Эффект получался ошеломляющий.
   С этим номером Олеша выступал и за пределами Москвы - перед железнодорожниками Киева, Харькова, Ростова. Под такое необычное собрание местные власти уважительно предоставляли, как правило, здание своего цирка.
   Бывало и несколько иначе. Выслушав критические выступления делегатов, Олеша в конце собрания сейчас же от имени "Гудка" произносил "последнее слово подсудимого":
   Перед рабочими, пред вами, Стою, и никнет голова, - Позвольте мне сказать стихами Мои последние слова...
   Дальше импровизатор шутя полемизировал с одними ораторами, весело пародировал других, благодарил съезд за критику и помощь. Кончалось собрание стихотворной каламбурной резолюцией, смехом, аплодисментами...
   Среди рабкоров "Гудка" нашлось несколько стихотворцев. Подражая Зубилу, некоторые из них стали писать стихами фельетоны. Всякий мало-мальски удачный опыт такого фельетониста стихолюб и стиховед Олеша старался всячески поддержать. Не навязывая своих поправок и объяснений, он терпеливо, без устали возился с чужими стихами и в конце концов доводил их до газетной "кондиции".
   На четвертой полосе была заведена рубрика "Рабочий фельетон". Под этой рубрикой были напечатаны, например, фельетоны старшего путейского рабочего Н. Волкова, конторщика из управления дороги К. Меркушина. Впоследствии Меркушин стал квалифицированным журналистом-профессионалом. В "Гудке" он с годами стал ответственным секретарем редакции. Талант Меркушина как журналиста начал расти и крепнуть еще на дрожжах "четвертой полосы".
   Свое мастерство стихотворца-импровизатора Олеша демонстрировал иногда и в стенах редакции, немало дивя остроумием этих импровизаций даже искушенных в словесной игре слушателей журналистов.
   Правщики "четвертой полосы" являлись на работу вместе с бухгалтерами, машинистками и курьерами, ровно в девять.
   Олеша иногда приходил с опозданием, но никогда не опаздывал с работой.
   Хозяйство тогдашней литературной полосы редакционные остряки не без иронии называли "однолошадным". Лямку этой действительно одной лошади с большой натугой тянул журналист А. П. Григорович.
   Заведуя полосой, этот безотказный трудяга по совместительству выполнял также обязанности секретаря, архивариуса, литературного правщика и, конечно, рассыльного своего отдела. Туберкулезному Григоровичу такая нагрузка была явно не по силам. Поэтому как только при редакции был организован отдел рабочих писем, Григорович сейчас же перекочевал в этот отдел. Заведовать "четвертой полосой" поставили меня.
   Как начинающий писатель, Григорович наряду с рабкоровскими заметками охотно печатал на "четвертой полосе" и чисто литературные материалы - свои и чужие стихи, рассказы, раешники, очерки. Пишущую братию, особенно литературную молодежь, любовь Григоровича к "изящной словесности" влекла в "Гудок", подобно магниту. Под действием этой силы многие тогдашние поэты Поморский, Жаров, Безыменский, Молчанов и другие - свои первые стихотворные опыты несли в "Гудок".
   Здесь читали рукописи сразу, без волокиты. Работали быстро, охотно помогая друг другу. Работа искала человека, работа растила человека.
   Нынешнее поколение знает "Гудок" как хорошую газету профсоюза железнодорожников. Но лишь очень немногие помнят, что полвека тому назад, в двадцатые годы, "Гудок" был маркой довольно солидного и разветвленного издательства. В те годы под маркой "Гудка" кроме газеты выходил еще целый ряд популярных журналов: литературный - "30 дней", сатирический - "Смехач", детский - "Зорька", научно-популярный - "Знание-сила". Помимо этого для своего профсоюзного читателя "Гудок" выпускал еще "Железнодорожник" и "Рабкор-железнодорожник" - два журнала, так сказать, более профессиональные.
   Нетрудно представить себе, какой силы литературные волны бились тогда в берегах гудковского издательства, сколько имен, больших и малых, слышали его коридоры и стены во Дворце труда на Солянке.
   В самой газете в те годы сколотилась сильная группа молодых способных журналистов, многие из которых вышли потом в "большую литературу". На "четвертой полосе" работали Олеша, Ильф, Перелешин, Штих, в других отделах - Булгаков, Славин, Катаев, Петров, Поморский, Гехт, Явич, Эрлих.
   Коллектив издательства живо реагировал на все более или менее значительные события литературной жизни, причем с общественно-литературным мнением гудковского коллектива считались не только в стенах нашей редакции и издательства.
