В проходную вбежал этот грузин в распахнутой дубленке и в развевающемся шарфе и потащил Ломазова на улицу, приговаривая:
   — Пожалуйста, дорогой, прошу вас…
   На улице их ждало такси. Ломазов, который на такси нечасто ездил, питал к этому виду транспорта некоторое недоверие.
   — Куда ехать? — уперся он. — Я не поеду. Мне домой надо. Я только хотел собаку посмотреть. Если нельзя, так и скажите.
   — Зачем нельзя? Я сам весной демобилизовался. Поедем, дорогой, потом я тебя сам домой отвезу. Поедем, я прошу тебя, — говорил грузин, заталкивая Ломазова в машину.
   «Что он, на самом деле, зарежет меня, что ли? А денег у меня нет. Откуда у пограничника деньги? Был бы я стройбатовец…» — так думал про себя Ломазов и втискивался в «Волгу».
   Грузин упал на переднее сиденье и проклокотал своим горловым голосом шоферу:
   — «Арагви», дорогой!
   Потом оглянулся, свесился через спинку переднего сиденья и, заглядывая в глаза Ломазову своими большими ласковыми глазами, сказал:
   — Как дела, дорогой, как поживаешь, как служба?
   — Нормально, — буркнул в ответ Ломазов. Его смущал ласковый и настойчивый взгляд грузина. — А куда едем-то? Что, Норта перевели?
   — Слушай, какой пес! Да?! — восторженно вскричал Ираклий. — Красавец! Я таких красавцев не видел! Я с ума сошел, когда поднял его, он тяжелее меня!
   — Его что, перевели куда? — переспросил Ломазов.
   — Слушай, дорогой, зачем сейчас говорить? Кто в машине говорит? Ты из армии домой едешь, у твоей мамы праздник, у папы праздник, посидим немножко, скажем хорошие слова…
   Перед входом в ресторан «Арагви» Ломазов снова уперся.
   — Подожди, мы что, туда?
   — Понимаешь, я плохо еще знаю, где в Москве можно посидеть, а тут я кое с кем познакомился, — оправдывался Ираклий.
   — Подожди, — сказал Ломазов, — у меня нет денег.
   Деньги у него, как мы уже знаем, были, и он невольно потянулся было рукой к нагрудному карману, где они лежали, но вовремя спохватился и отдернул с полдороги руку, как от горячего, и смутился, испугавшись, что грузин заметит и расшифрует его движение.
   — Какие деньги?! Причем тут деньги?! Я с ума сойду, клянусь. Зачем обижаешь? Я тебя приглашаю посидеть скромно, очень скромно, несколько слов сказать о твоих родителях, о твоих друзьях, о службе. Я сам был солдатом, весной демобилизовался. — И он так открыто и дружелюбно улыбнулся, что даже немного понравился Ломазову.
   — Я убью его, честное слово! — горячо повторял Ираклий, сжимая запястье Ломазову и заглядывая ему в глаза. — Скотина, честное слово, его вся станция ненавидит. — Ираклий разлил коньяк, поднял свою рюмку и, пристально глядя в глаза Ломазову, сказал: — Я хочу, чтоб мы выпили за любовь…
   — За любовь, это можно! — согласился Ломазов, не заметив, что перебил Ираклия. Тот вежливо переждал и продолжал:
   — За то, что она такая разная. За ее власть, потому что нет ничего сильнее любви. За ее радости и за ее печали, потому что и наслаждение и боль, которую она дает нам, — это настоящая жизнь, а все остальное — пиль.
   — Что-что? — переспросил Ломазов.
   — Пиль, грязь, которая под ногами лежит, — смущенно пояснил Ираклий.
   — А, пыль, — кивнул Ломазов.
   — Да-да, пиль, — повторил Ираклий. Ломазов задержал рюмку на полдороге к губам, замер в таком нелепом положении и с обреченным видом поджидал конец витиеватого тоста. А грузин, казалось, специально тянул.
