- "Знаменитый" Старостин предлагал мне деньги взаймы, - иронически бросил он возвратившимся к столу собеседникам, как бы объясняя висевшую в воздухе неловкость.
   Кафе "Националь" Юрий Карлович довольно часто посещал в свободное время. Он стал тем огоньком, на который бежали люди, представлявшие творческую интеллигенцию Москвы.
   Писатели, поэты, артисты, художники, музыканты любого ранга были постоянными посетителями этого заведения, превратившегося в тридцатые годы в своеобразную "Ротонду", что на Монпарнасе в Париже.
   В то время Олеша мало печатался. Однако его имя уже навсегда вошло в число крупнейших литературных дарований советской эпохи. И не случайно провести в присутствии Юрия Карловича вечер считало за счастье бесчисленное множество людей.
   Бесконечно жаль, что его устные рассказы, обличительные памфлеты, экспромтом возникавшие в беседе по поводу случайно или не случайно проскочившей в литературу, в кино или на театр "макулатуры графоманов", остались лишь в памяти слушавших. Какая бы это была умная книга!
   Часто Юрий Карлович расспрашивал меня о футболе, Я уже говорил, что он вспоминал о Богемском, Злочевском, Когане - известных в дни его юности футболистах из Одессы.
   Однажды я уговорил его поехать на футбол. Это было не просто сделать. Последнее время он не легок был на подъем. Но все же соблазнился, когда я сказал, что машина ждет у подъезда.
   - Ну, тогда едем, - сказал Юрий Карлович и, уже обращаясь не ко мне, а к Вениамину Наумовичу Рискинду, добавил: - Я ведь когда-то играл вместе с Богемским.
   У него был свой, олешинский угол зрения на, казалось бы, самые обыденные явления жизни. Он умел находить в них своим художественным видением романтическую окраску, сложный узел драматургических положений. Тем более борьба на футбольном поле давала пищу его безграничной фантазии.
   Матч был из разряда так называемых решающих. Победителям обещал большие радости, побежденным - не меньше горести. На трибунах было много зрителей, крику и свиста. Стадион реагировал на бескомпромиссные схватки противоборствующих сторон.
   - Куда вы меня привели? - сдержанно, как бы недоумевая, спросил меня Юрий Карлович. - Где бригадмил? - громче и возмущенно проговорил он, на этот раз обратившись к Рискинду. - Что смотрит милиция? - негодующе воскликнул он, уже ни к кому не обращаясь, подчеркивая безнадежность получить от нас ответ и нужное понимание.
   Однако его реакция раздражения была вызвана не поведением зрителей. Его возмущали "свинцовые мерзости", наблюдаемые непосредственно на футбольном поле. Он видел, как один игрок умышленно сбил противника откровенной подножкой, как другой в пылу борьбы схватил убегающего форварда за майку и чуть не разорвал ее пополам, как третий за спиной судьи ударил соперника кулаком.
   При попустительстве судьи игра на этот раз действительно изобиловала грубыми приемами. "Вражда сторон", как он громко определил происходящее на поле, все разгоралась. Его реплики становились все громче и раздраженнее. Я понимал, что он ведет борьбу за рыцарский дух в спорте, за романтическую влюбленность в футбол, прежде всего требующие джентльменского отношения противников друг к другу.
   - И это потомки воспитанников Бейта!
   Он вспомнил популярного в Одессе еще до революции футбольного судью Бейта, непримиримо относившегося к нарушителям правил.
   И вдруг за безобидное касание мяча рукой судья назначил одиннадцатиметровый удар - высшую меру наказания в футболе.
   - Казнь гольмана!! - воскликнул Юрий Карлович. Он пользовался устарелой терминологией, времен
   Бейта, называя вратаря гольманом, защитника - беком, нападающих центральной тройки - полулевый, полуправый. Близсидящие зрители давно уже с интересом прислушивались к необычному посетителю. Остроумные экспромты "новичка" неоднократно вызывали дружный смех окружающих нас зрителей.
