В тот же день, той же ездкой Геннадий Николаевич забирал шкуры у Фомина и отвозил их Леве. За шапки он рассчитывался с Левой по четвергам, в номере Центральных бань, который снимала постоянно сплоченная компания, состоящая из художников-реставраторов и деловых людей различной специализации… Геннадий Николаевич платил Леве по девяносто рублей за каждую (любую) шапку.
   В результате всех этих операций получалось вот что. Ребята-ловцы зарабатывали по пять рублей за каждую пойманную собаку. Фомин зарабатывал по пять рублей за каждую шкуру. Лева и Наталья получали за шапку чистой прибыли шестьдесят рублей. Поставщики приклада (он им доставался бесплатно и состоял из отходов кожевенного производства) получали по восемь рублей из расчета на одну шапку.
   А Геннадий Николаевич зарабатывал шестьдесят три рубля на каждой проданной шапке.
   Женщина, которую разлюбил, подобна высохшему пруду… Еще вчера зеркало воды отражало легкие облака и прибрежную осоку, плавали в заводях желтые кувшинки, плакучие ивы касались воды нежными прядями ветвей, по вечерам в тишине, сверкая золотой чешуей в багровом закатном солнце, плескались тяжелые караси. И вот — сухо. Вода ушла.
   Только в середине маленькая лужица, в которой, мешая воду с жирным илом, сонно ворочаются одурелые от жары тритоны. Торчат из потрескавшегося на солнце илистого дна проржавевшие консервные банки. Обнажилась старая шина, повсюду видны похожие на головешки мореные куски дерева, застывшие лягушачьи следы…
   Все-таки истинных художников (к коим без всякой иронии я отношу и себя) всегда отличает некий баланс между пылкостью воображения и чувством меры. Ведь не вставил же я в картину высохшего пруда мелькнувший мысленно печальный кошачий остов, объеденный раками, с остатками шкуры на хвосте. Хотя какие, к черту, в пруду раки? И все-таки кошку я не вставил, хотя разлюбленная, выпитая тобою до дна женщина…
   Странным образом ее достоинства, так волновавшие (заводившие) тебя еще недавно, без всяких видимых изменений, прямо на твоих глазах превращаются в недостатки.
   Стройность и легкость фигуры становится худобой, простоту и безыскусность манер ты уже считаешь преснятиной и ограниченностью, прямоту — грубостью, силу характера и цельность — тупым упрямством и так далее…
   Но главный недостаток женщин, которых разлюбил, в том, что они, как правило, не умеют расставаться по-человечески. Даже если в продолжении отношений не заинтересован никто.
   Во всяком романе существует некое трудноуловимое мгновение, что-то вроде точки неустойчивого равновесия, после которой отношения могут свалиться в любую сторону с одинаковым успехом. Молено их продолжать. До следующей точки, до кризисной. А можно и прекратить. Тихо и мирно, по обоюдному согласию… По согласию, повторяю, обоюдному, без всякого нравственного и эмоционального ущерба для обеих сторон.
   Как правило, мужчина в этот момент бывает внутренне готов к расставанию. Больше того, он тяготеет к нему, порой не признаваясь в этом даже самому себе. А вот женщина к расставанию всегда не готова.
   Вопреки здравому смыслу, вопреки очевидности, вопреки всему. Она словно специально доводит отношения до кризисной точки, чтобы получить свою порцию душевной (порой и физической) боли.
   Мой приятель Лапин говорил, что «женщина благороднее мужчины в любви и подлее в ненависти». Очень, по-моему, точная фраза.
   С другим моим приятелем, Сидором, психиатром по профессии и по образу жизни, мы как-то обсуждали природную, что ли, расположенность женщины к мазохизму. Нашу смелую гипотезу мы основывали на том факте, что все основные этапы сексуальной и физиологической жизни женщины так или иначе связаны с болью. Это и начало регул, и дефлорация (потеря невинности), и роды, и аборт, а зачастую и кормление ребенка.
   Так или иначе, но по нашим обобщенным наблюдениям, все женщины в большей или в меньшей степени явные или скрытые мазохистки. Недаром же существует ряд народных пословиц на эту тему: «Бьет — значит, любит», «Без тумаков, как без пряников» и так далее… Иначе трудно объяснить, почему они всегда затягивают расставание до критической точки, чтобы быть в конце концов брошенными и упиваться своими душевными муками.