   — Я совершенно уверен, — сурово сдвинув брови, говорил он, — что и животные могут любить. Собака любит своего хозяина и ненавидит врага. Враг хозяина — ее враг. Друг хозяина — ее друг. Я уверен, что если бы Норт был здесь с нами, он бы радовался, что мы собрались все вместе. Давай выпьем этот скромный бокал за великое чувство любви, которое объединяет все живое на этой земле!
   Они выпили, Ломазов, который в силу своего возраста и роста был постоянно голоден, принялся азартно закусывать, а Ираклий, пожевывая ломтик лимона, с удовольствием (хоть и не явно) за ним наблюдал и тактично подкладывал то гурийской капусты, то сациви из фарфоровой вазы на ножке, то лобио. Ломазов только кивал в знак благодарности.
   Когда наконец Ломазов откинулся, чтобы перевести дух, и посмотрел на бутылку, Ираклий тут же налил и сказал:
   — Теперь выпьем за Норта. Пожелаем ему побольше еды и свободы. Пожелаем найти хорошего хозяина, если ему этого захочется. Пожелаем ему удачи в нелегкой собачьей жизни. Сейчас мы выпьем за нашего друга, а потом я расскажу, что с ним произошло…
   Они выпили, и Ломазов подумал: «Черт с ними, с деньгами! В конце концов, у кого праздник, у меня или у него? В конце концов, кто дембель — я или он? Расплачиваться буду я».
   Тем временем Ираклий, который нравился Ломазову все больше и больше, начал рассказывать о Норте. Делал он это сразу на двух языках. Когда, с его точки зрения, у него что-то слабо и невыразительно звучало по-русски, он повторял это по-грузински, вкладывая в гортанные, горячие фразы весь свой темперамент.
   Вот что Ломазов понял из его рассказа.
   Ираклий полюбил Норта в первый же день. Его предупреждали, что пес непонятный и неизвестно, что у него на уме. Что входить к нему в вольер не стоит. Ираклий не послушался и вошел. Они подружились. Как мог дружить Норт, Ломазов знал.
   Потом Ираклий заметил, что между Нортом и чемпионкой породы Дианой, содержавшейся в примыкавшем к собачьей кухне отдельном вольере напротив Норта, что-то происходит. Они или одновременно начинали нервно ходить вдоль сетки, или одновременно останавливались и замирали, как вкопанные. А когда Диана распорола себе лапу, Норт очень переживал и даже жалобно подскуливал, что на него совершенно было непохоже.
   Потом начальник собачника Глотов без какой-либо видимой причины возненавидел Ираклия, а вместе с ним и Норта. Он запретил прогуливать Норта по станции и тем более за ее пределами даже на специально купленном Ираклием ошейнике. Объявил Ираклию строгий выговор за нарушение собачьего рациона и подкормку Норта посторонними продуктами — мясным фаршем, колбасой, сахаром. Затем, прослышав об особых отношениях, возникших между Дианой и Нортом, Глотов распорядился перевести последнего в дальний вольер на противоположный конец станции, чтобы собаки не могли даже видеть друг друга.
   Диана начала рыть подкоп, а Норт отказался от пищи. Это происходило между дежурствами Ираклия. Когда он пришел на смену, Диана сидела на цепи, а Норт стоял, уткнувшись тяжелой мордой в угол вольера и страшно выл.
   Ираклий, несмотря на предостережения товарищей по смене, вывел Норта из его вольера и, проведя на глазах у всех по станции, запустил в вольер к Диане, освободив ее от привязи. И тут все поняли, что у Дианы началась течка.
   Глотова в этот день не было. Он заседал на каком-то совещании в районном УВД и явился только на другой день. Ему моментально доложили обстановку, и он приказал вернуть Норта в его дальний вольер, Диану же он приказал посадить на цепь, а Ираклию Мелашвили объявил строгий выговор с предупреждением.
   Приказать-то он приказал, но охотников исполнять его приказ не нашлось. Тогда он сам, проявив несгибаемую волю и непреклонный характер, вошел в вольер к Диане, вооружившись взятым на проходной у охранника наганом и проволочной удавкой на двухметровой водопроводной трубе.
   Норт на удивление спокойно встретил Глотова. Он еще не знал унижения удавкой.
   Глотову, облаченному в ватный стеганый спецхалат для натаски служебных собак, удалось почти беспрепятственно надеть проволочную петлю Норту на шею и затянуть. И тут Норт почему-то еще не сопротивлялся.
   Первой опомнилась Диана и начала со злобным лаем бросаться на Глотова. Начальник, недосягаемый в толстом халате, отогнал ее тремя выстрелами из нагана в воздух. Ему удалось вытащить недоумевающего, не ожидавшего от своих предательства и насилия, Норта из вольера и передать трубу Ванечке Охоткину и Сереже Уфимцеву. И они вдвоем потащили Норта к его вольеру.
   Начальник, очень гордый собой, скинул халат и направился к проходной, чтоб вернуть наган охраннику.
   Охоткин и Уфимцев, истекая на ледяном ветру потом от нечеловеческих усилий и от страха (Норт наконец начал упираться), дотащили пса до вольера, протолкнули в клетку и прикрыли ее, оставив в щели лишь трубу. Они собирались, распустив петлю, скинуть ее с Норта, вытянуть в щель трубу и задвинуть щеколду. Более массивный Охоткин привалился для страховки к калитке всем телом, пока щуплый Уфимцев манипулировал трубой.
   Норт, едва с него соскользнула петля, с такой силой бросился на калитку, что Охоткин и Уфимцев были отброшены и упали. Норт тяжелым галопом понесся по центральной аллее станции. Его сопровождал истеричный лай всех растревоженных собак. Уфимцев и Охоткин закричали.
   Глотов, шедший размеренным строевым шагом, оглянулся и увидел несущегося на него пса. Он метнулся по аллее, как заяц, вправо и влево, но укрыться было некуда. До проходной добежать он явно не успевал. Тогда он начал беспорядочно, почти не целясь, стрелять в Норта и отстрелил ему кончик уха. Это видели все. Ираклию потом показывали кровавый крап на утоптанном снегу.
   Норт же не только не отвернул, но даже не прибавил бега. Он надвигался на Глотова мерно и неотвратимо, как сама судьба.
   На счастье начальника, со станции выезжала продуктовая машина (грузовой фургон, привозивший раз в две недели протухшее мясо и мешки с крупой). Глотов, уже расстрелявший все патроны, на ходу вскочил на подножку, вломился в кабину, захлопнул дверцу и закричал шоферу: «Гони!».
   Машина выкатилась за ворота и понеслась по городу. Норт, пригнув к земле окровавленную голову, бежал за машиной. Шофер, попетляв по улицам минут десять, остановился. Глотов не решился вылезти из кабины. Через мгновение в конце переулка показался пес.
   Машина кружила по городу, пока не выскочила на кольцевую трассу. Там шофер прибавил скорость и через час въехал в город почти с противоположного конца.
   Больше Норта на станции не видели.
   Когда Ираклий кончил рассказывать и они молча выпили, Ломазов сказал:
   — У него никогда не было подружки. Все работа и работа. Одна работа.
   Та огромная собачья голова над дачным забором, которую увидел пьяный Витек, была голова Норта. Как он очутился в Щедринке — трудно сказать. Он с таким же успехом мог попасть в любой подмосковный поселок. Он мог также обосноваться в окраинных полуобжитых кварталах Москвы, не выходя за пределы кольцевой автодороги. Однако он оказался в двадцати с лишним километрах от города.
   Можно было бы предположить, что в Щедринку он забрел потому, что эта станция расположена на дороге, по которой Норта привезли в Москву, что он направлялся на свою родную заставу, что его появление в поселке нужно расценивать как временную задержку, привал и т.д. Но мы боимся, что это выглядело бы натяжкой.
   Если мы примем для себя эту версию, то неизбежно будем вынуждены предполагать в этом, пусть даже выдающемся псе, умение разбираться в частях света, знание города (ведь поезд, прежде чем вырваться за пределы Москвы, долго пробирается через ее промышленные окраины), а также невероятный патриотизм. Ведь, как мы знаем, хозяева на границе у Порта постоянно менялись, и он мог быть привязан только к самой заставе, к месту своего жительства, что более свойственно кошкам.
   Норт объявился во владениях стаи, которая контролировала территорию старого и нового дачных поселков. К моменту его появления в некогда многочисленной и процветающей стае оставалось всего пять собак:
   маленькая, обаятельная сучка, рыжая, пушистая, с лукавой лисьей мордочкой (ребята-ловцы так и прозвали ее, Каштанкой) и с лисьими хитрыми повадками;
   большой кобель серой масти с пушистой ровной и чистой шерстью, на толстых лапах, с тугим сильным хвостом. Породу его определить было невозможно. В нем было что-то и от лайки, и от овчарки, и от русской гончей. Словом, это был чистопородный «дворянин», необыкновенно чистоплотный и самолюбивый. Ловцы прозвали его Фраером;
   два кобелька, похожие друг на друга, как братья. Очевидно, они и были братьями. Может, они и отличались друг от друга какими-нибудь особенностями расцветки, но эти особенности скрывались под толстым несмываемым слоем грязи. Длинная их шерсть на животе и на бороде (в них явно чувствовалась кровь каких-то терьеров) свисала грязными сосульками. Ребята между собой окрестили их Два брата-акробата;
   и старый, дряхлый, хромой и шелудивый пес, служивший в свое время в сторожах у нескольких сезонных хозяев подряд и имеющий даже имя собственное. Его звали Мефодий. Он постоянно глухо кашлял, останавливаясь и пригнув плешивую голову к дороге. Ни в каких драках он не участвовал, за пищу не боролся. Никто его не трогал. Даже самые отпетые хулиганы из конкурирующей, пристанционной стаи, столкнувшись с ним, брезгливо воротили нос. Ловцы тоже обходили его стороной, несмотря на очевидную легкость добычи.
   Днем он питался отбросами, то есть тем, что оставалось после здоровых собак. А после них на помоечных развалах оставались лишь селедочные головы, сырые картофельные очистки, гнилые картофелины и сморщенная морковь.
   По ночам, ближе к утру, когда стая устраивалась на отдых в подвале заброшенного Дома культуры, Мефодий неслышно и незаметно исчезал. Припадая на хромую ногу и изо всех сил сдерживая предательский кашель, он пробирался мимо старой груши с вытоптанным кровавым пятном перед ней, по которому ночами метались тени застреленных собак, мимо пожарного сарая, где в песчаном ящике хранились пересыпанные крупной серой солью собачьи шкуры, мимо сторожки Фомина, где чуткая, стервозная Найда, не считаясь ни со своим, ни с чужим покоем, начинала скандалить, взвизгивая от неутоленной злобы.
   Тревожно оглядываясь на сторожку, Мефодий проскальзывал к оврагу, на секунду останавливался, втягивая в себя режущий глотку морозный воздух со страшным запахом смерти, и осторожно начинал спускаться по крутому, занесенному свежим снегом склону.
   Хромал Мефодий на переднюю лапу. Спускаясь вниз, он опирался всем телом на здоровую правую, лапа подворачивалась, он терял равновесие и летел кувырком через голову, набирая снег в уши, в ноздри и под обвисшие, сухие губы.
   Долетев до дна, он долго отряхивался и отфыркивался от колючего снега. Потом подходил к запорошенным собачьим трупам, безошибочно находил среди них самый свежий, самый необклеванный воронами, поворачивался к нему задом, опирался на здоровую переднюю лапу и, покачиваясь в неустойчивом равновесии, начинал задними лапами сбрасывать с трупа снег.
   Со стороны было похоже, что он исполняет танец победы и презрения над поверженным врагом, а на самом деле он просто не мог работать передними лапами.
   Все остальные собаки обходили эти страшные места стороной, и поэтому пищи для Мефодия всегда было вдоволь. Вороны, как правило, не успевали расклевывать до конца свежий труп. По ночам они, к счастью, все до одной спали.
   Однажды Мефодий отважился появиться в овраге днем и еле унес ноги. Вороны прекрасно понимали, что он не боец, и устроили ему настоящую бойню, проклевывая местами до крови и без того слабую от старости, натянутую морозом шкуру.
   Если бы не овраг, Мефодий давно бы сдох от голода. Из всех органов и членов его отжившего тела у него нормально функционировали только челюсти и желудок. Для независимой собачьей жизни этого было мало.
   И несмотря на это, Мефодий был счастлив. Он давно не надеялся на лучшее. Он вообще ни на что не надеялся, и поэтому каждый лишний день жизни, каждый кусок пищи были для него подарком судьбы.
   До появления в поселке Норта вожаком стаи был Фраер. Норт появился перед самым Новым годом. Первым его заметил Мефодий. Стая жадно пожирала целое ведро разобранных на холодец костей. В одной из старых дач готовились к большому наезду гостей.
   Стая была так увлечена мягкими, еще теплыми, сочными костями, что ничего не видела вокруг. Мефодий, оттертый и слегка покусанный дружными братьями, обреченно пригнув голову к снегу и, пуская вязкую слюну, покорно наблюдал за ними, не имея сил отвести взгляд от этой оргии. Когда ему наконец это удалось, он увидел идущего по дороге Норта.
   Гигантский пес неторопливо и твердо шел по блестящей на солнце снежной тропинке и даже не смотрел на пирующих собак. Во всяком случае, его голова была повернута слегка в сторону на дачные заборы, словно он шел не к беспечным, глупым собакам, а разыскивая дом хорошего знакомого. Для полного сходства ему не хватало бумажки с адресом в лапе.
   Никто в поселке еще не знал, что Норт почти не видит правым глазом и поэтому его голова всегда слегка повернута вправо.
   Мефодия не обманул этот взгляд в сторону. Он сразу понял, с какими намерениями приближается незнакомец, но залаять не осмелился, потому что в подобном положении лаять нужно было на грозного пришельца. Но вместе с тем чувство долга перед стаей, пусть даже помыкавшей им, но все-таки терпящей бесполезного, противного старика, взяла верх над страхом и осмотрительностью, и Мефодий решил предупредить стаю, подать голос. И умудрился сделать это, не навлекая на себя гнева страшного чужака. Он еще ниже (приниженнее как бы) пригнул голову к дороге и гулко, надсадно закашлял. От неожиданности жрущие собаки вздрогнули, замерли и посмотрели на доходягу, а через него — на дорогу и на Норта.
   Братья ухватили наспех по первому попавшемуся мослу и, поджав хвосты, отскочили от развалки в разные стороны. Они всегда разбегались в разные стороны, такая у них была тактика.
   Уверенная в своей красоте, а отсюда и в безнаказанности Каштанка, кокетливо помахивая хвостом, легкой, танцующей походкой направилась навстречу незнакомцу.
   Мефодий просто сошел с дороги в сугроб.
   Фраер стоял, картинно вздернув голову, и грозным лаем хозяина предупреждал пришельца, что тот нарушает границы его владений. Впрочем, его ненадолго хватило. По мере приближения Норта голова, а главное, вытянутый и напряженный хвост неудержимо опускались. Наконец хвост провалился между задних лап, и Фраер, неожиданно для себя пискнув по-щенячьи, отпрянул в сторону и поскакал по снежной целине, утопая в снегу по брюхо. Отбежав метров на сто, он остановился и обиженно залаял. Норт даже не посмотрел в его сторону.
   Каштанка между тем приблизилась к чужаку вплотную и, доверчиво задрав свою лисью мордочку, еле дотянулась до носа этого верзилы. Они обнюхались носами, йотом Норт потянулся мордой ей под хвост, и она стыдливо прижала хвост к телу.
   Когда Норт, сделав окончательные выводы, направился к куче костей, он предоставил новой знакомке место на дороге слева, рядом с собой, и Каштанка снова принялась помахивать хвостом. На этот раз ее движения были томны и слегка небрежны. Так красавица хозяйка бала с ленивой грацией отмахивается роскошным страусовым веером от чересчур смелых комплиментов бесчисленных поклонников.
   Норт подошел к костям и стал неторопливо, с достоинством их поедать. Каштанка приблизилась к нему справа и испуганно отскочила, когда он резко повернул к ней огромную свою голову. Она тоже еще не знала, что он не видит правым глазом. Но он ничем не выразил своего недовольства, и она снова подошла.
   Потом, предварительно вежливо кашлянув, прихромал Мефодий. Норт лишь слегка шевельнул бровью в его сторону.
   Вслед за ним, крадучись, короткими перебежками, то зажимая грязные хвосты между ног, то истово молотя ими по воздуху, приблизились к костям Два брата-акробата. Перед самой кучей они присели, синхронно стуча хвостами по дороге, всем видом своим показывая, что они немедленно и с удовольствием удалятся, если на то будет высочайшее указание. Указания удалиться не последовало, и они деликатно ухватили по самой маленькой косточке.
   И только Фраер бегал взад-вперед на безопасном расстоянии и то подскуливал, то вдруг обиженно лаял. И каким-то непостижимым образом было понятно, что лай его предназначается вовсе не новому начальству, а этим иудам, его бывшим подчиненным. И даже слышалось в его лае какое-то выстраданное предупреждение преемнику.
   Три дня Фраер держался в некотором отдалении. Иногда принимался скандалить, обращаясь уже непосредственно в высокую инстанцию, но за все три дня не услышал от нового вожака даже рыка. На четвертый день Фраер вернулся в стаю. Это произошло так.
   Каштанка (а именно она была заводилой, пока еще Норт плохо знал местные условия) привела стаю к лесному ресторану. Стая, став малочисленной и слабой, уже давно не совершала набегов на раскормленных ресторанных сторожей. Подойдя к месту засады, стая привычно залегла за кустами. Норт сел. Он понял, что нужно чего-то ждать. Ждать он выучился на границе профессионально.
   Наконец, выпустив во двор клубы ароматного пара, из кухни показался человек в белой, перепачканной жиром и кровью куртке с большой кастрюлей в руках. Каштанка от волнения привскочила и придушенно пискнула. Норт расценил это движение как сигнал к действию и большими скачками понесся к ресторану.
   Ресторанные псы, может быть, и не стали бы ввязываться в драку с этим черным дьяволом из-за привычных, неиссякаемых харчей, но перед хозяином-кормильцем вынуждены были держать марку. Они вдвоем бросились навстречу Норту.
   Братья только плотнее вжались в снег. Мефодий закашлялся. Каштанка, не сходя с места, залилась предостерегающим лаем.
   Сторожа налетели на Норта по всем правилам собачьей драки с двух сторон одновременно. Тот, который был слева, со стороны здорового глаза, был в первое же мгновение опрокинут. И Норт непременно добрался бы до его глотки, если бы не второй пес, предательски прокрадывающийся к Норту в пах. Норт огрызался на него, придерживая лапой поверженного.
   Неизвестно, как долго ему удалось бы держаться в подобном положении, если бы неведомо откуда не выскочил Фраер и не наскочил на этого второго. Сторож был вынужден отстать от Норта и заняться Фраером.
   Почуяв свои тылы в безопасности, .Норт одним точным и будто неторопливым движением подсунулся пастью к горлу извивающегося на снегу пса. Раздался сиплый, тонкий писк, тело лежащего пса сжалось в комок, а потом судорожно распрямилось. Норт дернул головой и поднял вверх окровавленную пасть…
   Тело лежащего на боку пса еще подрагивало и скребло когтями утоптанный снег, а голова с выкатившимися глазами и прикушенным языком была уже неподвижна. На месте горла зияла кровавая рана, из которой будто белые сломанные пластмассовые пружинки, топорщились останки вырванной трахеи.
   Повар, сорвавший было с противопожарного стенда красный багор, застыл, встретившись глазами с Нортом. Выставив вперед багор, он попятился к двери и скрылся в кухне, во всех окнах которой тут же появились человеческие лица.
   Второй ресторанный пес не преднамеренно, а скорее в пылу схватки с Фраером, задом налетел на Норта. И снова неторопливое движение головы, и в окровавленной пасти Норта хрустнула задняя лапа сторожа. Через мгновение пес валялся на спине, три его лапы торчали вверх, а четвертая сложилась пополам, перекушенная в районе колена. Сустав висел лишь на лоскуте кожи.
   Фраер подошел к кастрюле с объедками, опрокинул ее на снег и почтительно посторонился, давая место Норту. Так он снова вернулся в стаю.
   Случай с ресторанными собаками стал в тот же день известен всему поселку. По Щедринке поползло тревожное слово «убийца». Ребята-ловцы, связав воедино все факты, пришли к выводу, что этот «убийца» и есть тот самый пес, чью огромную голову видел над забором пьяный Витек и чьи неправдоподобно большие следы они нашли утром под забором.
   — Да, — сказал Толян, — это точно не пятерик, это целый червонец…
   — А я и за сотню не хотел бы встретиться с этим «червонцем», — сказал Игорек.
   За несколько дней до начала течки у Каштанки Фраер начал проявлять признаки беспокойства и ревности. Он то подобострастно заигрывал с нею, опасливо оглядываясь на Норта, то начинал ее игриво покусывать, то отгонял от нее чумазых братьев.
   Каштанка жалась к Норту и совсем не шуточно кусала беднягу Фраера за самые чувствительные места. Он взвизгивал и отскакивал.
   В то утро, когда у нее началась течка, Каштанка преобразилась. Первым делом она куснула великана Норта прямо за нос, когда он, покорно опустив голову, потянулся к ее хвосту. Фраер бегал на некотором отдалении, заливаясь обиженным лаем. Братья подкрадывались к Каштанке, вертя грязными хвостами, а Мефодий принюхивался к следам Каштанки и кашлял, поднимая кашлем пушистый ночной снежок.
   Она сидела посреди дороги. Она будто ждала кого-то. Как собака, оставленная около магазина, сидит и ждет и смотрит на дверь. Только Каштанка смотрела не на дверь магазина, а на закрытый переезд, на бесконечный товарняк, который полз в Москву. Игорь удивился тому, что она оказалась здесь, на станции, во владениях станционной стаи. Уж чего-чего, а повадки их он изучил.
   Думая все это, он автоматически стал налаживать удавку. Тросик был от старых велосипедных тормозов, составной и всегда путался, потому что узелок вечно задевал за все, цеплялся. Ребята пробовали что-нибудь другое приспособить, но тросик оказался лучше всего. Во-первых, никакая собака его не перегрызет, а во-вторых, петля не висит, как веревочная. Веревочную-то не вдруг — накинешь на собачью голову. А тут петля на конце палки стоит колечком. Вроде сачка, только без сетки. И привести в боевое положение удавку — дело минутное. Наладив ее, Игорь направился к Каштанке.