различении яди, о прокажении», «Стословец» Геннадия Константинопольского, ответы о разных главизнах Анастасия Синаита, «Пандекты» и «Тактикон» Никона Черногорца, несколько патериков, или отечников, жития и тому подобное.
   4. Исторический: две истории Ветхого Завета: пространная «Палея», толковая и краткая, доведённая до царствия Давида включительно; «Хронограф» Георгия Амартола, начинающийся историей Ветхого Завета и доведённый до Х века; «Хронограф» Иоанна Малалы Антиохийского с прибавлением фантастической истории Александра Македонского и тому подобное.
   И поверх всей этой премудрости было ещё в багаже святителей несколько статей по риторике и философии, случайно переведённых в Болгарии и ещё более случайно попавших на Русь…
   Оценку всему этому просвещению дал один из современников: «Разумеешь ли яже чтеши? Все это премудрость полузапечатленная. Аще и чту, но не разумею». Но черноризцы ночей не спали, все это переписывая. И толковали, и, толкуя, боялись отпасть от правомыслия и многие приходили к заключению, что лучше не читать, чем, читая, не право разуметь, и утешались словами неизвестной женщины, сказавшей некогда Златоусту: «Кладязь учения твоего глубок, а верви ума нашего кратки…» И многие подвижники «зачитывались» и повреждались в уме.
   Чтобы скорее по указанию батюшек насадить это просвещение, Володимир по наущению их открыл в Киеве школу и насильственно отбирал для этой школы детей у «нарочитыя чади». Матери, чуя материнским сердцем своим беду неминучую, «плакахуся по них, ещё бо не беху ся утвердили верою, но аки по мёртвым плакахуся». А святители радовались и радость свою выражали красноглаголанием чрезвычайным: «Сим же раздаяном на ученье книгам събысться пророчество на Русьстей земли, глаголяше: во дни оны услышат глусии словеса книжная и ясн будет язык гугнивых…>
   И потихоньку в трудах крепли святители, и потихоньку всё больше и больше забирали себе власти… Сперва пискупы по отношению к мирянам употребляли только поучения и вразумления, апитемии (лишение причастия на известный срок), отлучение от церкви, предание анафеме, совершенное извержение из церкви, а потом мирян, если они продолжали возмущать мир церкви, они стали предавать в руки властей княжеских, а клириков стали облагать денежными пенями, подвергать их заключению в нарочитые при епископских кафедрах темницы, а потом, потихоньку, и телесному наказанию…
   Дальше — больше; оттягали себе святители и много преступлений мирских и стали извлекать из них немалый доход: «Аже кто умчит девку или насилит, за сором ей — столько-то, а епископу — столько-то… аже кто пошибет боярскую дщерь или боярскую жену — за сором ей столько-то, а епископу — столько-то…» И много деяний, которые раньше не считались предосудительными, при святителях стали преступлениями: «Аже водит кто две жоне», «аще кто поимется чрез закон» (недозволенные браки), «тяжа уволочская — аще уволочёт кто девку», «зелья и душегубства», «аще бьетася две жене» (драка баб)… И список этот новых преступлений рос не по дням, а по часам: по наследствам, по прелюбодеяниям — этот отдел был у святителей под совершенно особенным, любительским наблюдением; по ссорам семейным, по всяческим бесчестиям: «кто кого назовёт выблядком, чародеем», «кто дерзнёт рукою за тайные уды», «кто чью жену опростоволосит»… Также «зубояжа», то есть укушение в драке, подлежала суду святителей. «Или сын отца биет, или матерь дочка биет, или сноха свекровь, или кто уречется скверными словы, а любо племя тяжутся о задници (о наследстве), мертвецы сволочат (обкрадывают могилы), крест придорожный посекут, емлют трескы (щепы) от креста, скот или псы или птицы введёт в церковь, кого застанут с четвероножиною, или кто под овином молится или во ржи или у воды, или девка дитя повержет, аще зажжёт кто гумно или двор или иное что, аще кто с сестрою блуд сотворит, аще сблудит с черницею, аще кто с мачехою в блуд впадёт, аще кто с бесерменкою или с жидовкой блуд сотворит — от Церкви отлучится и от христиан, а епископу двенадцать гривен».
   И обирали гривны, и все приговаривали: «Князю и боярам и судиям в те суды не вступатися, то дано клирошанам на потребу, и старости, и немощи, и в недуг впадших чад мног кормление, нищих кормление, обидимых помогание…» И скрепляли накрепко: «Аще кто сего посудит (будет осуждать), да будет проклят!..» А народ пригляделся к делу и ответил поговоркой: «И де же закон, ту и обид много».
