— Конечно, кому на хрен Васька Фомин нужен зимой! Сами по дачам наливку сосут, а тут хоть сдохни от жажды. А Фомину ведь за все отвечать. Хоть бы кто банку занес… А то ведь у Фомина терпение-то лопнет…
   Ребята заносили. Фомин маленькими глоточками, смакуя, выпивал, снова ложился на койку и предавался воспоминаниям. Он вспоминал лето, сцены, подсмотренные сквозь неплотные занавески душными безветренными ночами, предутреннюю охоту, магнитофон «Шарп», который пришлось вернуть, бутылочную охоту по праздникам…
   Так он и лежал в полумраке, не включая лампочку. Так и засыпал, без всякого аппетита пожевав перед сном слипшиеся рожки, политые постным маслом. Сторожка всю ночь освещалась густо-малиновым светом от раскаленного «козла».
   Джек, спасаясь от духоты, ложился к самому порогу, прижимаясь боком к щели под дверью — единственному источнику прохлады и чистого воздуха. Найда по привычке спала под кроватью. Ее тоже донимала жара, спала она беспокойно и чутко, по нескольку раз за ночь просыпалась и тоскливо ворчала. А иногда, не сдержавшись, взлаивала. Джек вскакивал, как ошпаренный, и тоже лаял хриплым спросонок голосом. Фомин матерился и швырял в собак пустыми консервными банками.
   Лаяла Найда на врагов. Не было в поселке ни одной собаки, с которой Найда не поскандалила бы хоть раз в жизни. Поэтому любая собака, пробегающая тихой ночью по скрипучему от мороза снегу, была узнаваема ею и вызывала злобное рычание. А когда пробегала стая собак, Найда не могла сдержаться, и ее прорывало неудержимым лаем.
   Конец толстой веревки от ошейника оставался снаружи. Потом мешок со скулящей собакой (они почти никогда в мешке не лаяли) грузили на детские санки и везли к Фомину. Тот привязывал конец торчащей из мешка веревки к старой груше, развязывал мешок и отходил на безопасное расстояние.
   Когда собака выбиралась из мешка, он платил ребятам пятерку и намекал, что с них причитается. Ребята предлагали ему получить с Академии наук и уходили.
   Они были убеждены, что собаки поступают в какой-то закрытый космический институт для сверхсекретных экспериментов.
   В начале зимы Сашка обратился к Геннадию Николаевичу за советом. Ему нужны были деньги, и он не знал, как их заработать. Геннадий Николаевич предложил ему отлавливать бродячих собак для космической науки. Сашка согласился, но потом отказался от этого дела.
   Как только ребята уходили, Фомин через форточку или просто так, подойдя вплотную, стрелял собаке в голову. Когда собака издыхала (иногда это случалось после двух или трех выстрелов), он тащил собачий труп в пожарный сарай, где хранились пожарная помпа, ящик с песком, лопаты, багры и топоры.
   В сарае он привязывал собачий труп задними ногами к короткой палке и цеплял эту палку на толстый крюк, на котором до этого висел скатанный пожарный рукав, и тут же начинал обдирать собачий труп, пока он еще не остыл.
   Затем он отволакивал ободранную тушу в небольшой овражек неподалеку от сторожки.
   Вороны, внимательно и заинтересованно наблюдавшие за действиями Фомина, как только он отходил от овражка, неторопливо поднимались с ветвей, набирали высоту, совершали небольшой круг безопасности над сторожкой, оврагом и примыкающими улицами и беззвучно планировали на еще дымящийся на морозе труп.
   У них тоже была задача не упустить момент, пока труп теплый.
   Правда, на другой день новые вороньи подразделения настойчиво и сноровисто расклевывали уже замерзшую собачью плоть, но свежее, парное мясо им, очевидно, было больше по вкусу.