   При затихших трибунах приговор приводился в исполнение. Накрапывал дождь, и по осеннему времени ему не предвиделось конца. Юрий Карлович сидел, ссутулившись, между нами. Мокрые, с сильной проседью волосы длинными путаными прядями спадали ему на лоб. Он сверлил взглядом "лобное место" меловое пятно в одиннадцати метрах от ворот.
   Из глубины поля неторопливой трусцой к мячу приближался для нанесения удара "палач". В воротах, согнувшись в коленях и расставив широко руки, застыла "жертва".
   Настало мгновение наивысшей футбольной кульминации. Исполнитель нанес удар. Одновременно трибуны исторгли громоподобное: "А-а-а!!" Произошло маленькое чудо: сильнейший удар, направленный в нижний угол ворот, вратарь в непостижимом броске парировал! Вместе со всеми Юрий Карлович восторженно аплодировал. Он не считал решение судьи о назначении штрафного справедливым и приветствовал торжество истины. Но драма, по его восприятию, происходившая на поле, еще не закончилась. Судья усмотрел нарушение вратарем правил, никем из зрителей не замеченное, и назначил повторение штрафного удара.
   - Заговор!! - загремел Юрий Карлович на всю трибуну.
   И, с силой опершись на меня и Рискинда руками, выжался с тесного места и со словами: "Я никогда не участвую в насилии!" - застегнул по привычке пальто на одну верхнюю пуговицу, отчего фалды расширились колоколом, и неторопливой походкой отправился к выходу. Кстати говоря, я никогда его не видел спешащим. Рискинд последовал за ним.
   - Кто это, кто это был? - спрашивали меня соседи.
   А когда я им назвал имя ушедшего, то мне стали с укоризной говорить:
   - Ну как же вы его не задержали! Олеша!.. "Зависть"!.. "Три Толстяка"!..
   Я про себя подумал: "Не задержали"! Надо знать, что такое Юрий Карлович Олеша во гневе". Я-то знал!
   В последующем при встречах Юрий Карлович меня обычно спрашивал:
   - Ну что? В вашем футболе есть какие-либо улучшения?
   Мне было понятно, о чем идет речь. Его интересовала не сила игры наших футболистов, а культура их игры. К сожалению, и сегодня еще приходится быть свидетелем отдельных матчей, когда так и напрашивается на язык реплика Юрия Карловича: "Где бригадмил?"
   ...Однажды мы прогуливались с Юрием Карловичем по тенистым аллеям Дома творчества в Переделкине. Стояла чудесная золотая осень. Он был в "рабочем настроении". Как всегда неторопливым шагом вымеряя пространство, он вдруг сказал:
   - Я работаю над инсценировкой "Идиота".
   Вообще-то он не любил говорить о своих творческих планах. Я не сразу понял: мне представлялось, что он не был поклонником Достоевского. Запомнилось, как он когда-то высказался, что у Достоевского в книгах очень много крови, а человечество, мол, по своей природе не любит пролитую кровь, а любит цветы.
   Я попытался напомнить ему об этом, но он перебил меня и возразил, что говоришь не всегда то, о чем думаешь, а вот пишешь всегда то, о чем думаешь.
   - Во всяком случае, - добавил он после небольшой паузы, - я пишу, опираясь только на это правило.
   Круто переменив тему, как-то сразу повеселев, он с какой-то лукавинкой, улыбаясь, спросил (в который уже раз):
   - Ну что же, в вашем футболе есть уже улучшения?
   Некоторое время спустя он пригласил меня в Театр имени Вахтангова, "на Борисову", как он мне сказал, оговорив при этом, что войдем в театр с третьим звонком, чтобы понезаметнее сесть на свои места.
   В притушенном зале мы молча уселись в средних рядах партера. Юрий Карлович надел маску безразличной ко всему угрюмости. А актеры делали свое дело. Я позабыл, с кем сижу рядом. Вспомнил же об этом только тогда, когда под занавес первого акта услышал: "А ведь получилось, черт возьми, а?!" - и увидел его глаза, искрившиеся затаенной радостью.
