Боже мой, сколько раз повторялась эта фраза на бесчисленных страницах рукописи сценария Юрия Олеши! Писался первый эпизод, делались характеристики персонажей, шли реплики, диалоги, чуть ли не монологи, потом все это зачеркивалось, отбрасывалось, бралась новая страница, и на ней опять появлялась фраза: "Входит очень элегантная домработница"...
   "Прощальную улыбку" Олеша писал по договору с Укрфильмом. Был у Юрия Карловича договор и с Мосфильмом. В архиве писателя этот договор не сохранился. Боюсь утверждать, но есть основания предполагать, что сценарий для Мосфильма имел условное название "Девушка и смерть". Вряд ли Олеша решился бы подписать договоры с двумя кинофабриками на два сценария под одним названием. Лишь в процессе работы над сценарием "Прощальная улыбка" в него стали вплетаться мотивы из задуманного сценария "Девушка и смерть". Это название было подсказано Олеше знаменитой поэмой Горького, однако замысел сценария никак не соответствовал горьковской теме. По замыслу Олеши речь шла не о любви, которая побеждает смерть. Нет, тема была совсем другая. Появлялся в сценарии некий Черный человек. Это был образ, который тоже неоднократно варьировался Юрием Карловичем. Черный человек настроен враждебно против мировоззрения нового общества. Он хочет внести смятение в среду молодежи, хочет, чтобы тень смерти упала на их оптимистические, радужные взгляды. Хочет, чтобы они дрогнули и отказались от мысли, что жизнь прекрасна и что будущее всегда полно самых лучших надежд и свершений. Девушка, которая увлеклась мотоциклетным спортом, погибала, разбившись во время гонок. Вот этим и хотел воспользоваться Черный человек. Он хотел доказать молодым людям, друзьям девушки, юноше, который ее любил и был ею любим:
   - Видите, погибло молодое прекрасное существо. Где же здесь справедливость и смысл?! Жизнь бессмысленна, жестока и несправедлива. Если может погибнуть существо, полное сил и прелести, которому только жить и жить, нечего тогда говорить о царстве добра, справедливости и оптимизма!..
   - Выходит, что вы пишете один сценарий для двух кинофабрик? - спросил я.
   - Выходит, выходит! - передразнил меня Олеша. - Ничего не выходит! Самое главное, что сценарий не выходит. А вот если выйдет, то как-нибудь примирятся две фабрики и одна из них с удовольствием поставит новый сценарий Юрия Олеши.
   Шли дни, а работа у Олеши двигалась туго. Он написал двенадцать страниц, сравнительно его удовлетворявших. А денег снова не было. Что делать?
   Однажды Олеша решительно направился в кабинет директора одесского "Интуриста". Вышел оттуда с победоносным видом.
   - Ну, Филипп, живем! Директор распорядился открыть мне кредит...
   Олеша долго работал над сценой, в которой впервые появляется Черный человек.
   - Вы понимаете, Филипп, - говорил Юрий Карлович, - Черный человек это не привидение, а живое существо. С какой-то профессией. Но она должна быть у него необычная. Хотя и вполне легальная. Я бы мог сделать его хиромантом, что ли. Нет, это не годится. И вот думаю - пусть он будет графологом. Я был знаком с одним - Зуевым-Инсаровым, он работал в фойе кино "Уран" на Сретенке.
   Олеша пояснил мне, что, наделив своего Черного человека профессией графолога, он, однако, никак не отождествляет его с Зуевым-Инсаровым и вообще ни с каким из тех графологов, которых встречал.
   Вспоминается один разговор с Юрием Карловичем незадолго до этого в Москве. Он сказал мне, что хочет написать книгу "Машина превращений". Многое из того, что читает писатель, навсегда западает в его память. Более того - потом отражается в его творчестве, конечно, трансформируясь. Это ни в коей мере не является плагиатом, а каким-то своим особенным трансформированием темы. Она волновала автора прочитанной книги, потом взволновала писателя, который прочел эту книгу. Рано или поздно он, трансформировав тему, создает свое произведение. Олеша раскрыл передо мной повесть Герберта Уэллса "Чудесное посещение". Первая глава называлась "Ночь странной птицы". Потом взял с полки книгу "Три толстяка" и показал в ней седьмую главу - "Ночь странной куклы".