   Характерная орнитологическая деталь: сколько бы ворон ни собиралось, во время пиршества никогда не возникало серьезных разногласий. Иногда лишь дружеским тумаком награждалась какая-нибудь не в меру зарвавшаяся товарка, но она и не обижалась, а как бы принимала к сведению. Создавалось впечатление, что это пирует одна большая, очень дружная семья.
   И еще: как бы птицы ни были голодны, всегда на ближайшей к месту оргии березке, на самой выгодной для кругового обзора точке оставался дежурный наблюдатель. Он время от времени ровным деловым голосом докладывал обстановку. В случае опасности он подавал сигнал, и стая взмывала высоко над молодым прозрачным перелеском, овражком, домами…
   Когда же приходил Фомин с очередным фиолетовым, в красных порезах, блестящим, словно покрытым прозрачной пленкой собачьим трупом, вороны не взлетали высоко, а поднимались на нижние ветви березок и осин. А некоторые (очевидно, самые старые и опытные) отходили в сторонку просто пешком. При этом они важно и одобрительно оглядывались. Для Фомина, стало быть, у дежурного был особый сигнал.
   Затем Фомин в том же сарае посыпал шкуры изнутри крупной желто-серой солью, выдаваемой ему для посыпки скользких дорожек, складывал их в ларь для метел и закрывал ларь на большой амбарный замок. На все процедуры, даже с самым большим экземпляром, у него уходило не больше часа.
   Иногда, когда у Фомина было веселое или, точнее сказать, игривое настроение, он долго забавлялся с собакой, пугая ее выстрелами и пролетающими впритирку к голове пулями.
   Собаки, едва их, уже привязанных к груше, вытряхивали из мешка, понимали, чем для них кончится это дело, и порой утрачивали все свое собачье достоинство. Правда, некоторые держались до конца мужественно и злобно. Но таких было меньше. Наверное, не последнюю роль тут играл запах свинца, пороха и смерти, которым пропиталось вытоптанное место у груши. Фомин забрасывал кровь снежком, но с запахом он ничего сделать не мог.
   Воронам на поедание собачьего трупа требовалось три или четыре дня. Это зависело от крепости морозов.
   Раз в неделю на своем «Жигуленке» приезжал к Фомину Геннадий Николаевич и платил по десять рублей за каждую шкуру, независимо от ее размера.
   Шкуры, несмотря на то, что были обильно пересыпаны солью, замерзали на морозе, как выстиранное белье, и Фомин заносил их сперва в сторожку, где они быстро оттаивали, после этого он их складывал в большой полиэтиленовый мешок и относил в багажник машины.
   Во время всей этой операции Геннадий Николаевич сидел в теплом салоне автомобиля и слушал музыку. Иногда он читал или работал с документами, проверяя свою бухгалтерию. Из машины он не выходил.
   Когда Фомин захлопывал багажник и подходил к дверце, Геннадий Николаевич слегка опускал стекло и в щель протягивал Фомину его гонорар. Фомин при этом каждый раз приговаривал, что шкуры первый сорт и что с Геннадия Николаевича бутылка.
   Тот ему неизменно отвечал: «Пить — здоровью вредить». Фомин смеялся в сторону (он знал, что Геннадий Николаевич не любит, когда на него дышат перегаром), наклонялся, прикладывал волосатое ухо к щели в стекле, прислушивался и спрашивал:
   — Секс-музыка?
   Геннадий Николаевич весело и необидно смеялся и отвечал:
   — Это, Вася, соната номер шесть, ми мажор, для флейты и клавесина. Иоганн Себастьян Бах, — или что-нибудь в таком же духе.
   — Тоже красиво, — говорил Фомин и отдавал честь Геннадию Николаевичу, потому что тот поднимал стекло и мягко трогал с места.
   Затем Геннадий Николаевич ехал к Левушке. Не на квартиру Жарковского, а на ту, которую Левушка специально снимал для выделки шкур. Наташа не могла смотреть на то, как он соскабливает кровавые куски жира со шкур. К тому же она совершенно не переносила запахи, неизбежные при выделке шкур.