   По окончании спектакля, как только закрылся занавес, Юрий Карлович потянул меня за рукав из зала в гардероб. Мы быстро оделись и ушли. Прощаясь, он прервал мою попытку поздравить его с крупным успехом короткой репликой: "Достоевского испортить трудно" - и своей неторопливой походкой побрел по направлению к Арбатской площади.
   ...В последнее время он частенько трунил над собой по поводу надвигающегося жизненного заката. Шутливо задавал вопрос о некрологе: как, мол, о нем напишут - великий, выдающийся, известный, талантливый? И сам себе отвечал:
   - Напишут, наверное, в "Вечерке" попросту "писатель-пенсионер". - И раскатисто, громко смеялся: - Ха-ха-ха! - отчетливо отделяя слог от слога.
   Но многочисленные его почитатели верили, что печать подарит людям не траурное объявление, а новые книги неповторимого художника слова.
   Книги не появились. Телефонный звонок Исидора Штока принес гнетущее известие - умер Юрий Карлович Олеша.
   Свершилось непоправимое. Утратилось невосполнимое.
   1962
   Лев Никулин
   Площадь. Она называется еще Страстной. Памятник поэту стоит на старом месте, в начале Тверского бульвара. По бульвару идут три молодых человека, навстречу им как-то боком, вобрав голову в плечи, в расстегнутом пальто бежит четвертый и не здороваясь спрашивает:
   - Куда идете, гангстеры пера?
   Никто не обижается. Еще не напечатан роман "Двенадцать стульев", не поставлены на сцене Художественного театра "Дни Турбиных", и молодые люди Илья Ильф, Евгений Петров, Михаил Булгаков - работают в газете железнодорожников "Гудок". Человек, которого они встретили, тоже из "Гудка". Но он там знаменитость: это Зубило, он ведет стихотворный фельетон. Настоящее его имя Юрий Карлович Олеша. Он из Одессы, и в его речи иногда звучит вопросительная южная интонация.
   При известной наблюдательности можно было уловить, что сверстники относились к нему уважительно. Ему разрешали снисходительный, даже покровительственный тон, язвительные остроты. Все признавали за ним такое право. И когда кто-то сказал мне, что Олеша написал замечательную повесть, я не преминул сообщить об этом редакции журнала "Красная новь"...
   Вскоре устроили чтение.
   Олеша положил перед собой рукопись, сказал:
   - "Зависть". Так это называется. - И начал читать.
   Часто говорят: писатель читал свои произведения превосходно, - даже в тех случаях, когда он заика и не выговаривает двадцать букв алфавита. Но Олеша действительно читал превосходно.
   Когда Олеша произнес первую фразу повести: "Он поет по утрам в клозете", мне показалось, что редактор "Красной нови" слегка вздрогнул. Но Олеша читал дальше, на одном дыхании, без актерского нажима, прекрасно оттеняя диалог.
   В "Зависти" было что-то болезненно пережитое. Позднее называли подлинные имена персонажей и ситуации, схожие с теми, что были в жизни. Но дело не в этом, - повесть пленяла новизной формы, остроумием, свежестью языка. К тому же она была сугубо современной.
   Судьба ее была решена мгновенно. "Зависть" была напечатана в "Красной нови". Она долго вызывала горячие споры, восхищение одних и глубокомысленные упреки других. Критика признала, что появился новый отличный писатель, поразивший филигранностью отделки, оригинальностью формы, тончайшими деталями, неожиданными, сверкающими сравнениями. Повесть опрокидывала, уничтожала доводы наших недругов на Западе, уныло бубнивших о единообразии, конформизме советской литературы.
   Превращение Зубила в писателя-прозаика Юрия Олешу не изменило нашего друга, не изменило его привычек, образа жизни, не уничтожило периодического безденежья.