   После праздничного круиза как-то само собой стало ясно, что это и есть та самая точка, время «Ч», как говорят военные, то есть время принятия решения. Наталья быстро поняла, что расставание (в сексуальном смысле) мало что меняет в наших отношениях, что оно даже выгодно, так как снимает некоторую двусмысленность и натянутость в общении с Левушкой, к которому мы оба (и я, и Наталья) неплохо относимся, и упрощает наши деловые контакты.
   После принятого решения кажутся нелепыми и бессмысленными взаимные претензии, становится проще, искреннее и веселее общение, отпадает надобность в нагромождениях лжи, и даже обостряются очищенные от вынужденного лицемерия чувства друг к другу.
   А что же теряется? Эти пресловутые, достаточно редкие по техническим причинам, полчаса близости… Есть ли о чем горевать?
   Одним словом, мне показалось, что Наталья способна на мужской (т.е. благородный и благоразумный) поступок, но вскоре я убедился, что мои надежды были напрасны. Хотя надо отдать ей должное, она старалась. — Я не знаю, чего ей это стоило (честно говоря, и не хочу знать), но держалась она великолепно до того единственного момента, когда с ее стороны и потребовалось проявить благородство…
   Должен сказать, что я со своей стороны, выполняя чисто дружеский долг, потратил на нее чертову уйму личного времени. А время — это единственное, что я не могу купить за деньги. Хотя… Можно, конечно, сконструировать довольно изящную формулу, из которой будет следовать, что за деньги (платя за услуги и не тратя ни минуты на досадные бытовые мелочи) можно купить и самое время, но уверяю — это уже стоит очень дорого. Гораздо дороже удовольствий. Но речь сейчас не об этом…
   Когда она позвонила и спросила, не смогу ли я порекомендовать одну девочку врачу, к услугам которого она с моей подачи прибегала совсем недавно, то я, ни секунды не раздумывая, сказал «да». И сделал это. Больше того, отвез их туда сам, подождал, пока Миша (так зовут врача) сделает свое дело. А делает он его, как я понимаю, на высочайшем профессиональном уровне.
   Потом ждал, пока девочка придет в себя после обезболивающего укола, потом отвез их на квартиру к Наталье, распивал с ними чаи, давая время девочке окончательно прийти в себя, и даже предложил отвезти девочку домой…
   Когда я это предлагал, я еще не знал, что она из Щедринки. Потом, когда я узнал об этом, то, естественно, стал «настаивать на своем предложении. Девочке совершенно неполезно было трястись на перекладных по морозу. На дворе стоял мороз — 28°, а мне действительно было нужно туда попасть. И почему я все придумал? Мне давно следовало туда поехать, но я все откладывал. А теперь, когда все так удачно сложилось, я решил совместить эти два дела…
   Тут-то Наталья и уперлась. Я ее вообще никогда такой не видел. Притом она не только не имела на это никаких прав, раз уж мы расстались, но и никаких оснований. Да, мне понравилась девушка. Ну и что из того? Мало ли кто мне может нравиться? Не означает же это, что я тут же в машине наброшусь на эту беспомощную девушку, истекающую в буквальном смысле кровью.
   И какое Наталья имеет право распоряжаться чужой жизнью? А вдруг я и есть ее, Тины, судьба по самому большому счету? Почему обязательно надо подозревать в человеке прежде всего дурные намерения?
   Я ничего не хочу знать о том, что было у Тины до меня, но я совершенно убежден, что все претенденты на ее сердце были недостойны ее. Более того, они даже не могли оценить ее по достоинству.
   Я теперь припоминаю, что видел ее где-то с Сашкой, моим щедринским приятелем… Кажется, он мне что-то говорил о ней, но я не придавал значения. Он, конечно, славный мальчик, но… В конце концов, последнее слово всегда за женщиной. Насильно мил не будешь.
   Вы бы видели эту волчицу! Она отвела меня в спальню, зажала между шкафом и швейной машиной и прошипела с такой злобой, что у меня просто мурашки поползли по спине:
   — Никуда она с тобой не поедет! Я сама отвезу ее на такси! Ты не получишь ее, пока я жива!