   Член-корреспондент Академии медицинских наук профессор Курьев, внимательно изучив рентгеновские снимки Фомина, испытующе посмотрел сперва на Анну Сергеевну, потом на Васильева, которые обратились к нему за консультацией на правах дачного землячества.
   — А что вам сказали в вашей поликлинике?
   — В поликлинике нам дали направление в районный онкологический диспансер, — ответил Васильев.
   — Ну, хорошо, и что же вам сказали в диспансере?
   — Сказали, что вне сомнения — это рак. Уже не операбельный.
   — Что назначили? — спросил профессор Курьев, похрустывая рентгеновскими снимками.
   — Вот. — Васильев протянул рецепты.
   — Понятно, — сказал Курьев, мельком взглянув на рецепты и даже не дотрагиваясь до них. — А что же вы от меня хотите?
   На этих словах Анна Сергеевна, кренившаяся изо всех сил, беззвучно разрыдалась, сотрясаясь всем своим огромным телом. Васильев успокаивающе похлопал ее по плечу и сказал, глядя на профессора с жалобной надеждой:
   — Неужели нельзя ничего сделать?.. — он замялся, покраснел, потупился и пробормотал еле слышно себе под нос: — Ведь можно же что-нибудь сделать… За деньги, не бесплатно, мы понимаем…
   — Что же, я ему новое легкое вставлю за деньги? — с привычной жесткостью спросил Курьев, упирая на слово «деньги», и добавил помягче: — Да и бесполезно это… Можно было бы удалить часть легкого, даже все, и с одним легким люди живут, но поздно, поздно. Он уже не операбелен. Метастазы уже разошлись… — Он снова, хрустнув снимками, поднял их на свет. — Очень сожалею, но… Если бы вы обратились ко мне год назад, можно было бы говорить об операции. Очень сожалею, — повторил он и, повернувшись к Анне Сергеевне, спросил: — Это ваш отец?
   Анна Сергеевна снова разрыдалась, а Васильев ответил за нее:
   — Это Фомин, сторож вашего дачного кооператива. Вы, наверное, его знаете.
   — Ну как же! — оживился Курьев. — Знаменитая личность! — В глазах у Курьева мелькнула улыбка, которую он, тут же спохватившись, погасил.
   — Да-а, — протянул он задумчиво и снова вгляделся в снимки, — ничего не поделаешь — поздно!
   В дежурке щедринского отделения милиции было много народа, когда туда ввалился пьяный фомин. Он растолкал милиционеров, готовящихся к выходу на дежурство, поймал за рукав начальника отделения капитана Степанова и, дыхнув на него невыносимым перегаром, вежливо поинтересовался:
   — Товарищ милиции капитан, разрешите поинтересоваться, где эта сука позорная, мой бывший дружок Ванька Васильев? Имеется очень большое желание в рожу ему плюнуть…
   — Что-о?! Кто привел? — строго спросил Степанов, окидывая дежурку начальственным взглядом.
   — Что значит, привел? Кого привел? Ваську Фомина? Да я… — И он начал с каким-то даже наслаждением грязно и изощренно ругаться. И не замолчал, когда два дюжих милиционера подхватили его под руки и усадили на скамью задержанных, за невысокий деревянный барьерчик.
   Чтобы прекратить это безобразие, один из милиционеров был вынужден зажать Фомину рот ладонью в толстой кожаной перчатке. Фомин продолжал ругаться в перчатку, как в микрофон.
   Он поносил Васильева, милицию вообще и всех по отдельности, ловко пользуясь знанием слабостей каждого из присутствующих.
   Эта выходка была настолько цинична и беспрецедентна по своей наглости, что милиционеры даже не догадались его побить или каким-нибудь другим способом привести в чувство…
   Со стороны могло показаться, что эта изощренная матерщина даже доставляет им некоторое удовольствие. Во всяком случае тем, кого она в данный момент не касалась.