   - Видите? Но ведь ничего общего, кроме сходства в названии глав, не имеют мои "Три толстяка" с повестью Уэллса, - сказал Олеша. - Эта повесть прошла через какую-то волшебную лабораторию в моем мозгу, машину превращений...
   Я вспомнил этот московский разговор, когда Олеша в Одессе сказал мне:
   - Знаете, от каких впечатлений я стал подбираться к внешнему облику моего Черного человека? Помните, я вам рассказывал о фильме "Франкенштейн"?
   Да, я помнил. Олеша с режиссером Барнетом на одном из вечерних просмотров в кино "Ударник" видели американский фильм "Франкенштейн", Омерзительным считал Олеша сюжет картины. Убийца казнен, некий хирург-вивисектор берет мозг убийцы и пересаживает его в череп убитого им человека. Много раз по этому поводу Олеша восклицал: "Противоестественно!.." Картина ужасов. У ожившего трупа сохранился только один рефлекс - убивать. Он душит свои жертвы. После этой картины Олеша и Барнет боялись в одиночку возвращаться домой. Просили друг друга: "Проводите меня".
   Неизгладимое впечатление произвел на Олешу русский эмигрант Борис Карлов, игравший Франкенштейна - оживленный труп.
   - У Бориса Карлова, - говорил Олеша, - был потрясающе сделан грим: пятна у глаз и на висках, которые бывают только у трупа, когда он начинает разлагаться. Представляете себе - маскообразное лицо и на нем пятна разложения!..
   Нет, у Черного человека из сценария Олеши не такое лицо, но что-то от тления, от кладбища, что-то очень страшное должно быть в его облике.
   Олеша долго работал над внешними особенностями своего Черного человека. Он появляется одетый в старомодное демисезонное пальто с бархатным воротником. По выражению Олеши, оно было глухо-черного цвета. Лишь карманы на бедрах порыжели - износились до основы сукна. И вот из такого кармана пальто у Черного человека свисали зеленые стебли травы. Дико, неуместно и поэтому страшно. Приходят мысли о кладбище, тлении.
   Бился, бился Олеша над этим описанием. Хотел, чтобы получилось как можно страшнее. Не удовлетворяло его написанное, он черкал, рвал страницы, снова писал. И спрашивал меня:
   - Ну как, Филипп, страшно?
   Много работал Юрий Карлович и над сценой, в которой старому доктору становится ясным, что он, как говорится, третий-лишний. Доктор любит девушку, а она влюблена в юношу. Этот юноша присутствует при встрече доктора с девушкой, и доктор уходит в ночь. Все кончено. Девушка будет принадлежать молодому. Это справедливо, но от этого старику не легче. Он проводит всю ночь в сквере. Наступает утро. Борта пальто доктора влажные. Что это - роса? Или, может быть, слезы?.. За ночь распустились почки на деревьях, зазеленела в сквере трава. Сцена кончалась фразой: "В эту ночь началась весна".
   А между тем администрация гостиницы дала Олеше понять, что больше кредитовать его не может...
   Через полтора года я наблюдал финал всей этой истории в Москве. Когда мы встретились, Юрий Карлович сказал мне:
   - Что же осталось от сценария с двумя договорами и с двумя названиями? Рукопись я потерял... Осталась, да и то лишь в моей и в вашей памяти, одна фраза: "Входит очень элегантная домработница..."
   1962
   А. Мачерет
   Юрия Карловича Олешу при всех сменах его душевного состояния я запомнил как человека радостного и неизменно оживленного. Казалось, мысль его не знает отдыха и работает без устали. Все для нее могло стать темой великое и малое.
   Слушать его было ни с чем не сравнимым наслаждением. Пришедшая на память дневниковая запись Толстого, нескладная витрина продмага, донесшийся из открытого окна звук рояля, странное лицо встречного прохожего - все способно было разбудить воображение Олеши. Оно начинало работать, я завороженно приникал к словам моего собеседника, и мне начинало казаться, что волшебство поэтического творчества свершается у меня на глазах.
   Так оно, конечно, и было. Но в полную меру сумел я это оценить лишь в обстоятельствах, о которых пойдет речь.
   В середине тридцатых годов мною овладело настойчивое стремление поставить антифашистскую картину. Готового сценария не было. Найти автора я не сумел. Но мне казалось, что я смогу написать сценарий сам. Я хорошо знал дофашистскую Германию, долго в ней жил. У меня был опыт сценарной работы. Остальное должна была довершить увлеченность.