   — Какие страсти! — сказал я. — Глупо. Если захочу, я ее все равно найду. И не вздумай ее предупреждать или отговаривать, запретный плод всегда слаще. Ну, послушай, мне на самом деле нужно в Щедринку. Ваньку-дергунчика поймали с шапками. Нужно все выяснить на месте…
   — Хорошо, — сказала она, внезапно успокоившись. — Извини, я сорвалась. Но нам действительно лучше самим поехать. Ей нужно хорошенько прийти в себя. Мы и так задержали тебя. Спасибо за все, что ты для нас сделал…
   — Ты можешь иронизировать сколько угодно, но я действительно много для всех вас сделал… Хорошо бы вы всем этим сумели с толком распорядиться.

НОРТ

   Зимой в Щедринке хозяйничали три стаи. Каждая стая имела свою территорию, свою зону влияния и своего вожака. Они вполне мирно уживались между собой. Возникали, правда, редкие конфликты, но дело ограничивалось, как правило, пограничными стычками, до настоящей войны не доходило.
   Все три стаи существовали, не затрагивая или почти не затрагивая интересов друг друга. Хотя интересы были у них схожи. Это были стаи ворон, собак и мальчишек, возрастом от десяти до семнадцати лет.
   Резиденция мальчишек была в покинутом дачном кооперативе «Резистор», где они облюбовали несколько законсервированных на зиму дач. Они проникали внутрь и устраивали там в соответствии с возрастом и интересами «штабы», «логова», «заныры», от слова «занырнуть».
   Хотя ребята были и не прочь стянуть что-нибудь съестное, сладкое (варенье, компот) или что-то представляющее для них свой мальчишеский интерес (красивый нож, электромоторчик, порнографический журнал, забытую зажигалку и т.д.), воров среди них не было.
   Дачам, на которых они собирались покурить, переброситься в картишки, распить бутылочку плодово-ягодного или сладкой хозяйской наливочки, было строжайше запрещено наносить существенный материальный ущерб: гадить, ломать мебель, прожигать одеяла. Эти негласные правила существовали с незапамятных времен и были продиктованы инстинктом самосохранения.
   Когда хозяева дач в свои редкие наезды обнаруживали некоторую недостачу компотов, наливок и варенья, они хоть и возмущались беспорядком, но в милицию (т.е. к Васильеву) с этими мелочами не обращались. Хорошо, что хоть окна целы. А то и вообще могла бы сгореть… Бывало и такое.
   Один щепетильный член-пайщик кооператива (по дачной молве, старый холостяк и сквалыга) обнаружил весной пропажу нескольких репродукций с картин Рубенса, вырезанных им из журнала «Огонек», и начал скандалить.
   Васильев успокаивал его как мог и обещал найти. Поселковые ребятишки (это было еще позапрошлое, более суровое, послевоенное поколение) подняли его на смех. Член-пайщик не унимался, написал заявление на имя начальника отделения милиции. Васильев получил выговор.
   Через три дня, ночью, дача жалобщика загорелась. Васильев тогда еще разъезжал на старом дорожном велосипеде «Харьков». Он подоспел вовремя и боролся с пожаром так, словно горело его собственное родовое гнездо. Он понимал, что является косвенной причиной возгорания.
   Этот случай был принят членами-пайщиками к сведению. С тех пор хозяева мирились с непрошенными постояльцами как с небольшим стихийным бедствием.
   Фомин, специально поставленный препятствовать этому бедствию, к зиме утрачивал свой сторожевой азарт и впадал как бы в спячку. Он нещадно жег кооперативное электричество, раскаляя добела своего «козла» — самодельный отопительный прибор, сделанный из асбоцементной трубы и толстой нихромовой проволоки, и лежал на трех разноцветных матрацах, глядя в низкий потолок, оклеенный пожелтевшими газетами и засиженный мухами.
   Собак в дачных поселках, и в старом, и в новом, и на станции, было много. Летом они, выражаясь образно, «нанимались на работу» на дачи. Делали они это, как правило, явочным порядком. В прямом смысле этого слова.
   Является, к примеру, этакая славная собаченция, с преданными глазами, с хвостом, работающим от восторга точно вентилятор, садится перед верандой, где вы со своей семьей пьете чай, и смотрит неотрывно сперва на хозяина, а потом на того (обычно это бывает ваша маленькая дочка или внучка), кто первый кинет ей ломтик колбасы или кусочек торта. Вы заявляете, что эта собаченция просто симпатяга, только нельзя трогать ее руками…
   На другой день, явившись точно к завтраку, собака получает кличку. Чаще всего ее называют по масти — Чернышом, Рыжиком, Белкой или Шариком за особую пушистость.
