Когда ефрейтор Ломазов выводил его выгуливать, стоящие в коридоре пассажиры в страхе вжимались в свои купе.
   На улице, как бы мало времени у них ни было, Норт вел себя степенно. Шел он всегда твердой, строевой походкой и отправлял свои естественные потребности на глазах у многочисленных зевак, не теряя собственного достоинства. А зеваки всегда находились, потому что Норт был редких статей, непонятной породы и весил 84 килограмма.
   На границу он. попал исключительно благодаря своим личностным качествам — уму, характеру, силе. Родословная тут была ни при чем. В питомник его отдали в возрасте четырех месяцев, когда стало окончательно ясно, что его мать, чемпионка породы, медалистка, красавица Альма, каким-то невероятным образом осуществила неплановую вязку, и отец шестерых крепких малышей неизвестен. Понятно было одно — это не восточноевропейская овчарка. Мнения специалистов по поводу предполагаемого отца расходились. Одни считали, что это «кавказец», то есть кавказская овчарка. Другие, ссылаясь на ровный черный окрас и довольно длинную и густую шерсть, считали, что отцом был какой-то выдающийся «дворянин», то есть беспородный кобель, который в свою очередь являлся отпрыском ньюфаундленда или «кавказца».
   В питомнике Норта твердо планировали как сторожевую собаку. Нельзя сказать, что он поглядывал на розыскников с завистью. Скорее всего он не отличал своего социального положения от ихнего. Но на занятиях, которые были несколько различны для «розыскников» и для «сторожевиков», он с одинаковой легкостью выполнял и свои, и чужие упражнения. Просто повторял за «розыскниками».
   Это был удивительно уравновешенный и добрый пес. Единственное, чего он не мог терпеть, — это чужого лидерства. Его же лидерство признавалось всеми окружающими собаками сразу и безоговорочно. Он для этого и лапой не шевелил.
   В тех редких случаях, когда появлялся чужак, не желающий считаться с существующим в данном обществе положением вещей, Норт, едва повернув в его сторону голову, издавал глухой ужасающий рык. И никогда не находилось охотников требовать к этому тяжелому рыку обеспечения. Норт же при этом даже клыков не обнажал.
   Самой яркой чертой его характера было невероятное, не собачье даже упорство. Он с такой целеустремленностью повторял все упражнения, что в конце концов был переведен в группу служебно-розыскных собак и с блестящими результатами закончил обучение.
   На четвертом году безупречной службы он получил контузию в голову. Ситуация была обратной тем, к которым привыкли на границе. Нарушитель шел не оттуда сюда, а отсюда — туда. Это был серьезный преступник, убегающий с награбленными ценностями от правосудия за границу. Преступник был вооружен автоматическим пистолетом и двумя противотанковыми гранатами старого образца. Перед самой контрольной полосой, когда Норт начал безмолвно настигать бегущего из последних сил преступника, тот бросил гранату.
   Ветеринар, столкнувшись с необычной картиной болезни, был вынужден обратиться к старому военврачу, который вот уже пятнадцать лет был на пенсии. Ветеран медслужбы долго в удивлении цокал языком, находя у контуженной собаки симптомы болезни, весьма и весьма схожими с человеческими.
   Через месяц Норт был практически здоров, но вскоре выяснилось, что он ничего не видит правым глазом. Его комиссовали и перевели на одну из московских водопроводных станций, где он должен был нести сторожевую службу и где абсолютное зрение было не обязательно.
   Ввиду того, что Норт не был чистопородным псом и все время находился при исполнении служебных обязанностей, детей, даже случайных, у него не было.
   Преступника, контузившего Норта, застрелил в четырех метрах от контрольной полосы ефрейтор Виктор Ломазов. Он был родом из Рязани, и в качестве поощрения его послали сопровождающим с Нортом в Москву и дали еще семь суток отпуска. Виктор считал, что ему здорово повезло.
   Н-ская водопроводная станция, куда перевели Норта, меньше всего была похожа на водопроводную станцию. Это была обширная территория, обнесенная по всему периметру глухим бетонным двухметровым забором с одними всего лишь воротами.
   Вдоль забора с внутренней стороны шла загородка из сетки. Это был вольер. Расстояние от сетки до забора было метра четыре. Вольер был поделен на участки от сорока до ста метров. Это были загоны. В каждом таком загоне, предназначенном для одной собаки, была дверца, открывающаяся вовнутрь. Открывались они редко, лишь когда нужно было выкосить буйную лебеду в загоне или починить будку.