   В хоре этого общественного мнения отчетливее других слышались голоса Шкловского и Олеши.
   У музыкантов есть такое понятие - абсолютный слух. В приложении к Шкловскому, этому бритому Сократу, как называл Виктора Борисовича Олеша, хочется сказать - абсолютный литературный вкус. В наших "спорах о букве" последнее слово часто оставалось за Шкловским, причем его оценки никогда не давали повода для обиды и отмене "не подлежали".
   Другой авторитет - Олеша - был примечателен тем, что одолел такой культурный подъем, откуда мог любоваться не только сегодняшним, но и завтрашним днем мировой и советской литературы. Пруст, Тынянов, Томашевский - книги эти в руках Олеши появлялись раньше, чем у кого-либо другого.
   Свои стихотворные импровизации Олеша не записывал и не сохранял. Строки некоторых из этих импровизаций уцелели чисто случайно.
   История их такова.
   Когда Олеша начинал свой сеанс, текущая работа в отделе минут на сорок приостанавливалась. Сидя без дела, я придвигал поближе лист чистой бумаги, и вместо того чтобы рисовать на нем елочки или чертиков, начинал вкривь и вкось записывать течение сеанса - куски и варианты стихов, колонки рифм, подсказы и замечания слушателей.
   Эти записи долго валялись у меня в нижнем ящике стола вместе с другими такими же ненужными бумагами. Но случилось так, что редакции пришлось переезжать в другое помещение. Ящики столов пришлось освобождать. И тут вместо того, чтобы выбросить заметки в мусорную корзину, я выбрал из них наиболее осмысленные и наскоро их, так сказать, "кодифицировал", свел, как сумел, в законченные и более или менее грамотные куски. Вот, например, четверостишие, посвященное Демьяну Бедному:
   Чертова дюжина фельетонистов "Гудку" ни беда, ни изъян, Однако скажу, в похвалах неистов: Лучше б один, но Демьян!..
   Поводом для этого четверостишия послужил такой факт: читая "четвертую полосу", Демьян Бедный как-то пошутил:
   - А в этом анафемском "Гудке" сидит чертова дюжина фельетонистов!
   Как только слова эти дошли до Олеши, он на первом же своем стихотворческом сеансе и выдал "на-гора" указанные четыре строчки в ответ Демьяну Бедному.
   На "четвертую полосу", подышать ее вольным воздухом, "потрепаться" в "Клубе у вьюшки", захаживали братья-писатели, совсем мало связанные с нашей газетой.
   Не раз заглядывал, например, Эдуард Багрицкий. Обаятельно скромный и уже совсем больной, он, пересиливая одышку и грустно улыбаясь, вполголоса читал куски своей, кажется, еще не опубликованной "Думы про Опанаса":
   Так пускай и я погибну У Попова лога Той же славною кончиной, Как Иосиф Коган!..
   Стих гудит далеким, сдержанным набатом, романтически приподнятая интонация, даже взятая за горло астмой, волнует и покоряет, как музыка...
   Сменив Одессу на Москву, в комнату "четвертой полосы" любил заглянуть Семен Кирсанов. Помню его стихи о ликбезе. Женщина, одолев грамоту, пишет первое письмо своему "ненаглядному Тимохвею". Тема, казалось бы, малопоэтичная. Однако получилось очень тепло, очень человечно, а это и есть признак настоящей поэзии.
   Выслушав как-то Багрицкого, Олеша выступил с оригинальным предложением.
   - По-моему, - говорил он на полном серьезе, - чтение стихов надо сопровождать игрой на каком-нибудь музыкальном инструменте. По своему тембру инструмент этот должен как можно ближе соответствовать творческому абрису поэта и настрою читаемой вещи. Твои стихи, Эдя, хорошо бы подать на фоне виолончели! А? Как ты думаешь?
   - Тогда уж лучше валторна! Вальдгорн! - говорит Багрицкий, ласково улыбаясь, как взрослый, вступающий в игру с любимым ребенком.
   - Валторна! Лесной рог! - подхватывает Олеша и, приставив к губам кулак, начинает трубить: - Тру-тру-тру! Тру-тру-тру!
   Поднимается несусветный галдеж. Сквозь шум и смех слышатся выкрики:
   - А Кирсанову?
   - Кирсанову, конечно, кастаньеты! Ритмы без мелодии!