   Люди иронические частенько называют их Дружками, подчеркивая тем самым, что не верят в такую скоротечную дружбу и преданность.
   Так или иначе, вы вскоре привыкаете и к собаке, и к кличке. И вот что интересно — едва получив вторую или третью подачку (даже для бродячей собаки это слово оскорбительно), они тут же стараются превратить ее в жалованье, то есть отрабатывают своим единственным собачьим способом: начинают сторожить. Стоит кому-либо «чужому» появиться около дачи, Рыжики и Черныши облаивают их с такой страстью, будто не только они и не со вчерашнего дня, а их деды и прадеды честно служили этой фамилии.
   У кого не дрогнет сердце? Даже самый скептический человек, хоть и улыбнется криво, но покрутит головой и подумает: «Наконец нашла, кому служить, и счастлива».
   Их очень любят на дачах за какую-то даже преувеличенную преданность, за веселый нрав, за неприхотливость в еде и еще за то, что никаких забот эти собаки своим хозяевам не доставляют. Им не нужно делать будок, покупать ошейников, варить специальную собачью похлебку, выгуливать по утрам и вечерам в любую погоду, отвечать за их неблаговидные поступки, наконец. Всегда ведь можно сказать, что пес беспризорный и к вам не имеет отношения.
   Удовольствие же от этих сезонников люди получают большое. Эти собаки дорожат любым вниманием, любой, хоть крохотной, лаской, не капризны, сговорчивы и если бывает нужно, то бесстрашны.
   С окончанием сезона дачники разъезжаются, а своих Чернышей, Рыжиков и Дружков оставляют. Кто равнодушно, кто с сожалением, кто со скандалом, объясняя своей дочке или внучке:
   — Но мы же не можем везти его с собой. Во-первых, у тебя аллергия на собачью шерсть, во-вторых, нам и без Шарика тесно, в-третьих, кто будет с ним гулять, если ты на продленке, а мы целый день на работе? Вот на будущий год, — говорят самые опытные, — мы вернемся, и ты снова будешь с ним играть и ходить на озеро купаться. А зимой он будет сторожить нашу дачу.
   И всю зиму ваша дочка или внучка живет ожиданием встречи с Рыжиком и все время к месту и не к месту вспоминает его и откладывает то кусочек сахара, то конфетку из своего новогоднего подарка, приговаривая: «Это для Черныша».
   Поздней осенью, когда пустеет «Резистор» и разъезжаются две трети жильцов из старого дачного поселка (некоторые дачи переродились в зимние дома с постоянными жильцами), собаки начинают сваливаться в стаи.
   Обычно их бывает две. Одна базируется в старом поселке, где еще теплится жизнь, другая — при станции. Каждая стая владеет своей территорией с четко обозначенной границей и очень редко ее нарушает.
   Территория «Резистора» является ничьей, вернее, это территория Джека и Найды, но ни одна из стай с ними не считается.
   Встречаясь на ничейной территории, стаи обычно в драку не вступают. Лишь изредка какой-нибудь молодой и слишком ретивый кобелек в приступе беспричинной самоуверенности врезается в чужую стаю, чтоб куснуть за бок слабого и отставшего и стремглав летит обратно, косясь назад испуганным глазом.
   В погоню за нахалом кидается вся стая, и тогда другой стае приходится или вместе с хулиганом бросаться наутек, или, вздыбив загривки, молча ожидать разъяренных сородичей пострадавшего. А сам скандалист уже крутится в задних рядах и оправдывается перед своей стаей заливистым лаем, пытаясь свалить свою вину на пострадавшего.
   Стаи сшибаются, кто-то достает труса, сбивает его широкой тяжелой головой с ног и прихватывает прямо за голосистую глотку, из которой тут же слышится придушенный, жалкий визг, и как но милицейскому свистку, множество рычащих, лязгающих зубами клубков распадается. Стая с обидчиком отбегает на безопасное расстояние и уже оттуда высказывает все, что думает о противнике, а сам зачинщик потасовки, жалобно повизгивая, юлой крутится по снегу, напрасно пытаясь языком достать до помятой глотки, и помогает себе лапами.
   В пристанционном поселке стая бывает многочисленнее и сильнее. Это место привилегированное.