   Наконец, как и подобает начальнику, Степанов первым пришел в себя и четко распорядился:
   — Убрать паскудника! В «светелку» его и привести в порядок. Утром ко мне лично.
   «Светелкой» милиционеры в шутку называли крошечную без окон комнатку с толстой, обитой оцинкованным железом дверью, в которой имелось маленькое квадратное зарешеченное оконце.
   Милиционеры, притащившие Фомина в «светелку», уже начали неторопливо стаскивать с себя шинели и поддетые под них для тепла меховые безрукавки, чтобы начать приводить Фомина в порядок, когда дверь раскрылась. На пороге стояли Степанов с разочарованным лицом и Васильев с озабоченным.
   — Ну вот что, — сказал Степанов, — пускай катится… — и длинно, не хуже самого Фомина, выматерился.
   Милиционеры забрали шинели, безрукавки и ушли. Степанов понаблюдал, как Васильев поднимает упирающегося Фомина и выволакивает из «светелки», и, матюгнувшись про себя еще раз, ушел в дежурку, где сел за стол и стал что-то писать.
   Васильев наконец вытащил Фомина из «светелки» и повел по дежурке мимо расступившихся и ухмылявшихся милиционеров. Когда они проходили мимо стеклянной перегородки, за которой сидел склонившись над бумагами Степанов, Фомин поднял руку и ловким движением локтя, защищенного толстым рукавом тулупа, разбил одно из стекол перегородки.
   — Я вставлю, вставлю, — закричал Васильев, набрасываясь сзади на Фомина и хватая его поперек туловища так, что Фомин уже не мог двигать руками.
   В таком виде они и вывалились на улицу. В прямом смысле этого слова. С низенького крыльца прямо в сугроб. Когда они поднялись и Васильев начал стряхивать с дружка снег, Фомин некоторое время наблюдал за ним с ехидным любопытством, потом ухмыльнулся и сказал:
   — Чует кошка, чье мясо съела?
   — Это в каком смысле? — уточнил Васильев.
   — А в таком. Я приходил тебе в рожу плюнуть, а теперь не буду.
   — Почему?
   — По хрену и по кочану! Слюны на тебя, гнида, жалко. Я думал, что ты человек, а ты — мусор долбаный, сука позорная, козел вонючий…
   Это были самые безобидные слова из десятиминутного выступления Фомина, которое Васильев выслушал до конца. Впрочем, в подробности он не вслушивался. Он напряженно размышлял над причинами такого поведения Фомина. Он был в полном недоумении.
   А случилось вот что. У Тони Избытковой, известной щедринской цветочной торговки, наступил день рождения. После того как ей стукнуло сорок, она очень переживала каждый свой день рождения. Обычно праздник растягивался на целую неделю. Три дня она внутренне готовилась, день пила «по-черному» (с истериками, скандалами, уходами, возвращениями, мордобитием, продажей личных и чужых вещей, пожарами и наводнениями) и три дня отходила. Была тиха, слезлива, очень предупредительна и частенько внезапно засыпала. Пила она в эти дни только пиво или сухое вино, которое ласково называла «сухариком».
   «Отходняк» она обычно устраивала у своей лучшей подруги Актинии Карловны. На такой «отходняк», на самый сладкий, первый его день, и попал Фомин. Надо сказать, что попал он туда не случайно. Он готовился к этому приятному событию за неделю.
   Сперва они пили пиво, и Тоня Избыткова вздыхала, а Актиния Карповна все подвигала к Фомину тарелку с салом и приговаривала:
   — Поешь, Вася, сальца. Домашнее, натуральное, полезное…
   Потом Фомин вызвался сбегать на условии, что для себя купит портвейна, а то от кислятины у. него зубы болят.