   Трудился я действительно с полной отдачей сил, и довольно скоро работа приблизилась к концу. Вот здесь-то и наступил момент, когда внезапно мои радужные надежды сменило гнетущее разочарование. Сценарий получался грубо информационным, иллюстративным. В нем отсутствовала жизнь. Это был идеологический скелет. Пока я работал, увлеченность мешала мне узреть несчастье в полном объеме. Теперь же почти законченная работа предстала передо мной во всей своей катастрофической неприглядности.
   Итак, все рухнуло, и я готов был отказаться от своего замысла. Но под развалинами шевелилось что-то живое: тема, фабула, в которой она могла быть выражена, уцелели. Необходимо было умение выразить мир поэтически обобщенно. Быт и проза тут не годились. К тому же не хватало знакомства с нацистской Германией. Не из чего было черпать художественные подробности, выразительные детали. А без них изображение жизни выглядело плоским, примитивным. Приподнять идею и тему над бытом я не мог. Это сумел бы только писатель "типа Олеши". Я стал мысленно перебирать кандидатуры. Но в голову ничего не приходило, и я приуныл. Внезапно меня осенила простая мысль: "А почему, собственно, нужен писатель "типа Олеши", а не сам Олеша?"
   И я ринулся к телефону.
   Вот при каких обстоятельствах произошло наше первое деловое свидание. Оно состоялось в кафе "Националь". Во второй половине тридцатых годов это было привычное место встреч писателей, кинематографистов, актеров. Здесь в дневные часы можно было застать видных представителей художественной интеллигенции. Других посетителей днем было мало. За столиками шли оживленные разговоры о новых произведениях литературы, о фильмах и спектаклях. Выносились приговоры, шла оживленная котировка художественных ценностей. Олеша был завсегдатаем этого своеобразного клуба. Я тоже. Мы были знакомы друг с другом, но не очень близко.
   И вот я в "Национале". На этот раз по делу. Юрий Карлович сидит за одним из столиков у широкого окна, просматривает газету, пьет кофе.
   Должно быть, именно эти широкие окна явились одной из причин, почему "Националь" был предпочтен другим кафе. Здесь с особой силой ощущался "эффект присутствия" Москвы. Сквозь зеркальные стекла видны очертания Кремля. Рядом огромная площадь. Неба видно не по-городскому много. В самом же кафе приятно ощущалось обилие дневного света. Столики находились на уровне тротуара. Сидя у окна, можно было наблюдать на правах "скрытой камеры" довольно широкий поток жизни.
   Это и сейчас сохранилось, но уже не обращает на себя внимания - видеть жизнь улицы сквозь целые стены стекла стало привычным. Тогда же прелесть объединения улицы и интерьера чувствовалась острее.
   - Так в чем же дело, Мачик? - спрашивает Олеша, как всегда сокращая мою фамилию.
   Я довольно многословно объясняю ситуацию. Заскучавший Юрий Карлович начинает отклонять беседу в сторону.
   Теперь, когда я вижу Олешу совсем близко, он кажется мне похожим на Бетховена - черты его лица резковаты, подбородок квадратен. Это может быть свойством многих. Но в серых глазах Олеши, больших и прекрасных, светится столько юмора, душевной тонкости, что в голову идут сравнения только с гениями. Редкое сочетание бетховенской внешности и моцартовского душевного склада бросалось в глаза.
   Тем временем наш разговор за столиком продолжался.
   - То, что вы написали, при вас? - спросил Олеша.
   Я протянул ему свою неудавшуюся рукопись с таким видом, словно она была концом веревки от петли, накинутой на мою шею.
   Но если написанное внушало мне самому лютую неприязнь, можно было себе представить, как к ней отнесется Олеша. Оставалось утешаться тем, что Юрий Карлович сразу же погрузился в чтение. Значит, пытка продлится недолго и решение последует сегодня же.
   Не тут-то было. К столику подошел кто-то из знакомых. Начался веселый разговор. Олеша отложил мою рукопись. Знакомый присел. Разговор набирал темпы, делался все оживленней и веселее. Конца ему не предвиделось. Знакомый сделал официантке заказ. Мне ничего не оставалось, как последовать его примеру. Я горестно поглядывал на свою рукопись. Прочтено было, видимо, не более трети.