   Каждая собака имела просторную будку. В сетке еще было маленькое отверстие, в которое с трудом пролезал разливной черпак, похожий на гигантский половник, насаженный на длинный деревянный черенок. Перед каждым отверстием в загоне стояла литая увесистая алюминиевая миска со слегка загибающимися внутрь, как у старинного чугунка, краями.
   Вдоль вольеров шла асфальтовая дорога, по которой летом на тележке, а зимой на санках развозилась дважды в день собачья пища.
   В центре станции рос ухоженный плодоносящий сад. Посреди сада стояло невысокое здание насосной станции, караульное помещение с примыкающим к нему небольшим загончиком-изолятором, где содержались на излечении больные собаки и постоянно жила красавица Диана — восточноевропейская овчарка, рекордсменка породы.
   Глубоко под землей, под садом и вольерами, были огромные резервуары с водой. Святая святых станции.
   Когда ефрейтор Ломазов привез Порта на такси на станцию, то Норт, привыкший ко всякого рода собачьим общежитиям, повел себя спокойно и даже удовлетворенно. Он, наверное, понял, что они прибыли, наконец, на место его нового назначения.
   Его сразу же отвели в пустующий загон, поросший гигантскими лопухами и лебедой. Ломазов прошел вместе с ним в загон, посадил Норта у двери, подкосил и вынес ворох лопухов с уже подсохшими и цепкими репьями и только после этого разрешил Норту подняться.
   Норт, благодарно шевельнув хвостом и не обращая внимания на отчаянно лаявших соседей, неторопливо обошел свои новые владения, обнюхал каждую заборную стойку, каждый прутик вездесущих топольков, пометил все, что считал нужным, обследовал будку и долго стоял, засунув голову в темное ее отверстие и мелко вздрагивая всем телом. После этого он подошел к миске, куда Ломазов навалил застывший комом утренний перловый суп с нитками потемневшего мяса, и съел все и долго вылизывал миску, гремя ею по убитой до асфальтовой твердости земле.
   Ломазов с грустью наблюдал за Нортом. Потом достал из кармана размякшую конфету «Ромашка», развернул ее и протянул на ладони Норту. Тот деликатно забрал конфету и облизал ладонь. Вторую конфету Ломазов съел сам.
   Когда Ломазов ушел, Норт отправился исследовать свою территорию во второй раз. Его сосед слева, старый кобель Чомбе, уже успокоился и замолчал. Когда Норт приблизился к решетке, разделяющей их загоны, Чомбе тоже подошел, и они молча, через решетку, обнюхались. Чомбе отошел первым, всем своим видом показывая, что он не против такого соседства.
   Соседом справа у Норта был молодой, темпераментный пес Казбек. Он не прекращал лаять с тех пор, как в загоне появился новичок. Когда Норт уже во втором обходе приблизился к его загону, Казбек в бешенстве бросался на решетку, сотрясая ее до основания. Норт спокойно дошел до конца перегородки и в знак презрения повернулся к Казбеку задом. Это привело Казбека в неистовство. Он даже упал от ярости, отброшенный спружинившей решеткой, взвизгнул от неожиданности, вывернулся всем молодым упругим телом и снова кинулся на решетку. И тут, уже уходя в будку, Норт издал свой ужасающий рык. Казбек отскочил от решетки, словно его ударили палкой по носу… В вольере наступила тишина.
   В собачьем питомнике, а дальше в собачьей школе служебного собаководства Норт знал, что цель его существования — это как можно выше прыгать через препятствие, точнее брать след, ходить по бревну, задерживать «нарушителя» и выполнять еще множество команд и требований, чтобы заслужить похвалу и расположение хозяина (инструктора). Похвалы и расположения инструктора добивались все собаки, с которыми тот работал. Собаки не ревновали инструктора друг к другу, принимая за данность то, что у каждого инструктора (хозяина) много собак. Их соперничество выражалось только в желании заслужить большую любовь и внимание.
   Между собой собаки в питомнике — и молодежь, и старожилы — не грызлись, чувствуя себя одной большой стаей во главе с вожаком — начальником питомника, а затем и школы, — и выделяя его по отношению к нему инструкторов.
   На заставе Норт легко привыкал к новым проводникам. Других собак, а также всех остальных пограничников он считал членами своей новой стаи, во главе которой стоял начальник заставы, которого Норт сразу же выделил своим безошибочным чутьем.