   Когда он вернулся, женщины допили свое пиво и, сидя рядышком на диване, пели грустную песню о том, что «один раз в год сады цветут». Завидев Фомина, они даже слегка всплакнули. Фомин начал к ним присматриваться. Его кольнуло какое-то неопределенное предчувствие. Выпили. Закусывала одна Актиния. Тоне ничего в глотку еще не лезло, а Фомин вообще не любил это дело. Да и не до того ему было. Чем больше он наблюдал за подругами, тем яснее ему становилось, что они что-то скрывают. Притом это касается непосредственно его, Фомина.
   Он пробовал их «раскрутить» на откровенный разговор, аккуратно подливал, зачастил с тостами, но подруги не поддавались. Тогда он, понимая, что Тонька Избыткова вот-вот заснет и все пойдет насмарку, решил опередить ее. Пошатываясь, он поднялся, сходил на двор, а возвращаясь, будто не дошел до стола, будто сильно притомившись, опустился на диван, томно потянулся и со словами: «Сейчас, сейчас, девочки, наливайте» — приклонил голову на круглый, замасленный локтями валик и тут же захрапел, удивляясь, как нетрудно изображать храп…
   Странное дело, стоило ему прилечь, как он действительно почувствовал, что притомился, что прилечь ему было просто необходимо, что храпит он натурально, что давно пришел дружок Ванюша и уже пропустил стаканчик портвейна, а расчувствовавшаяся до сладких, похмельных слез Тонька Избыткова рассказывает ему что-то страшным шепотом, кося в сторону спящего Фомина красным, заплывшим от водки и слез глазом:
   — У Андриянова глаз точный, как скажет, так и будет. Он старик, хоть и слепой, но профессию знает. Что нужно видит…
   — Ну, — сказал Ванька-дергунчик и сам покосился на Фомина.
   — Не нукай, Ванечка, тут такие дела — сердца не хватает.
   — Натворил он там чего? — предположил Ванька.
   — Да Бог с тобой. Рак у него. Во все легкое. Вот что Андриянов-то определил. В последней уже стадии. А доктор-то молоденький ему не поверил, в диспансер снимки те направил… Ваську-то туда не дотащили.
   «Было дело, не дотащили», — удовлетворенно подумал Фомин и продолжал слушать дальше.
   — Ну, а там что решили? В диспансерах разбираются, — уважительно сказал Ванька, всю жизнь имеющий дело с диспансером.
   — Там подтвердили, — сказала Избыткова и зарыдала в голос.
   — Да-а… — сказал Ванька и потянулся к бутылке.
   — Вот как без бабьего-то присмотра, — мстительно сказала Актиния Карповна и обиженно поджала губы. — Не ценишь, Ирод чахоточный, а случись что со мной — и месяца не протянешь!..
   — Но я ведь слушаюсь, я ведь, как ты скажешь… — пробормотал Ванька и отодвинул свой стакан.
   А дружок его Васильев, милиционер, — продолжала слегка успокоившись и подкрепившись стаканчиком «сухарика» Тоня Избыткова, — не поверил и повез эти снимки к профессору в Москву. Он еще тут, в кооперативе живет, рыжий такой. Петухов, что ли…
   — Курицын, — поправил ее Ванька-дергунчик.
   «Курьев, дубина», — машинально поправил его про себя Фомин.
   — Да черт с ним, хоть Индюков, — отмахнулась от Ваньки Тоня, — какое мне до него дело? В общем, и профессор подтвердил.
   — И сколько же ему осталось? — еле слышным шепотом спросил Ванька.
   «Интересно, — подумал про себя Фомин, — сколько же мне дал этот Курьев-Хурьев?» — И затаил дыхание.
   Тонька, очевидно, что-то показала на пальцах, потому что Ванька выдохнул, не сдержавшись:
   — Да ты что!
   — Так-то вот! — подытожила Актиния Карповна.