   На станции живут люди попроще, в основном рабочие с фабрики, и поэтому на местных помойках больше пищевых отходов. Тут и подпорченные продукты, и просто недоеденные, а то и только надкусанные куски. Словом, в рабочем поселке много добра выбрасывается на помойку. Отчего?
   То ли это генетическая память о голодном прошлом, и оттого постоянные чрезмерные запасы впрок, то ли это безудержная, неразумная реализация возросшего благосостояния, и отсюда какой-то новый, неслыханный прежде шик — оставлять кусок на тарелке, надкусывать и выбрасывать…
   Стая из старого дачного поселка, заселенного в основном пенсионерами, такой тучной кормежки не имеет, и поэтому она предприимчивее и мобильнее пристанционной. Она постоянно совершает дерзкие рейды через замерзшее озеро, мимо недвижных рыболовов к кооперативному ресторану «Русская сказка».
   Испорченных или полуиспорченных продуктов там, правда, не бывает — производство там безотходное, и все идет в дело, но недоеденных кусков и там хватает. Правда, рачительные кооператоры выкармливают на этих кусках свиней и кур, но перепадает кое-что и стае.
   При ресторане, расположенном в лесу, живут две толстые собаки, овчарка и крупная дворняга. Они отупели от жирной пищи и обилия хозяев, т.е. людей, раздающих эту пищу.
   Стая, научившись терпению, подкрадывается к ресторану и затаивается в соседних кустах. Будь ресторанные собаки не такие закормленные, они наверняка бы учуяли противника, но эти и ухом не ведут.
   Стая ждет и час, и два… Стая умна и не шевелится даже тогда, когда в дверях появляется человек в замызганном белом переднике с огромной кастрюлей в руках.
   Ресторанные собаки не спеша поднимаются, потягиваясь, зевая и вразвалочку трусят к нему. При этом они не забывают лицемерно махать хвостами, выражая преувеличенную радость по поводу его появления. Это махание похоже на приклеенную улыбку теледикторши. А стая ждет… И стоит человеку с кастрюлей скрыться в помещении, как на ресторанных сторожей налетают бесшумные яростно-голодные тени.
   Молниеносная схватка, утробный страшный рык, жалобное повизгивание, и вот стая торопливо, по-волчьи не прожевывая, заглатывает оставленные кем-то на тарелке куски шашлыка «по-карски» из кооперативного мяса по пять рублей двадцать копеек за порцию.
   Через минуту на ристалище пусто. Ни собак, ни кусочка пищи. Но ресторанные сторожа (вернее было бы называть их швейцарами) еще не скоро выползают из своих щелей.
   Вороны собирались на свое воронье вече в одну густую мрачную стаю перед самым заходом солнца. Сперва они все слетались на верхушки вековых лип и вязов знаменитой парковой аллеи, разделяющей «Резистор» со старым дачным поселком. Подлетали они десятками, пятерками без особого шума и почти незаметно. И хоть в кронах могучих деревьев было самое крупное в округе воронье гнездилище, птиц по вечерам здесь собиралось гораздо больше, чем обитало.
   Постепенно прозрачные вершины начинали чернеть и гнуться от тяжелых вороньих тел. С каждой минутой крики их становились громче, споры и пререкания азартнее, между паутиной голых ветвей начиналось броуновское хаотическое движение, вниз сыпались сухие сучки, стынущий на лету вороний помет, серые, одного цвета с зимними сумерками перья и снег.
   Все это было похоже на толкотню в фойе перед началом какой-нибудь представительной научной конференции. Все друг друга знают хотя бы понаслышке или по публикациям. У всех за время разлуки возникла друг к другу масса вопросов и возражений. Все оживлены. Но вот прозвенел звонок, и все тесной толпой, оживившись еще больше, направляются в зал решать важные, принципиальные вопросы.
   Так и в вороньем месиве, звучит какой-то неразличимый для человеческого уха сигнал, и вся воронья туча одним духом взмывает в серое небо, делая его черным. Зачем? Какие важные вопросы решает стая, клубясь живым облаком над горизонтом, над рваными краями далекого леса? Нельзя даже и предположить. Но каждый вечер регулярно роится воронье над липовой аллеей.
   Днем воронья армия, разбившись на роты, взводы, а то и просто отделения, равномерно рассредоточивается по поселку. Вороны не суетливы, точны, мудры и ироничны. Они не знают конкуренции. Костяк стаи, ее сержанты и офицеры — стары. Во всяком случае, они намного старше собак и не относительно, не вороньим или собачьим возрастом, а абсолютно, по нашим, человеческим меркам. Они живут много дольше собак и намного опытнее.