   По волнению, охватывавшему всю заставу, поднятую по тревоге, он понимал, что работа здесь, на севере, в холод, в дождь и снег настоящая в отличие от тренировочной, ненастоящей, в школе. Здесь, на заставе, поднятой по тревоге, пахло настоящим, скрываемым страхом смерти.
   Природа наделила Норта, как и всех других собак, умением различать этот запах.
   На заставе Норт знал, что смысл его существования — охрана своей стаи во главе с хозяином от чужой, имеющей чужой, ненавистный запах смерти. И он даже не ждал за это никакого поощрения. Он просто не мог жить для другого.
   Когда его посадили в вольер на водопроводной станции, Норт в первые дни ждал тревог, нарядов или хотя бы тренировок. Но ничего этого не было.
   Инструкторы-проводники менялись каждый день. Они приносили пищу, которая была лучше, чем на заставе. Она состояла из овсяной или перловой, довольно густой каши, в которой чувствовалось, а иногда и попадалось мясо. Доставались Норту и кости, на которых тоже было мясо. Чаще всего оно было уже протухшим, и Норту это не очень нравилось, но это было лучше, чем каша без мяса или вообще тюря из размоченных хлебных корок с тресковыми головами.
   Норту достался маленький, сорокаметровый загон. В дощатую, крашенную суриком будку Норт помещался с трудом.
   Инструкторы относились к Норту доброжелательно. Они знали о его боевом прошлом, о контузии и всякий раз, наваливая ему каши в глубокую миску с загнутыми внутрь краями, старались зачерпнуть погуще и дружелюбно разговаривали с ним при этом.
   Подходил и начальник команды служебного собаководства Глотов. Когда он подошел, Норт стал ждать, что он прикажет что-то инструктору, его выведут, пристегнув к ошейнику длинный брезентовый поводок, и начнется работа, которая и составит смысл его существования на новом месте. Но произошло все наоборот. Инструктор, сильно труся и распространяя при этом возбуждающий запах страха, с большой ржавой лопатой вошел в вольер к Норту.
   От лопаты пахло собачьим пометом и прокисшей пищей, и Норт понимал, что инструктор вошел к нему, чтоб убрать в вольере. Он только не понимал, почему инструктор боялся. Чтоб не смущать его, Норт ушел к себе в будку и улегся там, свернувшись кольцом и чувствуя хребтом дощатые стенки.
   Человек, которого Норт принял за вожака, вскоре ушел. Инструктор торопливо соскреб в кучку остатки пищи с утрамбованного собачьими лапами пятачка и, подцепив эту кучку на совок лопаты, зашвырнул в заросли лебеды и полыни. Все это он делал, не спуская глаз с будки Норта. Когда он наконец выскочил наружу, то сперва с облегчением выматерился, а потом сказал извиняющимся тоном:
   — Ты, Нортик, хорошая скотинка, то есть собаченция, но черт тебя знает, что у тебя на уме.
   Звали этого инструктора Ваня Охоткин, и он работал на собачнике первый год.
   Через месяц Норт уже перестал ждать работы. Он жил, как в полудреме, не принимая участия в вечерних и утренних собачьих перепалках, которые стихийно возникали при каждой раздаче пищи. Он все больше и больше спал или вдруг принимался бегать вдоль своего коротенького загона. Он и сам не знал, зачем бегает спокойной ровной трусцой. Кто-то из инструкторов однажды пошутил, глядя на бегающего Норта:
   — Бегом от инфаркта. Прямо как пенсионер на бульваре.
   Шутник, сам того не зная, попал в точку. Норт и вправду бегал для моциона. Только убегал он не от инфаркта, а от ожирения и преждевременного одряхления. Бегать его заставлял инстинкт самосохранения, который начал в нем просыпаться, задавленный прежде чувством долга и беспредельной преданностью хозяину (инструктору) стаи и вожаку.
   Норт и не подозревал, что его бесцельное существование в этом загоне, бессмысленные пробежки взад-вперед, чуткая дремота днем, выкусывание обязательных летних блох, поедание каши с тухлым мясом, тревожный, прерывистый ночной сон — все это и есть его настоящая и полезная служба, которую он несет днем и ночью, которая и является смыслом его теперешнего существования.
   Он не знал, что, просто живя в своем загоне, он охраняет жизнь и здоровье такой большой стаи, что невозможно даже представить себе всю ее огромность и многоликость.