   Булгаков горячо возражает:
   - При чем тут кастаньеты? При чем тут Испания, Португалия и всякие прочие Гваделупы? Тут нужно что-нибудь наше, кондовое, расейское! Предлагаю ложки! Деревянные ложечки! Хотите? Только не крашеные, а кленовые, в полной своей натуре!.. Чики-брики, комарики! Чики-брики, сударики!..
   На четвертой странице "Гудка" печатался шахматный отдел. Вел его наш старейший мастер-перворазрядник Ф. И. Дуз-Хотимирский.
   Как только добродушнейший Федор Иванович появлялся в нашей комнате, он сейчас же попадал в плен к гудковским шахматистам: давал сеансы одновременной игры, помогал решать шахматные головоломки, становился душой блиц-турниров.
   Общее увлечение шахматами захватило и Олешу, но ненадолго. Заняться шахматами всерьез он не мог по самому складу своего характера: не хватало усидчивости, терпения, жаль было терять на игру драгоценное время, столь нужное для литературной работы. Шахматный пыл не одного Олеши охлаждала также оценка шахмат, данная Наполеоном, который будто бы сказал однажды: "Шахматы - это слишком серьезно для игры и слишком легко для науки".
   По поводу шахматной игры Олеша немедленно же создал свою не лишенную оригинальности теорию.
   - Шахматы себя изжили, - говорил он совершенно серьезно. - Сейчас опытный шахматист может любую партию свести вничью. Шахматы себя изжили. Игру надо модернизировать...
   И так же серьезно предлагает проект этой модернизации:
   - В шахматы надо ввести новую фигуру. Название ей я уже придумал дракон. Этот предлагаемый мною дракон ходит куда хочет и бьет любую фигуру, какую хочет. Тогда игра обновится на несколько столетий, пока шахматные умники не разработают теоретические рогатки и против дракона...
   К одному из юбилеев "Гудка" Олеша написал редакционный справочник в стихах. В справочнике этом каждый руководящий работник "Гудка" получал свою кратенькую характеристику, как правило, очень меткую и правдивую. К сожалению, и этот опус Олеши не сохранился.
   Продолжая работать на "четвертой полосе", Зубило в то же время очень скоро стал знаменитым писателем Олешей.
   На моей книжной полке стоит томик "Трех толстяков" - первое издание, иллюстрированное чудесными цветными рисунками Добужинского. На томике авторская надпись: "И. С. Овчинникову в память о начале "Гудка" - с любовью Ю. Олеша".
   "Трех толстяков" в разных изданиях я вижу у всех своих друзей и знакомых. Много раз мне приходилось читать эту книгу ребятам вслух.
   Книга написана как будто сложно. Проезд знаменитого доктора Гаспара через город описан так: "Он ехал мостами, изогнутыми в виде арок. Снизу или с другого берега они казались кошками, выгибающими перед прыжком железные спины".
   В этом описании нет ни одного газетного слова, а рядом, на той же полке, стоит другой сборничек - Зубила. Стихи Олеши, опубликованные в "Гудке". Автограф автора такой:
   "Доброму конкуренту, милому Ивану Семеновичу Овчинникову с искренним уважением, Зубило".
   Мост от газетной работы к литературе крут, и не все его переходят, но газетная работа, как мы знаем по опыту "четвертой полосы", нужна писателю.
   Поясню вторую надпись. Шутливое звание "конкурент" произошло так: я тоже писал стихи, но, как правило, печатал их на полосах сменных дорожных, предоставив основную полосу всецело в распоряжение Олеши. Вот почему Олеша и окрестил меня добрым конкурентом.
   Перебирая в памяти все десять лет нашей совместной работы, я не могу вспомнить ни одной, даже короткой, размолвки, ни одного факта, который лег бы тенью на наши отношения. Такой здоровой, незапятнанной сохранили мы нашу дружбу и тогда, когда жизненные наши пути круто разошлись, сохранили на всю жизнь.
   К сорокалетнему юбилею "Гудка" издательская многотиражка "Гудковец" напечатала мои скороспелые воспоминания о "четвертой полосе". Прочитав эти воспоминания, Олеша отозвался на них коротеньким письмецом на мое имя, несколькими грустными строчками. Привожу эти строчки в той разбивке, как это сделано у автора:
   "Дорогой Иван Семенович!
   Я с наслаждением прочел Ваши воспоминания в "Гудковце"!
   Дорогой, милый Иван Семенович!
   Что Вы делаете?
   Почему мы видимся только на похоронах?
   Как приятно воспринять поистине умные, тонкие, оснащенные индивидуальностью слова!