   Олеша был взыскательным художником, много писавшим, но печатавшим только то, что он считал достойным публикации. Он был в большой моде, особенно после выхода сборника рассказов, открывавшегося чудесной "Вишневой косточкой". Ценители пересыпали свою речь цитатами: "Велосипед был рогат", "Вы прошумели мимо меня, как ветвь, полная цветов и листьев", "Подошла цыганская девочка величиной с веник".
   Олеше очень нравился успех (а кому он не нравится!), он был признан в домах, где собирались талантливые деятели искусства, где играли известные пианисты, хотя не был меломаном. Однажды, задремав во время исполнения знаменитой симфонии, он проснулся от аплодисментов и глубокомысленно произнес:
   - Старик что-то знал.
   Думаю, что это была игра. Он знал музыку и однажды заметил:
   "Какое царственное письмо написал Чайковский по поводу переложения молодым Рахманиновым для четырех рук "Спящей красавицы"! ...Ему понравилось бы, если бы Рахманинов отнесся к его произведению разрушительно! "
   Олеша много читал, много работал, а казалось, что он только и делает, что встречается с друзьями в кафе "Националь". Здесь бывали Михаил Зощенко, Валентин Стенич - превосходный переводчик с английского, критик Дмитрий Мирский, режиссер Давыд Григорьевич Гутман - остроумнейший, безалабернейший человек, знаменитый футболист в прошлом, спортсмен Андрей Старостин, режиссер цирка Арнольд...
   Человек, впервые присевший к этому столику, долго не мог попасть в тон.
   Стенич. Где вы были вчера, Юра?
   Олеша. Дома. Читал Дарвина.
   Кто-то. Чтобы знать, от кого вы произошли?
   Гутман. Молодой человек. Это не пойдет. Здесь так не острят.
   Олеша. Я читал "Путешествие вокруг света на корабле "Бигль". Это вам не Дос-Пасос.
   Зощенко. Не трогайте Дос-Пасоса. Его переводит Стенич.
   Олеша. Стенич ничего не переводит. Он все выдумывает. И вообще надоело. Дос-Пасос, Джойс, Дос-Пасос, Джойс! Все говорят - Джойс, - а никто не читал! Вот идет Роскин. Он критик. Роскин, что вы думаете о Джойсе?
   Рескин. Я ничего не думаю, Юрий Карлович. Я его не читал.
   Олеша. Вот нашелся честный человек. (Мирскому.) Что вы будете есть, Дима?
   Mиpский (грустно). Ничего. Я на диете.
   Стенич. Борьба человека с желудком?
   Mиpский (очень грустно). Желудок победил. Между прочим, Юра, Джойс большой писатель.
   Олеша. Написал главу без знаков препинания? Слышал! В Одессе маклеры давно пишут телеграммы без запятых и точек.
   Стенич. Мы знаем. В Одессе было все. Даже футбол, и вы играли форварда.
   Олеша. Да, в Одессе играли в футбол в то время, когда ваш папа играл в преферанс. И я играл за форварда. Старостин, скажите ему.
   И Олеша произносит монолог о футболе, Одессе, о молодости, о кругосветном путешествии Дарвина на корабле "Бигль", обо всем, что приходит ему в голову, и опять о футболе. Но тут его обрывает Стенич:
   - Все-таки мне не верится, что вы играли форварда.
   - Значит, я лгу? Я, дворянин, шляхтич, - лгу? Дима! За это у вас в гвардии вызывали на дуэль?
   - За что за это? В гвардии вызывали. И настоящие дворяне вызывали.
   Так протекали эти застольные беседы. Передать их в точности невозможно, - столько в этих словесных поединках было и серьезного, и смешного, и неожиданного. С комической серьезностью Олеша говорил о своем шляхетском происхождении и шляхетском тонком обращении.
   - Когда вам говорят: "Падам до ног", надо отвечать: "Юш леже", то есть вы только падаете к моим ногам, а я уже давно лежу у ваших ног. Вот что значит деликатное обхождение!