   Фомин открыл глаза, чтобы увидеть, сколько показала Избыткова на пальцах, но она уже этой рукой держала стакан и чокалась с товаркой.
   Фомин снова закрыл глаза и подумал: «Вот как! Значит, так! Значит, такая выходит хреновина. Выходит, отгулялся кондитер! Но ведь что-то осталось? Значит, выходит, что-то оставил сука-профессор на похмелку. Эх вы, хурьевы-пурьевы-мурьевы-курьевы!»
   В тот же вечер он со станции позвонил профессору Курьеву в Москву.
   — Привет красной профессуре! Какой счет, профессор?
   — Какой счет? Кто говорит? — удивился профессор.
   — Фомин говорит, сторож ваш дачный.
   — . А-а… привет, привет. Что-то на даче случилось?
   — Фуилось! — хохотнул Фомин. — У Фомина ничего не случается, на то он и Фомин. Вы лучше, это, профессор, приговорчик зачитайте…
   — Я не понимаю…
   — Ладно, профессор, тут все свои, нас не подслушивают. Сколько мне осталось?
   — Ну, знаете, на такие вопросы…
   — Еще короче. До весны я протяну?
   — Знаете, никогда не надо отчаиваться, бывают совершенно невероятные случаи. Чего только в этой жизни не бывает. Но нужно следить за собой, не простужаться… Курить нужно немедленно бросать… С этим делом тоже как-то поаккуратнее… Так, рюмочку в обед, для аппетита.
   — Слушай, профессор, а от него точно умирают?
   — Ну, в общем… Я не понимаю вопроса!
   — Я говорю, у меня точно этот, с клешнями? А то разбежишься, а нога в говне…
   — Куда резбежишься? Я не понял…
   — Я говорю, понадеюсь на вас, а там, глядь, и не умру…
   — Я же вам говорю, бывают разные…
   — Значит, до весны располагаю?
   — Почему обязательно до весны. Что за сроки? Если будете себя беречь…
   — Благодарю, профессор! С меня бутылка.
   — Не за что… — задумчиво сказал профессор и повесил трубку.
   Фомин долго слушал, как пикало в наушнике, потом резко дернул трубку и вырвал провод с корнем из автомата. Выйдя из будки, он за конец провода раскрутил трубку над головой и забросил ее через железную дорогу.
   Фомин подставил ящики, разбил стекло и вынул ее из рамы, вделанной в церковные ворота. Церковный сторож слышал, как разбилось стекло, но побоялся выйти. А собаку с церковного двора Фомин свел еще раньше.
   Васильев пообещал отцу Алексею, что найдет икону.
   — Значит, я могу надеяться? — переспросил отец Алексей.
   — Я сделаю все, что в моих силах, — сказал Васильев.
   — А заявление?
   — Никакого заявления не надо. Вам ведь важно, чтоб икона вернулась на место.
   — Стало быть, вы знаете, кто это сделал? — спросил отец Алексей и с интересом взглянул на Васильева.
   — Предполагаю. На то я и участковый.
   — А заявление все-таки возьмите, — сказал отец Алексей, протягивая Васильеву бумажку.
   — Зачем? — спросил Васильев.
   — Не знаю… — пожал плечами протоиерей.
   — Вы непременно хотите, чтобы вор был наказан по закону или вам достаточно вернуть икону?
   — Но тогда он останется убежденным в своей безнаказанности, — сказал отец Алексей.
   Фомин и не думал продавать икону. Деньги у него были. Он быстро выяснил, что Анне Сергеевне известно о его болезни. Она долго и глупо по-бабьи запиралась, потом, припертая его звонком к профессору, с истерическим плачем «раскололась» и долго истово каялась, оправдывая свое поведение гуманными побуждениями.