   Браво, браво, мой дорогой старый лев!
   Если Вам захочется, напишите мне по адресу: Москва, Лаврушинский переулок, 17, кв. 73, - а не захочется, не напишите, но вспомните обо мне!
   Ваш Юрий Олеша. 1958 - 3 января".
   Получив это письмо, я ответил на него без промедления. Но увидал я Олешу только два года спустя, и увидал - увы! - в последний раз, в гробу, выставленном в конференц-зале Союза писателей СССР...
   Советская общественность, и не только литературная, проявляет все больше интереса к жизни и творчеству Ю. К. Олеши. Но многое в творчестве этого большого таланта нельзя понять, не учитывая обстановки старого "Гудка", в котором его талант начал формироваться.
   Силу и значение Олеши с первых же его шагов в литературе очень высоко оценила молодежь:
   - Неутомимый борец за качество. Рыцарь совершенства. Ни одного фальшивого образа. Ни одной случайной, небрежной строчки.
   Таким оставался Олеша в памяти каждого, кому приходилось общаться с этим большим и взыскательным мастером.
   А. Старостин
   Давнее, навсегда сохранившееся впечатление от первого знакомства с творчеством Юрия Карловича Олеши - это удивление и взволнованность: я прочитал "Зависть"!
   ...Том Вирлирли,
   Том с котомкой,
   Том Вирлирли молодой!..
   Поэтическое восприятие колокольного звона преломилось у художника в образ юноши с котомкой за спиной. Утренний туман только рассеивается. Том Вирлирли, пишет автор, улыбаясь и прижимая руку к сердцу, смотрит на город. Он сделает все. "Он - это само высокомерие юности, сама затаенность гордых мечтаний".
   Пройдут дни, продолжается в повести, и скоро мальчики, сами мечтающие о том, чтобы так же с котомкой за плечами пройти в майское утро по предместьям города, по предместьям славы, будут распевать песенку о человеке, который сделал то, что хотел сделать, - Томе Вирлирли!
   Я был мальчиком, распевавшим эту песенку.
   - Том Вирлирли! - как призыв кричали мы, бросаясь в очередную атаку во время жаркой схватки на футбольном поле.
   - Том с котомкой! - отвечал кто-то из партнеров, отбиваясь от наседающего на наши ворота противника.
   - Том Вирлирли молодой! - как торжествующий клич неслось по полю, когда мяч мы забивали в ворота победы. Напомним, что "Зависть" явилась первым художественным произведением, в котором писатель затронул спортивную тему, в частности футбол, давно уже завладевший сердцами мальчишек.
   Каждый юный спортсмен ощущает себя "в предместьях славы", и среди молодых футболистов вперебой обсуждался футбольный матч, описанный не где-нибудь - в художественном произведении.
   "Затаенность гордых мечтаний" - вот струнка, которую автор задел в душе молодых спортсменов совсем еще молодой Советской республики.
   По стране в то время шел нэп. Он близился к своему завершению. Но разноголосица в литературе и искусстве еще цвела пышным цветом. Трудно было разобраться во всех "измах" творческих цехов, возникших на первом этапе становления советской власти.
   Мы играли в футбол и искали ответы на свои вопросы, присутствуя на горячих диспутах воинствующих поэтических группировок и в Политехническом музее, и в Доме Герцена на Никитском бульваре, деля свои симпатии между Маяковским и Есениным.
   Смотрели бесконечное количество раз "Лес" в постановке В. Э. Мейерхольда, где актеры были в зеленых и красных лаковых париках, и с пеной у рта спорили о достоинствах и недостатках "Синей блузы" по сравнению с постановками и игрой А. И. Южина в Малом театре или H. M. Радина в театре б. Корш.
   Нэп соблазнял ресторанами с цыганскими хорами, кабаре, варьете, дивертисментами в пивных и барах. Нередко в этих заведениях шли свои дискуссии за столом и у спортсменов, доказывающих, у кого сильнее был удар - у москвича Житарева или одессита Богемского.
   В один из застольных споров в ресторане "Метрополь" мое внимание привлекли сидевшие неподалеку четверо мужчин. Один из них производил особое впечатление своей скульптурной головой. Эта большая, с широким лбом мыслителя голова, с крупными чертами лица, с чуть расширяющимся внизу размеристым носом и тяжелым подбородком, с густой шапкой каштановых волос придавала всему его облику массивную респектабельность. На этого человека хотелось смотреть. Впечатление монументальности этой личности в особенности усиливалось, когда за столом сидящей четверки раздавался развеселый хохот.