   Возникла одна из тех ситуаций, которым в меняющихся вариантах суждено было не раз повториться. Но в тот раз все для меня происходило впервые. Я злился, страдал, безо всякой охоты глотал заказанную яичницу, но решил не отступать. Прошло часа полтора. За это время Олеша умудрился все же дочитать мою рукопись. Как человек деликатный и добрый, он не стал распространяться, но лишь наотрез отказался от соучастия.
   Тщетно, хоть и с большим жаром, объяснял я, что прошу все начать заново и нисколько не претендую на соавторство.
   - Тем более! - сказал Олеша, и я понял, что перспектива увеличения объема работы отнюдь не увлекает его.
   Во время дальнейшего разговора выяснилось немаловажное обстоятельство: непоколебимая решительность Олеши, ввергнувшая меня в отчаяние, была кажущейся. За ней скрывалась мягкая уступчивость человека, сникавшего при одной мысли, что он способен причинить кому-либо неприятность, доставить хлопоты. В дальнейшем, каюсь, я не раз в интересах движения дела пользовался этой слабостью. Впрочем, она имела свои пределы.
   Деликатный и уступчивый, Олеша становился решительным и агрессивным с людьми, вызывавшими в нем враждебность. Он остро ненавидел пошлость и обывательщину. Почуяв их в людях, он резко менялся: становился придирчив, насмешлив, начинал смешно хорохориться, держал себя подчеркнуто надменно, вызывающе. Тут он был непримирим.
   Помню, сидел он однажды невдалеке от компании нескольких не в меру удачливых и столь же развязных кинематографистов. Они шумно пировали. И вот Олеша стал время от времени каким-то немыслимым петушиным фальцетом громко выкрикивать: "Вот "Чапаев" - это картина!" Пир недостойных был отравлен, и они поспешили удалиться.
   По счастью, как ни невероятно далек был уровень моей рукописи от эстетических требований Олеши, он увидел в ней хотя и неудачную, но честную попытку возвысить голос гнева и протеста, рассказав с экрана о чудовищной сущности нацизма и геройстве его противников и жертв. Начав с решительного отказа, Олеша под натиском моих энергичных доводов дал согласие, как он выразился, "отредактировать" рукопись. Сначала лицо у меня вытянулось: не о том я мечтал - в глубине души я надеялся, что уговорю Олешу написать для меня новый вариант сценария. Но, сообразив, какого "редактора" обретаю, приободрился.
   Было решено, что моя рукопись будет принята за черновую основу.
   - За рабочую гипотезу, - резюмировал я.
   Это была моя первая оплошность. Олеша приумолк. Я почувствовал, что сделал ложный шаг, но совершенно не понимал, в чем он заключался.
   Разговор продолжался. И тут мной была допущена вторая оплошность.
   - Да, да... - сказал я, - сейчас сценарий очень фрагментарен. Надо концентрировать обстоятельства вокруг главной коллизии...
   Я осекся. Олеша смотрел на меня изумленно и осуждающе. Я почувствовал, что краснею, хотя все еще не понимал, в чем состоит моя вина.
   - И давайте, Мачик, условимся, - сказал Олеша, как бы продолжая разговор, - на вас будет лежать конструирование хрии и синопсиса. Согласны?
   Вон оно в чем дело! Все прояснилось: мои "тенденции", "фрагментарность", "коллизия", "рабочая гипотеза" не прошли даром "синопсис" и "хрия" были отмщением. Юрий Карлович терпеть не мог демонстративного наукообразия. В частности, не выносил греко-латинской искусствоведческой терминологии. Долго еще при встрече со мной Олеша осведомлялся:
   - Ну как обстоят дела с хрией? И прощаясь:
   - Не забывайте о синопсисе!
   Так прошел день первой деловой встречи с человеком, дружба с которым оставила неизгладимый след в моей жизни. Было условлено начать работу завтра же.
   - А где мы будем работать? - спросил я.
   - Встретимся здесь в одиннадцать, - сказал Олеша и стал подниматься из-за столика.
   Мне показалось, что я не получил ответа на заданный вопрос, но повторять его не стал - договоримся завтра.
   Договариваться не пришлось. Когда на следующий день я пришел в кафе "Националь", Олеша сразу же приступил к делу. Работа началась все за тем же столиком у окна. Здесь она продолжалась много месяцев и здесь же закончилась, когда был написан сценарий "Вальтер" 1.
   1 Фильм, который я по нему поставил, получил в прокате название "Болотные солдаты".
   Итак, работа началась.