   Моей жене он доказывал, что его, как шляхтича, могли бы избрать королем Речи Посполитой и тогда бы он назывался "пан круль Ежи Перший" король Юрий Первый.
   Но и это, казалось, его не удовлетворяло, он требовал, чтобы его называли "пан круль Ежи Перший велький" - великий.
   Это была великолепная игра. Актерские способности Олеши сказывались в многозначительном тоне, в патетике, которой он владел, как опытный актер на амплуа героя-резонера.
   Мне кажется, он был прирожденным драматургом. Когда он писал, то, вероятно, пробовал, как звучит фраза в монологе, диалоге или авторском отступлении, и при этом у него было соответствующее выражение лица.
   И все-таки пьесы ему не удавались.
   Повесть "Зависть" стала пьесой, она называлась "Заговор чувств". Была поставлена в Театре Вахтангова и имела успех значительно меньший, чем повесть.
   О "Списке благодеяний", следующей пьесе Олеши, в свое время много писали и говорили. По-моему, многое в этой пьесе не от Олеши, даже главное действующее лицо - актриса. Эта роль была написана для Зинаиды Райх и казалась искусственной, несомненно внушенной писателю Мейерхольдом и Райх. Влияние Мейерхольда было очень сильным, он считался в то время признанным лидером передового, новаторского театра. Написать пьесу для Мейерхольда было соблазнительно. Но в выдуманных скитаниях и терзаниях некоей актрисы нельзя было показать список благодеяний советской власти. В этой пьесе были отлично выписанный образ белого эмигранта Кизеветтера и несколько блестящих, с острым подтекстом, диалогов.
   Ни Олеше, ни Театру Мейерхольда эта пьеса лавров не принесла, но никогда Олеша не отозвался дурно или просто непочтительно о Мейерхольде.
   Только "Три толстяка", написанные для детей, утвердились в театральном репертуаре.
   В 1939 году в городе Гродно, который долгие годы входил в пределы буржуазной Польши, я познакомился с родителями Олеши. Они не видели сына с 1920 года. Отец - представительный старик с пышными седыми усами, мать, Ольга Владиславовна, - властная женщина, которую больше всего удивляло то, что Юрий писатель, да еще известный. Несмотря на то, что старики прожили в Польше почти два десятилетия, в их речи все еще звучала южная интонация. И я не мог избавиться от ощущения, что я не в Гродно, а в Одессе. Юрий был очень похож на мать: тот же пристальный взгляд в упор, та же быстрая речь и мгновенная реакция на еще не досказанную фразу.
   Мне не пришлось встретиться с Юрием в Одессе. Кстати, он не признавал за мной права называться его земляком, так как я прожил в Одессе всего три школьных года. Об Одессе и одесситах он рассказывал с восторгом.
   - Сижу в "Лондонской" в номере. Скучно. Жарко. Смотрю в окно. На бульваре на скамейке - пара, - должно быть, муж и жена, видно, что ссорятся. Решил выйти проверить. Иду мимо супругов. Действительно, ругаются. Вдруг слышу, он говорит: "Смотри, идет писатель Олеша". А она ему сердито: "Когда мне это неинтересно!.." Вот и работай для них. Ей это неинтересно.
   Ресторан в той же "Лондонской" гостинице. Олеша высовывается из окна и делает знак старику - продавцу папирос.
   - Дадим заработать старику. Пачку "Казбека". Старик долго глядит в окна и наконец кричит:
   - Откуда вы выглядываете?
   - Я выглядываю из вечности, старик!
   И как это было сказано! Не сказано - провозглашено!