   Заразительнее всех смеялся именно этот человек с небрежной прической.
   - Ха-ха-ха! Ха-ха-ха!.. - отчетливо разделяя каждый слог, искренне и громким смехом реагировал он на какую-то, по-видимому, очень смешную историю, что в очередь рассказывали то сидящий от него слева человек с мясистым лицом и пухлыми губами, с густой шевелюрой рано поседевших волос, то сидящий справа молодой человек, одетый в элегантный пиджак с модными по тем временам острыми плечами, то помещавшийся напротив брюнет с надменно-ироническим выражением лица.
   Мне и в голову не приходило тогда, что это был Юрий Олеша, сидевший в компании с Львом Никулиным, Валентином Стеничем и Валентином Катаевым.
   Они были молоды тогда. Непринужденное веселье за их столом вызывало зависть. Мне наскучили споры об ударах великих футболистов прошлого, и я с любопытством наблюдал за жизнерадостной четверкой.
   К их столу шла барменша с ликерами и фруктами. Она была красива. Ее золотистая коса была уложена вокруг головы короной. Это еще больше укрупняло ее фигуру с высоким бюстом. Большой поднос барменша несла торжественной, неторопливой поступью.
   Человек с головой мыслителя встал, поднял руки и, бережно охватив ладонями голову барменши, поцеловал ее в лоб.
   - Королева!.. - услышал я его голос.
   Однако удивил меня не голос и не поступок. Угадывалось, что он был вызван чисто эстетическим началом. Барменша была действительно и статью, и лицом очень хороша, поцелуй был данью ценителя красоты. Меня удивило, что для того, чтобы поцеловать женщину, мужчине пришлось приподняться на носкам. Помнится, что я ощутил какую-то обиженность. Такая породистая голова требовала более крупного постамента.
   Но вместе с тем сила притягательности этой личности не ослабела, даже когда он, встав из-за стола, уходил из зала ресторана неторопливой, напоминавшей чаплинскую походкой.
   Некоторое время спустя у гостиницы "Националь" я увидел А. А. Фадеева.
   - Познакомься, - сказал он мне, - Юрий Карлович Олеша.
   Я обомлел: так вот кто это был тогда в "Метрополе"! Я сразу вспомнил и узнал его, несмотря на то, что времени с того вечера убежало порядочно. Мы зашли в кафе. С Фадеевым я был уже достаточно знаком. Но вот что странно: обычно будучи застенчивым при первом знакомстве, в этот раз я совершенно не чувствовал какого-либо смущения в присутствии Олеши.
   - Я играл вместе с Богемским, - сразу, как к давнему знакомому, обратился ко мне Юрий Карлович. При этом он уставился на меня своими серыми глазами, как бы фиксируя мою реакцию, верю я или не верю в то, что он действительно играл "с самим Богемским", да и вообще знаю ли я, кто такой Богемский.
   Когда выяснилось, что я хорошо знаю историю одесского футбола и кроме знаменитого на всю Россию центрального нападающего Богемского назвал еще целый ряд фамилий популярных игроков с родины Юрия Карловича, то он, добродушнейше улыбаясь, внес уточнение, что с Богемским он играл вместе не за сборную команду Одессы, а за команду гимназическую. Мы засиделись до позднего времени. И с того памятного вечера судьба надолго связала меня самыми теплыми отношениями с этим неповторимым человеком.
   Люди разные. Они, как химические элементы, валентны и не валентны. Бывает так, что человек, казалось бы, одних с тобой взглядов, вкусов, увлечений, а вот поди ты - останешься с ним один на один, и чувство какой-то неловкости тебя не покидает. А ведь знаешь человека давно. Попытка упростить отношения оборачивается фальшью. Хоть сто брудершафтов пей, все равно ничего не выйдет. Такие люди не валентны.
   Бывает наоборот. Впервые встретишься с человеком - и сразу, как говорится, не разольешь водой. Что-то в таких людях есть таинственно притягательное, неизъяснимо своеобразное, магнетизирующее.
   К разряду таких людей относился и Юрий Карлович Олеша. Его личность непостижима. Я бы сказал, что он был очень диалектичен в своих поступках и высказываниях, в нормах поведения, в восприятии жизни. Парадоксальные противоположности между проповедью и действием ничуть не снижали его обаяния. Он с блеском выдающегося оратора, изысканным языком высокоинтеллигентного человека мог говорить собеседнику что-то лестное и закончить разговор резким обличением его же.