   - Кто такой ваш Вальтер? - спросил Олеша.
   - Герой фильма. Молодой немецкий рабочий. Хороший парень. Добряк. Демагогию фашистов принимает за чистую монету. В дальнейшем жизнь ему за это жестоко мстит...
   - А Пауль?
   - Его друг. Коммунист. Умный, честный, смелый...
   Подошла официантка. Пришлось прерваться и сделать заказ. К Олеше официантка относилась как к завсегдатаю. Она стала рассказывать ему довольно длинную историю о вполне трезвом посетителе, который пришел с улицы в ночной пижаме и не хотел уходить, считая, что одет нормально. Сам метр его уговаривал.
   - Они друзья? - спросил Олеша, уже обращаясь ко мне.
   - Кто? - удивился я.
   - Вальтер и Пауль.
   - Ах, да... - я спохватился. - Друзья. К тому же им нравится одна и та же девушка - Мари.
   - А ей?
   - Ей нравится Вальтер. Хотя она понимает, что Пауль гораздо умнее и серьезнее.
   - Я подозревал, что это так. Но то, что у вас написано, сбило меня с толку. Страниц тридцать вы вращаетесь вокруг этой тройки. Тут и встреча в пивной, и объяснение на заводе, и сцена в подполье, и поездка за город... А для чего?
   "Как это для чего? - хотел было возразить я. - Это же экспози..." Проклятое слово чуть было не сорвалось с уст, но я вовремя спохватился. Впрочем, продолжать беседу все равно было уже невозможно: некий молодой человек подошел к Олеше и стал ему показывать отчеркнутые в книге места. Оба обменивались репликами и смеялись. Я же печально продолжал думать о своем.
   Конечно, моя экспозиция (про себя я мог пользоваться этим словом) невероятно затянута. Но то, что Вальтер любит Мари, показать надо? Еще бы. Вот для чего "Поездка в Шлахтензее". То, что Вальтер и Пауль рабочие ребята и друзья, зритель должен знать? А как же. Вот для чего сцена "На заводе". А сцену "Встреча на Курфюрстендам" разве выбросишь? Ведь без нее будет непонятно, что Пауль тоже любит Мари.
   Одна за другой вспоминались написанные сцены. Они были скучны, иллюстративны, вялы, но бесконечно необходимы. Например, вычеркнул я было сцену "В унтергрунде", но тогда стало неясно, как Мари относится к Вальтеру и что она думает о Пауле. Пришлось восстановить. Конечно, можно обойтись без сцены "У обезьяньей клетки". Но лишиться ее жаль: она как раз забавна. Пожалуй, единственная, которая удалась. К тому же без нее будет неясно, знает ли Вальтер, что Мари знакома с Паулем? Разумеется, начало чудовищно разрослось. Так-то оно так, но что же делать?
   Все это я хотел сказать Олеше, но увидел, что он пишет. Может быть, что-нибудь относящееся к нашему сценарию? Я затаился, чтобы, чего доброго, не помешать. Но разве в этом чертовом кафе можно работать? Официантка стала расставлять на столике заказанный завтрак. Однако на этот раз она делала это молчаливо и очень бережно, тщательно минуя ту часть территории столика, которая нужна Олеше для работы.
   Олеша писал. По временам он отрывался от своих листков и смотрел на простиравшееся за окном небо. Потом он снова принимался писать. Почерк у него был очень красивый, почти каллиграфический. Иногда Юрий Карлович останавливался и, немного подумав, старательно обводил карандашом несколько строк и аккуратно их заштриховывал. Грязи, помарок, вписанных слов в его рукописи почти не было. Листки казались по-утреннему умытыми, свежими и чистоплотными.
   Я любовался этим человеком. Он был поразительно красив, когда работал, - покоен и задумчив. Немного грустен.
   - Работаем, Юра? - раздался чей-то резкий, бесцеремонный окрик.
   Я вздрогнул. Мне захотелось вскочить и ударить негодяя. Но Олеша и ухом не повел. Он продолжал писать.
   - Ну-ну, не будем мешать, - послышался тот же, но, по счастью, уже удаляющийся голос.
   У меня отлегло от сердца: на этот раз опасность миновала. Но ненадолго. Появился вчерашний знакомый. Он был порядочный человек, увидев, что Олеша работает, прошел мимо. Но Юрий Карлович заметил его и окликнул. Отодвинул листки и карандаш, потянулся.