   Разговор этот происходил в магазине, в подсобке, в обеденный перерыв. Фомин простил ее. После этого он молча вынул из ящика пять «фауст-патронов» «биомицина», т.е. «Белого мiцне» и так же молча покинул магазин. С этого момента Фомин в деньгах не нуждался. Он украл икону не для продажи…
   На другой день после разговора с профессором Курьевым он привязал к груше обеих своих собак и застрелил. И ободрал. Потом он через открытую форточку стрелял ворон. Вороны очень быстро приспособились к новым обстоятельствам и перелетели на безопасное расстояние — в мертвую зону, где были недосягаемы из форточки.
   Они не обиделись на Фомина. Когда он вышел с винтовкой из сторожки, вороны улетели. Но когда он отнес винтовку в помещение, они снова были тут как тут и добродушно перекаркивались, словно говорили ему: «Привет, дорогой! Как дела, как жизнь?»
   Выломанную из церковных ворот икону с изображением Николая Угодника Фомин прибил к штакетному забору и через форточку методично расстреливал, целя последовательно в глаза, в нос, в лоб…
   Когда Васильев застал его за этим занятием, он воскликнул в ужасе:
   — Ты что?! Совсем охренел? Ты соображаешь? Как дал бы!..
   — Так его же нет, — осклабился Фомин. — А если есть, то как он мне, так и я ему!
   Фомин повесился на старой груше около своей сторожки.
   Он висел метрах в пяти над землей и слегка раскачивался от ветра. Удавку он сделал из веревки, на которой держал собак перед расстрелом. Веревка была темной и сальной от собачьей крови.
   Зимой, когда обнажаются кроны высоких лип и тополей, старую грушу видно издалека. Труп Фомина сразу бросался в глаза и вызывал цепенящее любопытство и страх у редких прохожих. Очень скоро около сторожки собралась толпа. Послали за участковым Васильевым, которого долго не могли найти. Никто не решался снять Фомина с груши. Люди стояли, задрав головы, и переговаривались громкими голосами, пытаясь перекричать невероятный вороний гвалт.
   Казалось, что сюда слетелись все вороны округи. Они гроздьями облепили все соседние деревья, и только на груше не было ни одной птицы.
   Вороны вели себя странно. Они не клубились, не мельтешили, как обычно собираясь на свое ежевечернее вече, они расселись словно по заранее определенным местам и, вытягивая шеи в сторону висящего Фомина, голосили, что было сил. Из их широко раскрытых клювов шел заметный пар.
   В этом оглушительном хоре, если внимательно вслушаться, угадывалась даже некая трагическая гармония, но вслушиваться в вороний хор никому и в голову не приходило, все ждали властей.
   Наконец явился запыхавшийся Васильев и, приставив к груше, очевидно, отброшенную самим Фоминым, стремянку, полез наверх, сам еще не понимая зачем.
   Добравшись до сука, на котором висел Фомин, Васильев задумался. Ведь не обрезать же веревку, чтобы тело рухнуло с пятиметровой высоты. Нужно было что-то придумать… И тут на него налетела первая ворона. Она сзади, молча спикировала на Васильева и сбила милицейскую шапку с его головы. Вторая ворона больно клюнула его в затылок. Третья — в шею за ухом. Они все налетали сзади. Васильев поспешно слез со стремянки.
   Фомин висел до тех пор, пока со станции не приехала ремонтная машина с поднимающейся площадкой. Чтоб обороняться от ворон, кто-то пошел за охотничьим ружьем. Но стрелять не пришлось. Как только появилось ружье, вороны, возмущенно галдя, снялись с деревьев и улетели.

АННА СЕРГЕЕВНА

   Продавщица винно-водочного отдела Анна Сергеевна страдала сердечной недостаточностью и нарушением обмена веществ. При росте один метр шестьдесят семь сантиметров она весила сто семьдесят четыре килограмма. У нее были огромные, чуть выпученные от базедовой болезни голубые печальные глаза и нежнейшая младенческая кожа. При ней никто не смел ругаться матом и не решался пересчитывать сдачу.