   Приветствуя театрального художника и поздравляя с успехом новой постановки в его декорациях, он закончил любезное обращение краткой, но ошеломившей художника репликой:
   - Но все же вы похититель декораций!
   Действительно, в театральных кругах поговаривали, что эта работа в чем-то напоминала декорации другого большого художника для одноименной пьесы.
   Он мог сразить возгордившуюся посредственность из любой области искусства одним словом, как кинжалом. Не мог терпеть мещанина, банальности и претенциозности.
   А вокруг него продолжали толпиться люди всех чинов и званий. И без чинов и без званий. Его емкая душа для всех служила пристанищем отдыха.
   Он был напичкан знаниями. Любая тема не была ему чуждой. В его мозгу было какое-то устройство или механизм, позволявший ему из недр памяти выдвигать нужный ящичек с сигнатурой - Флобер, Шекспир, Шаляпин... Богемский!
   Общаясь с Юрием Карловичем в течение нескольких десятилетий, я перестал удивляться его познаниям в самых разнообразных областях жизнедеятельности людей. Мне приходилось слышать, как с астрономами он говорил о системах небесных тел, с врачами - о прогрессе медицины, с актерами - о формах и средствах наиболее глубокого раскрытия образа. И никогда он не выглядел дилетантом.
   В одном лишь он был беспомощен. Не умел считать деньги. Правильнее сказать - не хотел считать. К вопросам меркантильного порядка относился презрительно. Чаще испытывал финансовый недостаток, чем избыток. С иронией в свой адрес рассказывал, как, "впав в нищету", послал В. В. Шкваркину телеграмму в Одессу, куда тот отправился отдыхать после какого-то литературного успеха.
   - Вы только представьте себе Василия Васильевича, распечатавшего телеграмму и прочитавшего: "Поздравляю успехом вышли тысячу", раскатываясь смехом, рассказывал мне Юрий Карлович. - И, представьте себе, на другой день получаю ответную: "Спасибо выслал Шкваркин".
   А милейший В. В. Шкваркин, сидевший здесь же, за столом, смущенно улыбаясь и по привычке жмуря глаза, укоризненно качал головой, как бы говоря: хватит, мол, хватит об этом!
   Тема братской взаимоподдержки в бытовых вопросах у Юрия Карловича возникала в разговоре неоднократно. Писатели должны делиться излишними накоплениями с собратьями по перу, испытывающими временные затруднения. Делиться не по принуждению, а по долгу профессиональной чести. Литература не должна служить обогащению, проповедовал он и словом, и делом. Вспоминаю Юрия Карловича в дни после получения крупного гонорара в ГИХЛе за издание его однотомника избранных сочинений.
   Я был дома. Сняв по звонку телефонную трубку, я услышал:
   - Здравствуйте, Андрей Петрович. Вам нужны деньги?
   - Какие деньги? Кто это говорит?
   - Деньги в купюрах Госбанка СССР. А говорит Юрий Карлович Олеша. Мой бюджет к вашим услугам: я баснословно богат!
   Пошутив по поводу превратностей судьбы, я сердечно поблагодарил его, зная, что это не поза в расчете на мой отказ от кредита, а искренний порыв его щедрой натуры бессребреника.
   Через несколько дней у меня по стечению обстоятельств (мало ли их в жизни) возникла нужда занять немного денег. Я вспомнил про Юрия Карловича "баснословно богат!" - и, проезжая мимо кафе "Националь", не ошибся, забежав в него: Юрий Карлович сидел за столом, что-то оживленно рассказывая сидевшим с ним близким и мне людям - драматургу Исидору Владимировичу Штоку и артисту Михаилу Михайловичу Яншину.
   Выбрав момент, я смущенно (деньги без смущения никто не занимает) выдавил из себя свою просьбу.
   Но что мое смущение в сравнении с тем, которое охватило Юрия Карловича! Я мгновенно понял свою ошибку. К счастью, мы оба сразу, оседлали юмор. Смущение прошло. Но денег от этого у Юрия Карловича не прибавилось: кроме одной смятой, но довольно крупной купюры, у него денег больше не было.
   Сделав строгое лицо и протянув руку со смятой бумажкой ко мне, он сказал:
   - Вот это вы все же возьмите.
   - У вас же последняя! Я ни за что не возьму!
   - Тогда я ее рву на ваших глазах.
   В его голосе не было угрозы, опять же никакой позы, в интонации угадывалось лишь одно - непреложность решения. Он разорвал бы бумажку. И я деньги взял.