   Он постоянно слышал ее шумы и голоса, доносящиеся до него через бетонный забор, различал бесчисленные, незнакомые запахи и не знал, что это и есть его стая.
   Если б кто-нибудь ему все это толково объяснил, может быть, он и понял бы. И тогда жизнь его была бы не такой тоскливой.
   Что уж там с собаки спрашивать, когда мы сами большей частью «не ведаем, что творим».
   Норт наконец прекратил свои ежедневные пробежки но вольеру. Теперь он целыми днями лежал около будки, положив голову на лапы, и только по сужающимся и расширяющимся зрачкам и по еле заметному движению бровей можно было понять, что он жив, что в его тяжелой, круглолобой голове идет непрерывная работа, никак не связанная с насущными собачьими интересами, которыми жили его соседи.
   Он не волновался во время раздачи пищи, не прыгал от нетерпения на сетку. Он подходил к алюминиевой миске, когда соседи уже доканчивали свои порции. Ел он неторопливо и аккуратно, брезгливо морща кожу на носу.
   И в больших перепалках, когда вдруг весь собачник ни с того ни с сего начинал истерически передаиваться, Норт не участвовал. На холодные пронзительные ветры не обращал внимания. И только когда начинался крупный и настойчивый по-осеннему дождь, он неохотно убирался в тесноватую будку. И оттуда из глубины, он неотрывно, с собачьим непостижимым терпением смотрел на широкую асфальтовую дорогу, которая шла кольцом вдоль всего забора с вольерами.
   Норт ждал хозяина. Он боялся его пропустить. Он ждал не кого-то из прежних хозяев (каким-то чутьем он понимал, что прежняя жизнь не вернется), а нового, который по-хозяйски войдет в вольер, которому Норт начнет служить, которого будет со спокойным и чистым терпением ждать, который сделает его собачью жизнь полной и осмысленной.
   Норт давно уже понял, что человек, раздающий пищу сегодня, появится снова через несколько дней, после того, как около вольера перебывают еще трое.
   Вот из этих четырех, кормящих его людей он и выбирал себе хозяина.
   Сперва он решил, что хозяином будет беловолосый, розовощекий, постоянно пахнущий жареным салом и луком Ваня Охоткин. Ваня приехал в Москву завоевывать оперные подмостки из деревни, затерянной на северо-западе Московской области. Деревенька его была от веку маленькой, а теперь называлась неперспективной и постепенно истаивала.
   Каждый год к осени (почему-то именно к осени) раздавался в Дядькине, так называлась деревня, характерный, ни с чем не сравнимый стук, когда обухом топора приколачивают крест-накрест случайные доски к оконным резным наличникам. Изба при этом играет роль невольного резонатора и жалобно и надрывно гудит на всю деревеньку, которую она покидает, не двигаясь с места.
   Откуда эта печальная картина? Что ее вызвало? Не розовые же щеки и безмятежно-голубые глаза Вани Охоткина, тоскующего скорее по несбыточному будущему, чем по незамеченному, неоцененному прошлому, которое вернется к нему только через много бесполезных лет, когда вернуть что-либо будет невозможно.
   А может, он и доживет до своего нелепо придуманного «светлого будущего». Вот он сам удивится! Не меньше, чем те знаменитости, к которым он приходил показываться…
   Родители Вани были люди не богатые и пожилые. В совхозе они уже не работали, жили приусадебным участком, маленькими пенсиями и еще тем, что держали несколько свиней.
   Свиньи у них были почти дикие, покрытые крупными черными пятнами, заросшие густой щетиной, длинноногие, поджарые и предприимчивые. Они свободно паслись небольшой храброй стаей в окрестностях деревеньки и держали в страхе ее престарелых жителей, собак, кур и уток.
   Сала они нагуливали немного, зато и себестоимость его была невысокая. Все свиньи, кроме поросой матки и одного из поросят, к первому снегу закалывались. Часть мяса продавалась на московских рынках; другая, большая, часть солилась, коптилась, превращалась в колбасу и отсылалась сыночку Ванечке, который этим салом в основном и питался.
   На вырученные деньги старики покупали Ване различные вещи. Денег в чистом виде они Ване не давали, полагая, что деньги — соблазн и корень всех грехов. Еще они слали Ванечке лук. Он на свою зарплату докупал картошку, макароны, пшено и безбедно проживал в общежитии, наполняя его уютным запахом жареного на сале лука и пропитав этим запахом всю свою одежду.