   Или вот как Олеша описывал свой приезд в Одессу:
   - Одесса все-таки странный город. Почему-то поезд приходит в четыре тридцать утра. Зверски хочется спать. Зима. Конечно, ни такси, ни трамваев. Добираешься до знаменитой "Лондонской". Горит одна лампочка, и за конторкой старик портье, мы знаем друг друга десять лет. Делает вид, что не узнает. "Номер с ванной". - "Броня есть?" - "Нет брони. Какая еще броня?" - "Нет брони - нет номера. Что мы будем устраивать с вами оперу". - "У вас половина номеров пустые! Вот на доске ключи". - "А может быть, гости ушли гулять..." - "В пять часов утра? В феврале?" - "Вы их будете учить? Ну, хорошо, нате вам ключ, товарищ Олеша. Вы надолго или как в прошлом году?.." - "Давайте ключ. И какого черта вы со мной резонились?" - "Боже мой! Надо же понимать. Пять часов утра. Скука. Хочется поговорить с человеком..."
   Это Одесса, - с удовольствием подчеркивал Олеша. - В Москве или в Ленинграде - ничего подобного...
   Его любимцем был состарившийся красавец бильярдист Джибели, после революции он был метрдотелем в "Лондонской" гостинице. Заядлый игрок в прошлом, Джибели знал отца Олеши и отзывался о нем так: "Ну, Карлуша был мелкий игрок". О таких игроках говорили: "Играют мелко, но проигрывают крупно". Азарт Олеша все-таки унаследовал от отца.
   Юрий передавал рассказы Джибели, тонко имитируя светский говорок состарившегося льва Одессы:
   - "Понимаете, Юрий Карлович, из клуба уедешь в три часа ночи. Куда ехать? В "Северную". Выпьешь в шантане одну-другую бутылку "Мумм кордон вер", дальше все как в тумане... Проснешься - черт его знает, день или ночь... Какая-то комната, постель, женщина... Кто? Откуда... Горестная жизнь фата..."
   Работал Олеша много, всегда. Исписывал страницы острым почерком, большими буквами, сильно нажимая пером на бумагу. Иногда, написав на одном листе две-три строки, бросал его и брал другой. Писем писать не любил. Но однажды, в 1929 году, вернувшись из Испании в Париж, я получил от Олеши письмо. В то время во Франции вышел перевод "Двенадцати стульев" Ильфа и Петрова. Юрий писал:
   "...Насчет Ильфа и Петрова узнайте у Аристида Бриана, который, говорят, является горячим их поклонником. Приезжайте скорее!.. Мы хотим видеть вас. Правда ли, что от Севильи до Гренады раздается звон мечей?"
   Олеша рассказывал о том, кого встретил накануне в "Кружке" артистическом клубе:
   "Были: рыжий Миша (брат Ильфа), С. Семенов (который "Нат. Тарпова"), тот же Андрюша Малышев, неизвестная девушка и грустный вождь В. Маяковский".
   Даже в шутливом письме Олеша пишет о грустном Владимире Владимировиче Маяковском. Он приметил грусть, которая в последний год жизни все чаще и чаще, даже на людях, владела Маяковским. Олеша считал его вождем не только Лефа, но вождем поэтов.
   Характер у Олеши был трудный, он дерзил, грубил, иногда даже оскорблял людей, которые любили его. Дня через два он встречал обиженного им человека и, глядя в глаза, протягивал руку.
   - Мы не в ссоре? Нет? Ну, хорошо.
   На это любивший его Валентин Стенич отвечал с горечью:
   - Вы были отвратительны.
   Дмитрия Петровича Мирского Олеша доводил до белого каления неожиданными афоризмами вроде:
   - Античного мира не было.
   - Я вас ударю, невежда! - в припадке ярости визжал Мирский.
   Дмитрий Петрович был в прошлом гвардейским офицером, служил в полку стрелков императорской фамилии. Из полка он был исключен за то, что, когда командир на полковом празднике провозгласил тост за "августейшего шефа государя императора", Мирский отодвинул свой бокал и сказал:
   - Я за незнакомых не пью.
   Дмитрий Петрович был человеком огромной эрудиции, энциклопедического образования. Иногда мы затевали своеобразную игру. Отыскивали в энциклопедическом словаре замысловатое, редко употребляемое слово или фамилию какого-нибудь всеми забытого деятеля и спрашивали Дмитрия Петровича, что означает это слово или что это за деятель и чем он знаменит.