   Вороны независимы и горды. В тех случаях, когда собака полагается на человека, на его разум и чувство справедливости, ворона полагается только на себя, хотя живет рядом с человеком и постепенно обучается всем премудростям» цивилизации. Человек может обмануть ворону, но не больше одного-двух раз. На третий раз ворона приспосабливается к его вероломным уловкам.
   Собакам же вообще никогда не удается обмануть ворону, и поэтому отношение ворон к собакам всегда носит некоторый оттенок высокомерия. Завидя приближающуюся к себе собаку, ворона, сидящая на земле, не паникует, не суетится и даже будто не обращает на собаку никакого внимания, и лишь в какой-то одной ей известный момент она лениво подпрыгивает и с тяжелой грацией, махая упругими крыльями, поднимается ровно на такую высоту, которая необходима для ее безопасности.
   Собака может беситься, прыгать, захлебываться лаем (обычно на это способна лишь молодежь), ворона только наклоняет то вправо, то влево голову и поблескивает бусинками глаз.
   Когда наблюдаешь за подобной сценой, тебя не оставляет ощущение, что глазки эти смотрят лукаво и насмешливо. И ты готов биться об заклад, что если б твердый вороний клюв был способен растягиваться, то ворона, глядя на незадачливого молодого брехуна, ехидно улыбалась бы.
   Истоки их слегка насмешливого и даже философского отношения к собакам, наверное, не только в ощущении безнаказанности. Вороны явно осознают свое полное жизненное превосходство над мохнатыми соседями. Им сверху лучше видна объедочная конъюнктура. Они первыми замечают новые поступления на свалки и помойки. Скорость у них выше собачьей. И никакая собака не может отнять кусок колбасы, ухваченный зоркой и быстрой вороной.
   Кроме того, можно предположить, что вороны никогда не забывают о том, что в конечном итоге они бывают могильщиками своих четвероногих соседей, они расклевывают до костей трупы сдохших собак, а вот наоборот почти никогда не бывает.
   И вместе с тем эти мрачноватые птицы любопытны, как дети, игривы, любят все яркое и блестящее, вороваты и изобретательны, умеют подражать чужим, в том числе и человеческим, голосам.
   Рассказывают, что в Щедринке жила ворона, которая любила изводить одну злобную цепную собаку тем, что садилась на забор рядом с собачьей будкой и начинала лаять различными собачьими голосами. Рассказывают, что эта собака, крупная лохматая дворняга, чуть не удавилась па собственном ошейнике от злости.
   Васильев, лично наблюдавший эту сцену, сказал:
   — Этот мерзавец, а я стопроцентно уверен, что это был самец, устраивал представления для своей супруги. Она обычно сидела на крыше сарая и заливалась своим вороньим хохотом.
   — А может, это была просто подружка? — предположил я.
   — Нет, — сказал Васильев, — у них подружек не бывает. У них только жена. Одна и на всю жизнь. Ведь надо же, как все устроено, — добавил он задумчиво. — Ведь кто?! Ворона! Презираемое и гонимое человеком существо имеет столько разума и преданности… Как же бессмысленно и безобразно выглядим в их глазах мы…
   — Чехов говорил, что интеллигентному человеку и перед собакой стыдно, — вспомнил я.
   Не то, не то! — болезненно поморщился Васильев. — Другое! Это не стыд… Как глупы мы, что судим и осуждаем, и презираем… И не глупы, а хуже. И теряем, теряем… И оглянуться некогда, понять, ради чего? И не нужно уже, вот что страшно! И с каждым днем хуже, хуже! А все рожаем… Рожать — вот что стыдно, если подумать. Ничего не сделал, попустил, не нажил, а рожаешь.
   Норта перевели на одну из московских водопроводных (водораспределительных) станций с действительной военной службы на северо-западной границе. Когда его везли через всю европейскую часть страны в Москву, Норт был спокоен. Он развалился посередине купе, мешая проходу, и ровно мелко дышал, вывалив язык. Сопровождавший его проводник, ефрейтор Ломазов, двухметровый красавец с черными блестящими глазами, всю дорогу лежал на нижней полке и читал.
   За двадцать часов дороги Норт не съел ни крошки, лишь вылакал шесть ресторанных металлических мисок воды.