   Ваня был добрый малый, и Норт это почувствовал и потянулся к нему. Но когда Ваня зашел в вольер, чтоб подкосить вновь поднявшиеся лопухи, и Норт, помахивая тяжелым хвостом и сдержанно улыбаясь, легкой трусцой направился к Ване, тот, распространяя неприятный запах страха, бросив косу, выскочил из вольера. И так было каждый раз.
   С Ваней Охоткиным у Норта ничего не вышло. Он стал присматриваться к высокому и хладнокровному человеку, от которого постоянно и резко пахло чем-то непонятным. Слова «одеколон» Норт не знал. Оно почти не встречалось в его жизни и не было жизненно важным. С ним не были связаны ни служба, ни пища, ни наказание, ни поощрение. А такие слова он не запоминал.
   Ефрейтор Ломазов, шутки ради, подсчитал, что Норт знает сто двадцать три слова. На самом деле их было гораздо больше. Норт помнил все клички собак, с которыми воспитывался в питомнике, а также имена инструкторов и всего личного состава заставы, сменившегося почти полностью на его глазах два раза. Кроме того, он знал много слов, относящихся непосредственно к учебному процессу в питомнике.
   Ломазову и в голову не могло прийти, что в словаре у Норта имеются такие слова, как «экзамен», «отбраковка», «парадная выводка» и даже «перманент». Этим словечком питомниковые инструкторы называли стрижку тех собак, которым она требовалась, и вычесывание перед ответственными выступлениями.
   Нельзя сказать, что эти слова постоянно крутились в его голове, что он «думал» этими словами. Конечно, этого не было. Но когда вдруг произносилось какое-то давно неупотребляемое и вроде бы забытое слово, Норт узнавал его и соответственно реагировал.
   Слова «одеколон» он не знал и не мог понять природу резкого запаха, исходящего от Егора Ламина, но, несмотря на это, пытался с ним сблизиться. От Егора хотя бы не пахло страхом. Этот человек его не боялся, потому что не замечал… Какие бы знаки расположения Норт ни выказывал, Егор оставался к ним глух и равнодушен.
   Бард Сережа Уфимцев не подходил к роли хозяина, потому что в нем не было силы. В нем было много эмоций, он был порывист, болезненно самолюбив, но отзывчив и добр. Норт любил его и относился к нему если не как к младшему, то как к равному, и хозяином признать его не мог.
   Мой друг Валерий Щ., учившийся в Литературном институте, рассказывал, что пока он был в отпуске, в их собачник поступил с границы огромный черный пес, к которому он сразу же проникся уважением и большой симпатией. И Норт со временем начал его выделять среди всех. И это было особенно приятно, если принять во внимание сдержанность и разборчивость пса.
   Но Валерий вскоре с водопроводной станции ушел. На место моего друга поступил Ираклий Мелашвили. Его-то и выбрал своим хозяином Норт.
   Ираклий в первый раз вышел на работу в паре с Ванечкой Охоткиным и развозил утреннюю кормежку. Ванечка где-то замешкался, и Ираклий оказался перед вольером Норта один. Норт лежал около своей будки, положив голову на лапы. Тяжелая алюминиевая миска с загнутыми внутрь краями была отодвинута от отверстия в сетке, через которое большим черпаком наливалась в миску баланда.
   Проводники, чтобы подвигать миску назад к сетке, приспособили специально загнутый кусок толстой проволоки. Крючок этот валялся в траве, и Ираклий его не заметил. Он открыл дверцу, закрытую на проволочную скобу, вошел в вольер, неся двумя руками полный черпак, вылил содержимое черпака в миску и пододвинул миску к сетке.
   — Ну что лежишь? Иди, кушай, если сможешь… Я бы не стал это жрать… Даже если б год не ел.
   Норт неторопливо поднялся, пригнул к земле лобастую голову и слегка помахивая толстым тяжелым хвостом, пошел к миске.
   — Слушай, да ты кавказец! Земляк! Гамарджоба, генацвале! — воскликнул Ираклий и расставил руки, как для объятий. И тут с Нортом, который давно уже не слышал в человеческом голосе радости, обращенной к нему, произошло что-то самому ему непонятное. Еще ниже и немного набок пригнулась голова, в неудержимой улыбке сами собой раздвинулись губы, как маятник, заработал хвост, и из самой глубины груди вырвалось непрошенное, стыдное щенячье повизгивание, которое Норт поспешил заглушить заливистым, звонким, приветственным лаем. Он подбежал к Ираклию, легко отделил от земли огромное свое туловище, опустил передние лапы ему на плечи и лизнул его в ухо.
   Ираклий запустил руки в густую глубокую шерсть на холке и слегка потрепал его, добродушно приговаривая:
   — Слушай, ты такой тяжелый, земляк…
   Норт от нервного возбуждения зевнул, обдав Ираклия жарким, приторным дыханием, и тут раздался вопль Ванечки Охоткина, который вернулся из отлучки и застал страшную картину: Норт набросился на новичка Ираклия с разинутой пастью…
   Ванечка не кричал какие-то определенные слова, из его тренированной глотки вырвался истошный, нечленораздельный вопль.
   Норт мгновенно подскочил к решетке. Ванечка еле успел захлопнуть дверь, открывающуюся внутрь. Норт злобно и осмысленно (чего с ним давно уже не было) облаял Охоткина. Тот в страхе отскочил, и Норт оглянулся на Ираклия, как оглядывается собака на хозяина, ища одобрения и поощрения за службу и преданность.
   — Молодец, земляк, молодец! Зачем сердишься? Иди ко мне!
   Норт замолчал, ровной трусцой подбежал к Ираклию и замер у его левой ноги. И никто в мире не сказал бы, что этот пес минуту назад повизгивал, вилял хвостом и лизался, как щенок.
   — Ну ты даешь! — восхищенно воскликнул Охоткин. — Он же тебя слушается.
   Норт только повел бровями в его сторону.
   Проводник-собаковод Виктор Ломазов демобилизовался в чине старшего сержанта. За время службы Ломазов по крохам собрал довольно приличную для него сумму денег — сто пятьдесят рублей. Домой он ехал в прекрасном настроении.
   Чтобы попасть в родную Рязань, Ломазов должен был в Москве переехать с Ленинградского вокзала на Курский. Но вместо этого он ни с того, ни с сего решил заглянуть на водопроводную станцию и посмотреть на Норта.
   Он собрался было купить собаке гостинцев — колбасы, печенья, сахару, но не сделал этого. Какое-то внутреннее чувство подсказало ему, что входить в тесный контакт с псом не стоит. Чтоб не травмировать ни его, ни себя.
   Во-первых, Норт мог его забыть (в этом Ломазов глубоко сомневался), во-вторых, он мог уже привыкнуть к новому хозяину, в-третьих, он мог обидеться на Ломазова и считать его предателем… И еще множество соображений пришло Ломазову в голову, и он решил гостинцев не покупать и только посмотреть на Норта со стороны.
   «Ну, посмотрю, ну и что дальше? Только время потеряю без толку», — думал Ломазов и собирался же выйти из вагона метро, пересесть на встречный поезд и вернуться, но все-таки продолжал свой путь.
   На проходной его долго не могли вспомнить и не пускали. Дежурила не та смена, которой он сдавал собаку. Начальства не было никакого. Случайно выходил на обед через проходную Сережа Уфимцев и, услышав слово «Норт», остановился.
   Почему-то с опаской оглядываясь по сторонам, он выслушал Ломазова и, ничего ему не ответив, позвонил по внутреннему телефону какому-то Ираклию.
   Очень скоро пришел Ираклий. Он сразу же не понравился Ломазову. Ему не понравилось в этом человеке все — то, что он был слишком красивый: и дубленка, и дорогая ондатровая шапка, и шарф с какой-то заграничной «лейбой» и ковбойские сапожки, в которые были заправлены вельветовые джинсы. И поздоровался он с какой-то незаслуженной Ломазовым предупредительностью, и избегал смотреть в глаза, и суетился как-то… В общем, не понравился.
   — Подожди, дорогой! Одну минутку! — попросил он Ломазова и, виновато улыбнувшись, выскочил на улицу.
   Ломазов, которого так и не пропустили на территорию станции, смотрел в окошко, в ту сторону, где, как он помнил, был вольер Норта, где он выкашивал лебеду и лопухи. Но то было летом, а теперь выпавший снег и голые деревья решительно изменили облик станции, и он ничего не узнавал.
   Собак в вольерах видно не было. Ломазов в который раз чертыхнулся и проклял себя за то, что затеял эту волынку. Был бы сейчас уже на полпути к Рязани. Он, правда, не сообщил своим точную дату приезда, чтоб не напрягать мать понапрасну. А то она начала бы ездить каждый день в Москву и таскать оттуда продукты мешками. Летом, когда он приезжал в отпуск, так и было.