   Мирский отвечал не задумываясь:
   - Подлащик? Лицо, заведовавшее в удельном княжестве пчеловодством.
   - Мандевиль Бернар? Английский писатель семнадцатого века, по происхождению француз, писал медицинские труды. Был еще Мандевиль в начале тринадцатого века. Путешественник.
   Мы приходили в восторг, но продолжали игру до тех пор, пока наконец Мирский не ошибался, к большому удовольствию Олеши.
   Когда Олеша жил в проезде Художественного театра, его соседом был Александр Георгиевич Малышкин, очень хороший писатель и чудесный человек. Они вели длинные беседы. Но со стороны невозможно было понять их разговор. Оба говорили вместе, каждый о своем, и только иногда их реплики, так сказать, скрещивались и монологи наконец обращались в диалог. Юмор Малышкина был своеобразный, скрытый под маской серьезности. Были у него милые чудачества. Он, например, уверял, что пишет роман-трилогию из жизни пожарных.
   - Никто не писал о пожарных. Надо же кому-нибудь написать.
   О пожарных он романа не написал, но написал два отличных романа "Севастополь" и "Люди из захолустья".
   Разговор у них протекал примерно так:
   Олеша. Вы где-то написали, что у вас был уездный мозг.
   Малышкин. Написал. Между прочим, Одесса была уездным городом.
   Олеша. Одессой управлял градоначальник.
   Малышкин. Между градоначальником и исправником разница не так уж велика.
   Олеша. Так может рассуждать человек с уездным мозгом.
   Малышкин. Я кончил университет.
   Олеша. Ваш университет - ничто перед моей Ришельевской гимназией. Мир делится на окончивших Ришельевскую гимназию и не окончивших ее.
   Малышкин. Я с вами совершенно согласен. (Вздыхая.) Надо писать просто.
   Олеша. А почему не сложно? "Нос" у Гоголя - это просто?
   Малышкин. А "Шинель"? Мы все вышли из "Шинели".
   Олеша. Прошу без цитат. Цитируйте только себя. Кавычки напоминают мне оттопыренные уши тупицы.
   И начинался разговор о простоте и сложности - фейерверк афоризмов Олеши и очень вдумчивые и выстраданные размышления вслух Александра Георгиевича. Они прекрасно понимали друг друга, хотя каждый из них по-своему понимал трудное ремесло писателя, и слушать их было интересно.
   Критика отмечала, что героя романа Малышкина "Севастополь" Шелехова многое сближает с героем "Зависти" Кавалеровым. Очевидно, и Олешу сближало с Александром Георгиевичем то, что они оба очень тонко чувствовали людей, подобных Кавалерову и Шелехову. Люди этого поколения ушли, молодежь нашего времени часто не понимает их сомнений, метаний, слабостей, но борьба за интеллигенцию, за наиболее жизнеспособную ее часть, была, и книги, где отражена эта борьба, останутся в нашей литературе.
   ...Перед тем, как писать эти страницы, я снова перечитал то, что оставил нам Юрий Олеша. Речь идет не о "Зависти", "Трех толстяках" и рассказах, а о его мемуарных страницах, критических заметках, очерках, где видишь его живого, с его стремительной манерой разговора, неожиданными метафорами, сравнениями. Как много он знал, как умел из бездны знаний выбирать что-то важное, чего другие не замечали, или в раздражении отбросить все, что ему казалось мелким, неважным...
   Я однажды дал ему почитать книгу о Мейерхольде, изданную в Соединенных Штатах под претенциозным названием "Темный гений". Он прочел несколько страниц. По выражению его лица можно было понять отношение к книге.
   Олеша хорошо понимал цену комплиментов белой эмиграции. Он не любил старый мир: "Над детством нашим стояли люди-образцы. Инженеры и директоры банков, адвокаты и председатели правлений, домовладельцы и доктора".