   Потом, протянув мне кипу небольших, в полстраницы, листков, сказал:
   - Вот вам, Мачик, начало. Потом я перепишу. А пока пейте кофе и читайте.
   Он обернулся к своему вчерашнему собеседнику, и между ними завязалась беседа. Я держал в руках листки и чувствовал, что отчаянно волнуюсь, хотя не понимал почему, собственно. Причина, видимо, заключалась в том, что когда я наблюдал за Олешей во время его работы, во мне возникла слепая, но непоколебимая уверенность, что я присутствую при рождении чего-то прекрасного. Теперь я боялся разочарования и читать начал с трепетом.
   Нет, я не разочаровался. Вот что было написано:
   "...Они вышли из кафе, где они танцевали. Они идут, прижавшись друг к другу.
   Парень и девушка.
   С ними был третий.
   Он отстал. Может быть, нарочно.
   Он вышел и, увидев их вдали, понял, что они забыли о нем.
   Ему стало грустно.
   Он стоит и смотрит им вслед. И грустная музычка доносится из кафе.
   Они идут.
   Остановились.
   Оглядываются.
   Он идет за ними.
   Девушка. Пауль!
   Он приближается.
   Они ждут.
   Девушка. Вальтер... ты ему скажешь?
   Вальтер. Почему я?
   Девушка. Это твой друг.
   Вальтер. По-моему, ты...
   Девушка. Почему я?
   Вальтер. Он в тебя влюблен.
   Третий подошел. Пауль.
   Они молчат.
   Пауль смотрит. На девушку. На парня.
   Девушка. Ну, Вальтер... скажи!
   Вальтер. Скажи ты...
   Тогда говорит тот, третий.
   - Я скажу. (Вальтеру.) Давай руку. Поздравляю. (Девушке.) Давай руку. Поздравляю. Решили пожениться?
   За несколько лет до того, как я в тот раз впервые прочитал приведенный отрывок, наш известный психолог Лев Семенович Выготский написал, что чудо искусства напоминает евангельское чудо претворения воды в вино.
   В метафоре Л. С. Выготского жизнь уподобляется воде, искусство - вину. В данном же случае претворение было еще чудесней, ибо водой была даже не жизнь, а ее плохое письменное изображение.
   В моей рукописи место и время действия безмерно расплылись под воздействием заботы о наилучшей иллюстрации замысла. Теперь же, у Олеши, коротенький отрезок времени обрел наглядность, стал картиной одного из важных моментов человеческой жизни. Но этого оказалось достаточно, чтобы превратить их из иллюстрированных отвлеченностей в жизненную реальность, проникнутую теплом человечности и поэзией.
   В отрывке речь идет о троих. Мы узнаем, что они хорошие, дружные ребята. Несколько слов диалога, пара реплик - и нам становится ясно, что происходит развязка давно возникших отношений: девушкой сделан выбор. Отвергнутый старается скрыть печаль, и разве не очевидно при этом, что он мужествен, умен и скромен? А девушка? Не ясно ли, что она честна и прямодушна? Ну, а счастливый соперник? О, этот, видимо, не очень-то любит себя беспокоить. Все точно, понятно, выразительно.
   А чем достигнуто? Отсутствием лишнего. Оно решительно устранено. Но то, что осталось, заставляет в себя всматриваться, замечать каждую мелочь и проникаться пониманием ее значения. Будь сказано и сделано чуть больше - и проникновение в смысл происходящего затруднилось бы.
   А разве не поразительно совмещение крайней сжатости изображения с ощущением спокойной неторопливости? И то, что Олеша начинает антифашистский сценарий очень интимной лирической сценой, светлой и грустноватой, тоже очень важно: так подготавливается драматическая ситуация, которой суждено с особой силой обнаружиться при столкновении хрупкого личного мирка с могучими и жестокими социальными силами. А как изящен и музыкален диалог, как элегантно осуществлено сплетение обстановки и происходящего действия... И можно ли не заметить, что изображение человеческих чувств решено в нем средствами высокой поэзии?
   Но это уже попытка разложить драгоценное вещество искусства на составные части. А вот добыть это вещество... Здесь властвует чудо. Общаясь с Олешей в процессе работы, я себя чувствовал так, словно нахожусь в стране чудес.
   Вальтер послан в аптеку за лекарством. Он напряжен до предела - у лекарства трудное название, его необходимо удержать в памяти. Олешей об этом сказано так: