Я его даже не сразу узнала. Открываю дверь — стоит парень в синей нейлоновой курточке, рукава короткие, руки красные торчат. Шапка бесформенная, облезлая, когда-то, вероятно, черная, а теперь какая-то пятнистая с коричневато-фиолетовыми разводами. Конечно, привычно подумала я, это же кролик, фабричная работа.
   И куда делась моя злость?! А ведь я была на него зла, ой как зла! Только сама себе в этом не признавалась. Ну как же, стыдно злиться на мальчишку! Кто он такой, чтоб я на него злилась? Молено подумать… Так я себя уговаривала и злилась.
   Я набросилась на него, стала раздевать… И слова из меня посыпались горохом, и такие бабьи, такие простые, каких я в себе и не предполагала даже:
   — Санечка, родненький, солнышко мое золотое, как же я рада тебя видеть. Ну что ж ты, дурачок, пропал? А я к тебе ехать боялась. Боялась опять с мамой твоей встретиться… Мальчишечка мой любимый, проходи, садись. Да брось ты эту драную шапку, мы тебе новую, красивую сделаем, оденешь — все девчонки твои будут. Пойдем скорее, сейчас такой пир горой устроим! Ты только посмотри в холодильник, ты только глянь, что у нас есть. Ты ведь голодный, я по глазам вижу…
   Причитаю я таким образом, а сама все поглаживаю его, целую в холодные щеки, волосы ему тереблю. Ну, словно сынок из армии в отпуск приехал. Насмотреться не могу. А он и вел себя так, словно согласился на эту роль. Я ведь говорила, что когда мы с ним встречались, я не ощущала нашей разницы в возрасте. Даже, наоборот, иногда чувствовала себя моложе его. А тут просто захлебывалась от материнской, что ли, любви. И так мне самой это приятно было, так легко, светло… А главное — безопасно. Поэтому я и позволила себе распуститься, поэтому и пошла вразнос.
   Я вдруг такую бурную деятельность развила, что немного напугала его. Во всяком случае, сбила с толку, он не скоро вспомнил, зачем пришел. А может, просто не захотел меня сразу расстраивать.
   Мы устроились на кухне. У меня просто сердце зашлось от удовольствия, когда он не удержался и, округлив глаза, изумленно присвистнул. А я метала и метала на стол все подряд — и балык, и икру, и сырокопченую колбасу, и семгу, и ветчину, и баночное пиво, и шампанское, маслины, соленые орешки, маринованные чеснок и черемшу, свежую редиску и зелень, два красных помидора (это в январе, заметьте), какой-то импортный шоколад, еще что-то…
   Это было похоже на игру. Сперва он присвистнул удивленно, потом озадаченно, потом весело. Потом он взял орешек, весело прохрустел им и сказал:
   — Большое спасибо. Можно убирать. Я все равно не верю, что это не мираж… — Мы дружно захохотали. Он сквозь смех спрашивал, откуда такое изобилие, а я сквозь смех объяснила, что Левушка в последнее время «совершенно двинулся» на запасах и заготовках, что Геннадий Николаевич лично отвел его в какие-то жутко закрытые закрома, в какие-то спецмагазины, и Левушка как начал возить харчи картонными коробками, так не может остановиться.
   — Ну хорошо, — сказал Саня, — а откуда у него столько денег?
   — Ты себе даже представить не можешь, — продолжала я, не замечая его вопроса. — Еще недавно он считал каждую копейку. Чтоб купить колготки, я должна была спрашивать у него разрешение, а теперь он, что увидит хорошее, то и покупает. Надо, не надо…
   — Откуда же у него деньги? — повторил свой вопрос Саня.
   Я не собиралась ему врать, но взять вот так и рассказать все про шкуры, про шапки, про деньги, про всю эту новую жизнь я еще не была готова. И я сказала: — У него какие-то дела с Геннадием Николаевичем… По реставрации. Так что деньги теперь у нас есть. Мы долго будем сидеть и смотреть?
   — А как же мы будем есть? Куда мы поместимся? — улыбнулся Сашка.
   Кухонный стол был так завален продуктами, что тарелки ставить было некуда. Я вдруг решила, что пировать мы будем в гостиной. Дала ему задание все переносить в комнату, а сама ушла в спальню переодеться. Прежде всего я затолкала все свои заготовки, лекала, меховые лоскуты в большой мешок, приготовленный специально для срочной эвакуации, накрыла чехлами машины.
   Убираясь, а потом выбирая, что надеть, я не переставала ехидно улыбаться. Я словно наблюдала за своей суетой со стороны и даже издевалась сама над собой вполголоса:
   — Ну и что? И зачем ты убираешься?
   — Ну нельзя же все так оставлять… Нельзя же, чтобы он видел. Лева специально предупреждал.
   — Достаточно просто закрыть дверь, и он ничего не увидит. Может, ты собираешься затащить его сюда?
   — А если и собираюсь? Тебе-то что?
   — Расхрабрилась? А если он опять скажет — нет? Как это тебе покажется?
   — Не скажет.
   — А если скажет?
   — Ну и пошел он к черту, сопляк!
   — Но я бы на твоем месте спросила у него, зачем он пришел, прежде чем расстегивать ему штаны.
   — А вот это деловой совет.
   — И последний вопрос.
   — Пожалуйста.
   — Ты сама себе не кажешься чокнутой с этими разговорами?
   — На себя посмотри!
   Словом, веселилась вовсю. И долго не могла выбрать, что надеть. Одно слишком закрытое, другое слишком строгое, третье не по сезону, четвертое…
   — Слишком трудно снимается?
   — Заткнись!
   — А ты выйди к нему голая…
   Я плюнула и вышла к нему в том, в чем и была — в заплатанных джинсах и в свитере с растянутым горлом.
   Он все, мой мальчишечка дорогой, перенес в гостиную, как я и велела, все расставил, пока я там металась в сомнениях, и сидел на диване, закинув ногу на ногу и обхватив их своими длинными худыми руками. И думал о чем-то, наморщив лоб.
   Я, как увидела его, посмотрела в его печальные зеленые глаза, так во мне все и обмерло. Господи, поняла я вдруг, да я же люблю его без памяти. И мне плакать захотелось. А ведь еще утром ничего не предвещало…
   Он почти ничего не пил. Бокал шампанского так и не осилил. А к еде даже не притронулся. Только орешки все схрумкал. Праздника не получилось. Мне так и не удалось его развеселить. Я, конечно, побаивалась «лезть в воду не зная броду», конечно, я собиралась последовать собственному совету и спросить его, зачем он ко мне пришел, но временила с этим делом, не торопилась, словно чувствовала, что с этим вопросом оборвется последняя моя надежда. И он не торопился. Хотя я видела, что ему очень нужно заговорить. Задать этот проклятый вопрос. Он сам его, бедняжка, боялся.
   Я пила шампанское (допила-таки бутылку), что-то болтала, смеялась, рассказывала, как мне казалось, с юмором о праздничном круизе, о том, как круизные дамы по три-четыре раза за ужин бегали переодеваться, какие они чемоданы для этого на себе тащили, ведь деньги есть, а посыльных и швейцаров все равно нет, а мужьям не до того, они делом заняты.
   Он улыбался. Что же это делается? Ведь только что уговаривала себя, что рада ему, как сыночку, как младшему братишке. Ведь только и хотелось, что прижать к груди и гладить, гладить по голове. Ведь только поэтому я и позволила себе распуститься, расслабиться, и вот…
   Неужели там, в спальне, когда я вместо того, чтоб переодеваться, как дура сама с собой разговаривала, я была права? Допивая шампанское, я уже только и смотрела на его шею в расстегнутом вороте клетчатой рубашки… И уже даже внутренне над собой не усмехалась. Мне уже было не до этого, мне было страшно, я с замирающим сердцем ждала, когда же он заговорит. Ничего хорошего я от этого разговора не ждала.
   Он явно собрался заговорить, подошел к окну, очевидно, так ему было легче, прислонился к холодному стеклу лбом и хриплым, застоявшимся голосом чуть слышно сказал:
   — Помнишь, я…
   — Подожди, я сейчас… — перебила я его и выбежала из гостиной.
   Когда я вернулась, он так и стоял лицом к стеклу. Я на цыпочках подкралась и, как корону, надела на него лучшую мою шапку. Она была из тонкого пушистого, разлетающегося от дыхания меха, черная с дымчатыми подпалинами, легкая, мягкая, приятная на ощупь. И совершенно непохожая на собачью. Мой маленький шедевр.
   От неожиданности он втянул голову в плечи, быстро снял шапку, мельком взглянул на нее и положил на стул.
   — Ты посмотри, как она тебе идет! — возмутилась я. — Надень сейчас же, мальчишка! Посмотри, какая красота!
   — Нет… — сказал он и покраснел. — Прости.
   Я полчаса его уговаривала, и так и этак вертела его перед зеркалом, трясла перед ним обеими шапками (его и моей) и вопрошала трагическим голосом, какая лучше. Он соглашался, что моя лучше, но принять ее в подарок отказывался с необъяснимой твердостью.
   — Ну и черт с тобой! — крикнула я, швырнула шапку куда-то под телевизор, забилась с ногами в уголок дивана и уткнулась носом в диванную подушку. Я все еще надеялась, что он подойдет, как раньше, обнимет за плечи и зашепчет что-то смешное, щекоча своим горячим дыханием ухо и шею. Но вместо этого он сказал:
   — Помнишь, я говорил тебе о девушке?
   Я молчала, затаив дыхание, ожидая, куда он повернет. Ведь оставался еще шанс, что он скажет: «С ней все кончено. Это была ошибка, прости». Через невыносимую паузу он продолжил:
   — Ее зовут Тина. Она учится в нашем классе.
   Я молчала.
   — У нее неприятности, она… В общем, она беременна и не знает, что делать.
   — Пусть рожает. От тебя должен получиться красивый ребенок. — Это вырвалось у меня помимо моей воли. .
   — Это не… — так же бессознательно вырвалось у него. И потом уже сознательно, уже решившись, он сказал: — Это не мой .ребенок.
   — А чей же?
   — Это не имеет значения, — почти не разжимая побелевших губ, сказал он.
   — Ничего не понимаю… — пробормотала я, пытаясь справиться с бешеной каруселью, которая завертелась у меня в голове.
   — Все очень просто, — по-прежнему глядя в окно, ровным голосом объяснил он, — она полюбила другого. У нее теперь должен появиться ребенок, которого тот, другой, не хочет. И она сама не хочет…
   Мелькнула мысль, что уместно было бы по-сатанински расхохотаться, я даже воздуха набрала, но я взглянула на его старчески сгорбленную спину и спросила:
   — А как же ты?
   — Это не имеет значения.
   — Для меня имеет…
   — Я люблю ее.
   — И ты пришел ко мне?
   — Мне больше не к кому идти. Совсем. И ей тоже.
   — И что же вы хотите?
   — У тебя, наверное, есть врач.
   — Есть. А как же ты…
   — Это не имеет значения, — сказал он. — Насчет денег пусть он не беспокоится. Я достану… Ты только скажи, сколько надо.
   Я молча взяла его за руку, подвела к секретеру, откинула крышку и открыла картонную коробку из-под моих итальянских туфель, в которой мы держали наши деньги…
   — Не говори мне больше о деньгах! — сказала я с какой-то злостью.
   — Нет, — сказал он, — я обязательно заплачу сам, только скажи, сколько. Я слышал, что это стоит пятьдесят рублей. Это правда?
   — Наверное. Я узнаю. Ты правильно сделал, что пришел ко мне… Мы ведь друзья, правда?
   — Да, — обрадовался он.
   — Ну и хорошо, — вздохнула я. — Будем пить чай. Или кофе?
   — Спасибо, я, пожалуй, побегу, — виновато улыбнулся он. — Я тебе сегодня же позвоню!
   Господи, ну конечно, он побежит. Он ведь заработал себе повод увидеть ее. Может, даже вызовет ее на улицу. Может, даже она согласится погулять с ним, пока они обсудят все подробности. Может, она даже чмокнет его в щеку в знак благодарности…
   — Ну хорошо, беги… Только вот насчет шапки ты зря. Левушке она все равно мала, а тебе как раз. Может, еще подумаешь? Ведь я чисто по-дружески.
   — Нет, — с прежней твердостью сказал он, — прости.
   Когда он ушел, я убрала все несъеденные продукты обратно в холодильник, допила его шампанское, решила, что еще рюмочка коньяка мне не повредит, и выпила ее, ополоснула бокалы и терла их полотенцем до тех пор, пока один не лопнул у меня в руках. Я даже и не почувствовала, что порезалась. Я поняла это, только залив все кухонное полотенце и джинсы кровью.
   Я выбросила осколки в мусорное ведро, зажала рану полотенцем, заревела в голос и повалилась на угловой кухонный диванчик.
   И тут я увидела то, что он, при его росте, не мог не заметить, то, о чем я впопыхах забыла. Наверху, на кухонных полках, в самом теплом месте квартиры, сохли четыре разномастные собачьи шапки. Три из них были натянуты на опрокинутые трехлитровые стеклянные банки, а одна — на деревянного «болвана».
   Мне и самой в тот день было неудобно с ним встречаться. Три дня до этого я сидела без кожи для шапок и вынужденно простаивала. И вот наконец кожа и весь остальной приклад появился, мех у меня на несколько шапок был раскроен, и я собиралась зарядиться на авральную работу.
   Он позвонил рано утром, перед школой, и сказал, что хочет вернуть деньги. Я могла сказать — приезжай немедленно, как мне хотелось. Или — приезжай завтра, как мне было бы нужно. Я. выбрала третий, какой-то лицемерный вариант. Я сказала ему: «Приезжай после школы». Я оправдывалась тем, что и сама успею поработать, и он не пропустит школу.
   Еще можно было бы сказать, что мне не нужны его деньги, что он может приехать просто так… Но тогда он бы и слушать меня не захотел. Я вообще могла бы отложить его визит на потом. Он и не рвался ко мне. Наоборот, ему хотелось быть в Щедринке, рядом с Тиной, у нее под рукой, на всякий случай. Он хоть и не разбирался в возможных последствиях, но не мог не заметить, как она бледна, как неестественно блестят ее сразу повзрослевшие глаза… Но ему было важно вернуть долг.
   А я, считаясь только со своим желанием, позвала его. И при этом сама себя убедила, что делаю это исключительно для его душевного спокойствия. Очень хотелось его видеть… Ни для чего. Я ни на что не надеялась и не рассчитывала. Просто видеть. Может быть, ободрить, поддержать. Я посмотрела в расписание и сказала:
   — Электричка идет в 14.28.
   Я сама назначила время его гибели…
   Первую рюмку я выпила в половине третьего. Клянусь, когда раскололось на две почти равные половины зеркальце, я про себя ахнула: «Сашка!» Мне и самой теперь кажется, что я себе все напридумала задним числом, но ведь я тогда крикнула шепотом, одними губами: «Сашка!» Меня вдруг начало колотить. Я заметалась по квартире, не отдавая себе отчета в том, что делаю.
   Да-да, надо выпить, подумала я, и открыла бар. Потом зачем-то пошла на кухню. Это я помню. Я отчетливо помню все, что было в тот день, буквально по минутам. На кухне я взяла чайник и притащила его в гостиную. И только поставив его на стол, я вспомнила, что собралась выпить. Но прежде я сходила к мусоропроводу и выбросила оба осколка зеркала. И слушала, наклонившись, как они летят по трубе, звякая о стенки.
   Первую рюмку коньяка я даже не почувствовала. И не почувствовала никакого действия, никакого успокоения. После второй рюмки сразу отпустила тревога, и сделалось весело. Я подумала, что вот будет смешно, если он приедет, а я пьяненькая, и начну к нему приставать, начну расстегивать ворот рубашки, неслушающиеся тугие пуговички на его тесных коротких рукавах.
   Эта картина так развеселила меня, что я, хлопнув третью (самую вкусную, самую сладкую) рюмку коньяка, вдруг начала смеяться. Да что там смеяться — безудержно ржать, до икоты, до слез… И чтоб успокоиться, я, давясь и кашляя, сквозь слезы, выпила четвертую рюмку.
   Потом позвонил Геннадий Николаевич и долго, крадучись подбирался скользкими, лживыми, дрожащими от нетерпения словами к этой бедной девочке. Чтобы прошло ощущение застывшего, прогорклого жира на губах, мне пришлось выпить пятую рюмку.
   Потом вернулся Лева, и я увидела, что всю оставшуюся жизнь я буду врать ему, потому что не смогу сказать правду даже самой себе. А вся правда в том, что больше всего на свете, больше солнца, моря, счастья, мне хочется расстегивать воротничок застиранной ковбойки на Сашкиной худой и сильной шее, что за это я готова заплатить спасением своей души, что ни за какую плату мне этого не получить.
   Я попросила у Левы прощения за все вперед… И мы с ним выпили по рюмочке. И я начала плакать по Леве и по себе, и смеяться над собой и над Левой. Потом мы с ним выпили шампанского и позвонила в дверь Тина.
   Я не знаю, как она доехала. Не могу этого представить… И как у нее еще хватило сил мне рассказать о том, что произошло на площади перед винным магазином…
   Когда ее с сильным кровотечением и с температурой отвезла в больницу «скорая гинекологическая помощь», я налила себе стакан водки и выпила залпом. И ничего со мной не произошло.

ЛЕВА

   Какое счастье иметь настоящих друзей! Наташка, смешная, зовет его Геннадием Николаевичем и говорит ему «вы». Он не возражает. Он любит шутить: «Мы, снобы (ударение на последнем слоге), живем трудно, но интересно». А я получаю удовольствие от их церемонности.
   Честно говоря, я, когда вез Наташку в Москву, немножко побаивался. Как все будет? Что? Теперь трудно сказать, действительно рассчитывал я на своих предков или просто вел себя по-страусиному, уговаривал и себя, и Наталью, что все будет хорошо. Но, клянусь, это для меня не имело значения. Главным был тот подъем, который я чувствовал в себе, биение мысли, кипение в крови!
   Клянусь, когда предки ее не приняли, я не расстроился. То есть, по-человечески, рикошетом от Натальи, конечно, расстроился, огорчился, но ощущение внутреннего подъема не пропало.
   Наверное, где-то на периферии сознания или даже подсознательно я был готов к такому исходу. Я только за Наталью боялся. Ведь самым ярким бывает первое впечатление. Она могла не принять Москву…
   Какое счастье, что есть человек, ради которого хочется работать, творить! Чьим именем, как заклинанием, хочется заполнять чистые страницы! Господи! Кто бы мог подумать, что я, усталый циник, способен исторгать из себя подобные слова.
   И главное — свежие мысли, образы… Все во мне кипит, рвется наружу, распирает. А я, вместо того чтоб работать, должен каждый день ездить на службу, придумывать эту дурацкую, насквозь фальшивую передачу для женщин. Эти Маврикиевны-Никитичны бесконечные, модельеры, цветоводы, хореограф… Как испечь торт, что будем носить зимой, как воспитывать взрослую дочь? О боже! С ума можно сойти!
   И все равно я счастлив. И это счастье мне подарил Генка, старый педант и сноб, с виду сухой и черствый, а внутри добрейший и деликатнейший человек.
   Мы на полтора месяца по его милости обеспечены роскошным, бесплатным, что немаловажно, жильем. Это значит, мы прорвались! Не может быть, чтоб за полтора месяца что-то не образовалось.
   Все! Довольно обиняков! Находясь в здравом уме и твердой памяти, ответственно заявляю: я никогда в жизни не был так счастлив, как сейчас! А как исступленно мы любим друг друга! Откуда в Наташке, в этой девочке, столько чувства, такой зрелой, сильной, открытой страсти?
   Двадцати дней достаточно, чтобы написать сценарий или пьесу. По крайней мере, первый вариант. Обычно, как утверждают опытные люди, сперва запойно пишется черновик, «протаскивается» фабула, основные перипетии, а главное — фиксируется настроение, атмосфера, без чего не бывает живого диалога. До полной готовности, бывает, и годы проходят. Но все-таки сперва нужно написать первый вариант. И это самое мучительное. Это и есть, собственно, роды. Все остальное уже дело техники.
   Без этих подробных разъяснений непонятна ситуация, сложившаяся в ту осень. А ситуация была уникальная. Выражение «ирония судьбы» очень близко к ней по своему смыслу, но недостаточно сильно.
   Я привез Наталью из Одессы, где мы только что зарегистрировали свой брак. У меня к тому времени кончился срок отработки по распределению. Я был собкором программы «Время». Не маленькая должность. Дежурная «Волга», большие полномочия, директора бегут к двери за руку здороваться. Как говорится, жить можно. Но нельзя в конце концов проторчать всю свою жизнь в Одессе.
   Да, из Одессы много вышло музыкантов, художников, писателей. Но ведь они все из нее «вышли». Ни один туда не вернулся!
   Мне очень нравится Одесса. Я тихо умиляюсь оттого, что в один вечер можно пешком обойти нескольких знакомых и пешком же неторопливо вернуться к себе в гостиницу. Мне нравится это блаженное неощущение воздуха летними ночами, дома, выступающие из белоснежной пены цветущей акации; мне нравится, как блестит экономно политая брусчатка на Пролетарском, бывшем Французском, бульваре; мне нравится, как по ночам синий луч прожектора шарит по морю и кипятит воду, прикасаясь к верхушкам волн; мне нравятся одесситы и одесситки. Но я москвич и люблю Москву. Одним словом — в Москву, в Москву!
   Едем! Я полон планов, сюжетов, идей. Некоторые даже обговорены с режиссером. Не зря же я торчал три года в Одессе… Не хватает только времени, чтобы сесть и записать…
   Точил меня, правда, червячок сомнения по поводу родителей… В матери я был уверен, а вот батя… Он из отцов-ревнивцев. Свое бешеное, неудовлетворенное честолюбие проецирует на родное дитя, и жизни от этого нет никакой. Что бы я ни сделал, все недостаточно хорошо. А если хорошо, то мало за это получил, обошли чинами и славою.
   Было у меня два приличных публицистических сюжета, вполне острых и заметных. Один на тридцать минут, а другой аж на все пятьдесят. Оба прозвучали, показывались по первой программе, пришло по мешку писем, была пресса, критика. Но, вопреки ожиданиям моего папаши, начальником ВСЕГО меня не сделали. И ордена не дали. Поговорили и замолчали. Пошли другие темы, другие сюжеты.
   Батю чуть инфаркт не хватил. Он, бедолага, все газетки повырезал, в альбомчик наклеил, фамилию красным карандашом… И кто бы ни пришел, он в заветный ящичек — и за альбом… А никто уже не помнит. Поезд ушел, а когда следующий — неизвестно.
   Вот и насчет моей женитьбы у него были свои соображения. А возможно, и кандидатуры. Наталья была не из его списка. А это значит, что меня опять обошла судьба.
   Отец князя Болконского вышел знакомиться с невесткой в халате, а мой — в пижаме. С какой же силой его сжигает честолюбие, если он способен на такое.
   Так в один вечер мы стали сиротами. Потом инстинкт самосохранения направил меня к всемогущему Генычу, и он так волшебно легко разрешил наши проблемы.
   А через месяц у Натальи был день рождения. И судьба приготовила к этому дню кучу подарков, которые я принял за чистую монету, а Наталья сказала: «Бесплатный сыр бывает только в мышеловках». И была права.
   Это была ловушка. С великолепной изобретательностью и с тончайшей иронией подстроенная Провидением. Когда-нибудь я об этом напишу. Эта вещь будет называться «ШУТКА».
   У всякого начинающего писателя обычно больше задумано, чем написано. Причин тому много: неуверенность в себе, заботы о куске хлеба, отсутствие собственного письменного стола, стук за стеной, дети, жена, необходимость обедать и думать об обеде, о том, что нужно купить хлеба, разогреть борщ, поджарить яичницу и т.д.
   Мне больше всего мешала моя работа на телевидении. Невозможно пропустить через свою нервную систему двадцать страниц чужого (если не сказать, чуждого) для тебя текста, а потом прийти домой и, отрыгнув все дневные слова, мысли и заботы, сесть за стол и «гнать нетленку».
   Это необходимое предисловие.
   Итак, жилье наше дачное через три недели кончалось. Никакого другого я не нашел, хоть через день бывал в Банном переулке, на квартирной бирже. Прописать к родителям Наташку не представлялось возможным. У меня не оставалось другого выхода, как вступать в жилищно-строительный кооператив. А для этого нужны были деньги. Того, что я зарабатывал, едва хватало на житье, да еще предстояло снимать квартиру и платить за нее рублей шестьдесят-семьдесят в месяц.
   У меня не было другого выхода, как реализовать, наконец, хоть один из моих замыслов, написать и продать сценарий. Но чтобы писать, я должен был иметь хотя бы уверенность, что через три недели не окажусь на улице. А квартиру снять все не удавалось — не было времени. Заколдованный круг. Без квартиры нет сценария, а без сценария нет квартиры.
   И вдруг в Наташкин день рождения я прихожу в родную редакцию, и шефиня объявляет, что мне наконец предоставлены два причитающихся мне отпуска, из которых отгулять мне предлагается полтора, за что я должен кланяться в ножки и бежать за шампанским, что я и делаю. Ну, думаю, лафа. Теперь смогу как следует подежурить в Банном переулке.
   Гуляем мы в отделе, и вдруг вваливается Лешка Жарковский. Тоже с шампанским. Выясняется, что у Жарковского свой повод ликовать. Оказывается, он зашел попрощаться. Уезжает собкором в Латинскую Америку.
   Тут, естественно, новый взрыв энтузиазма, я рассказываю что-то о шашлыках и красном вине, народ согласен ехать ко мне на дачу, только Жарковский должен заскочить в Банный переулок в отдел поднайма жилплощади, чтобы сдать какому-нибудь приличному человеку свою двухкомнатную квартиру.
   — Разыгрываешь, да? — подмигнул я ему. — Тебе кто-то про меня рассказал?
   — Никто не рассказывал… — пожал плечами Жарковский. — А что случилось?
   Вот так. Поверить в такое трудно.
   Мы могли бы переехать в квартиру Жарковского через неделю. Мы решили сделать это через три. Пожить по-барски на даче.
   — Ну, чем не дом творчества, чем не Переделкино? — сказал я. — Вот здесь с завтрашнего дня я наконец начну сценарий. Для написания первого варианта достаточно двух недель. У меня впереди три…
   Я не написал ни единой строчки. К последнему, сороковому дню я чувствовал себя полным ничтожеством.
   Писатели! Благословите жен и детей, тещ и соседей, начальство и стихийные бедствия, мешающие вам работать! Не допускайте возникновения идеальных условий для работы. Вам не на что будет свалить свои неудачи.