   Но чем больше разъясняли таким образом пискупы жизнь и укрепляли её на новых основаниях, тем больше вставало со всех сторон вопросов недоуменных, которые требовали немедленного и авторитетного разрешения: то князь шлёт запрос, можно ли резать скот для пищи в воскресенье, то епископ епископа недоуменно вопрошает: «Написано, владыко, в уставе белеческом, яко бы добро блюстися мужам от жён в Великий пост, яко Христов пост есть, аще ли не могут, а по крайней мере, переднюю неделю и последнюю…» И прочтох ему, Нифонту, из некоторой заповеди: «Оже в неделю и в субботу, и в пяток лежит человек, а зачнёт дитя, будет любо тать, любо разбойник, любо блудник, любо трепетник, а родителям опитемья два лета…» Много занимал «пёстрые власти» вопрос о попах. «Мочно ли неженатого в попы поставить? Мочно поставить и неженатого, только ему не мочно будет после поставления женитися, а если женится, не будет поп. Аще в поганстве грехи будет сотворил, развее душегубства, а по крещении будет не согрешил, станет попом. Аще кто научится грамоте, а будет души не погубил, а жену понял девою и в татьбе будет не вязан, а ин грех будет сотворил, да покается о них ко отцю духовному и схранит опитимью и будет поп. Аще жена будет обручена дьяку, а умрёт не совокупився с нею, достоит ему, иную поймше, стать попом. Аще будет на лици знамение, аки кровь, не может стати попом. Аще кто холост буде, сотворит блуд и от того ся детя родит, не достоит поставити диаконом. Оже девку растлит и паки ся оженит иною, не достоит поставити. Аже будет татьба велика, а не уложат сё отай (тайно), но сильно прю составят пред князем и перед людьми, то недостоит того ставити диаконом и ожели окрадеться, а то уложат отай, то достоит…»
   И в то время как одни святители в поте лица решали так вопросы жизни практической, другие ударялись в чистое умозрение. Один черноризец был занят о ту пору работой: «Учение имже ведати человеку числа лет всех». В ней автор производил научные вычисления, сколько от сотворения мира до сего дня прошло месяцев, лет, недель, дней и часов, во сколько лет небеса, земля, моря и воды паки поновляются, о высокосних летех и прочем. И в конце своего научного исследования он расчеркнулся: «Писах же в граде Киеве аз грешный и худой диакон, доместик (уставщик, регент) церкви святыя Богородицы при великом князе киевском Володимире, рожения моего досюда бяше лет двадцать шесть…»
   Церкви росли как грибы после дождя. Часто церкви, по праву ктиторскому, были предметом частной собственности: часть доходов на церковь, часть попу, а остальное забирал в карман себе предприниматель. Церкви продавались, переходили по наследству. Бедный, но предприимчивый христианин собирал деньги по миру, ставил церковь и жил припеваючи. То же часто делали и попы.
   Но если Володимир принял от Византии её веру, то и византийцы, придя на Русь, приняли от князя его старую веру в то, что веселие Руси — пити. А посему: «По вся дни недели устави на дворе в гридьнице пир творити и приходити боляром, и гридем, и соцькым, и десятьскым, и нарочитым мужам при князи и без князя, бываше множество от мяс, от скота и от зверины, бяше по изобилью от всего… А перцу выходило колода без князя, а при князе три колоды в неделю, а колода восемь бочек…»
   Среди забот этих и дел великих и праздников не забывал князь своей Оленушки и потому «повеле всякому нищему и убогому приходити на двор княж и взимати всякую потребу, питьё и яденье и от скотьниц — кунами (от ключниц деньгами). Строи же и сё, рек: яко немощнии и больнии не могут долести двора моего, повеле пристроити кола (телеги), и вскладаше хлебы, мяса, рыбы, овощь разноличный, мёд в бчелках, а в другых квас, возити по городу, въпрашающим: кде больний и нищ, не могы ходити? Тем раздаваху на потребу…»
   И когда видел он радость нищеты киевской, на голубые, масленые очи его выступали слезы и ещё ярче, ещё теплее поминал он свою черничку милую. Княгини же своей он не любил: она была и душой и телом чистый вот сухарь, а князь Володимир больше всего на свете благодушество любил. Но он стыдился этого своего нехристианского чувства к своей «водимой» и всячески скрывал его[12].