Потом возвращается Вера. Она, не глядя на меня, садится на диван, качнув кистями, складывает крылышки под шалью и, как-то печально наклонив голову, наблюдает под столом горизонт, словно он там есть.
   -- Свет погаси, - говорю я, натыкаясь на мешающие зубы. У меня уже лучше получается.
   Вера встает и хлопает ладонью по рубильнику.
   -- Дура, - говорит она грустно. Потом нашаривает наощупь мою руку и слабо сжимает ее. - И чего ты добилась?
   -- А мама? - говорю я тревожно. - Мама приходила?
   Вера качает головой.
   -- Нет, - говорит она.
   Мы обе молчим. Я ежусь. Колкая пледовая ткань раздражает, не принося тепла.
   - Есть у каждого бродяги сундучок воспоминаний... - глубокомысленно выговариваю я со вздохом, все еще борясь с зубами. Коли уж плохо, могу позволить себе пофилософствовать...
   -- Тебе чаю приготовить? - спрашивает Вера.
   -- Горячего, - говорю я мечтательно. Сто лет мне не готовили.
   Вера уходит на кухню, а я лежу, и ни о чем не думаю. Как будто голову заморозили. Тяжесть постепенно уходит. Появляется Вера с любимой моей Дулевской чашкой.
   -- Что это было? - спрашиваю я.
   -- Идиотизм, - лаконично отвечает Вера, пряча глаза. - И я тоже идиотка...
   Неумелый жидкий чай пьется, как амброзия. Я чувствую себя, в общем, прилично. Слабо, но вменяемо. Физическое состояние в сравнение не идет с моральным тяжелокирпичным ощущением преступления. Перед собой. Знаю же, идиотка, что не могу позволить роскошь болезни...
   -- Извини, - говорю я.
   -- Бог простит, - отвечает Вера.
   Безмолвная Верина близость пугающе надвигается на меня. Вера мне ближе всех родных... Может, от немощи... Хорошо, что мама не пришла. Что бы она увидела - что опять ее дочь попала в дурацкую историю?
   -- Хочешь, я тебе стихи почитаю? - спрашивает Вера тихонько. - Хочешь, Бродского?
   -- Угу, - говорю я лирически, снова вздохнув. - Под него вешаться хорошо. В самый раз.
   Вера фыркает.
   -- На тебя не угодишь, - говорит она.
   Я тоже смеюсь. Что ж теперь, рыдать, что ли? Вера приносит себе чашку, рассеянно ставит на драный пол, и мы вместе пьем чай. Вечереет. В сизом небе повисает, как отсвет полярного сияния, отражение невидимых электрических россыпей.
   -- Тебе надо работу найти, - говорит Вера, встрепенувшись, как цветастая жар-птица, от задумчивости. - А то скиснешь. Чего дома сидеть и ждать милости от природы? На работе все-таки возможности... общение... адреналин какой-то. И ты себя уважать будешь, и они к тебе сразу проникнутся.
   -- Работа это хорошо, - соглашаюсь я. - Только меня кроме как уборщицей не возьмут. Я делать ничего не умею... Знаю кучу формул... умею варить щи... носки вязать на четырех спицах... все, пожалуй. Или продавщицей. Всякий труд, конечно, почетен, но вступать в корпоративный цех продавщиц мне что-то не хочется. И стимула морального нет. Государству служить нет смысла за неимением такового, а рвать жилы на чужого дядю, чтоб он виллы на Канарах покупал...
   Я лукавлю. Конечно, я бы пошла работать. Даже на дядю, чтоб ему лепной потолок Канарской виллы на плешь свалился.. Но есть подсознательное убеждение, что меня никто не возьмет. Не берут же Саша с Георгием Александровичем. Они уверены, что лучше платить девять тысяч, чем подпускать меня к производственному процессу. Я-то знаю... И продавцом быть не хочется. Есть в этой профессии что-то садо-мазохическое. Отличное от сексуальной нормы. Если судить по нашему Седьмому континенту, то когда он был универсамом номер три, там хамили продавцы, а теперь хамят покупатели, причем хамят так, что нос сунуть боязно, обязательно наедет какой-нибудь кретин с тележкой, ликующий от того, что жизнь удалась. Наверное, контингент строго поменялся местами... Я не любитель извращений, и первому, кто квакнет, размажу по морде или волшебный йогурт со всеми витаминами и кусочками натуральных фруктов или какой другой божественный продукт, так что лучше не пытаться...
   Вера задумывается.
   -- Да, у моего мужа все одни халдейки такие... - произносит она прочувствовано, голосом эксперта, нажившего опыт не в кабинете, а в тяжелых полевых условиях. - Слушай, а давай мы Мишку Горячева попросим? Он теперь большой человек.
   -- Нда? - спрашиваю я вяло, разглядывая круговое вращение чаинок. - И чем он большой? Что отрасло у него?
   Мишка - наш бывший одноклассник. Сонный парень с вечно немытой головой. По крайней мере, я его таким помню.
   -- Ну! Мишка-то! - говорит Вера. - Он сейчас, знаешь, куртки шьет. У него целая фабрика. Во Вьетнаме. Джинсы тоже...
   -- От Версаче? - говорю я, представляя унылый текстильный склад. - Я думала, их в Малаховке шьют.
   -- В Малаховке невыгодно, дороже... себестоимость, - говорит Вера авторитетно и облизывает ложку. - Энергоемкое производство в Малаховке. Помещение снимать, освещать, топить... А во Вьетнаме машинку под пальму поставил - и больше ничего не надо. Круглый год. И взятки меньше.
   -- А.. - говорю я с легкой оторопью от азиатской перспективы. - Но я во Вьетнам как-то... Да и диоксином их травили... будет морда, как у украинского президента. И шить я не умею.
   -- Зачем во Вьетнам? - спрашивает Вера рассудительно. - Там тамошние... черные люди работают. А здесь у него и сбыт, и таможня, и дилеры всякие, или кто там еще... Давай к Мишке сходим. Он же тебя помнит. Я у мужа еще спрошу, но у него у всех знакомых, как назло - либо палатка, либо автосервис... либо диспетчеры на телефонах нужны.
   Она вытягивает эпилированные, в мелких ссадинах, ноги и поглаживает колено.
   -- Мишка, - говорю я тупо. - Ну Мишка так Мишка. А он где?
   -- Да здесь же, - говорит Вера. - У него офис в общаге. Надо узнать, он сам в Москве или по миру бегает...
   Мишка. Я судорожно вспоминаю. Может, шарахаясь от прохожих, я его видела когда-нибудь? Может, я его не узнаю? Или он лысый, и ему уже мыть-то нечего - на голове, во всяком случае?
   -- Ну! Что ты. Он крутой такой, - говорит Вера и весело смеется неведомым воспоминаниям. - Круче только яйца, выше только звезды... Пузо - во, пальцы веером... секретарш завел штук пять. Пойдешь к нему секретаршей? - она пихает меня в бок.
   -- Нужна я ему, - говорю я. - Стара я секретаршей. Вон во всех объявлениях: до двадцати восьми лет.
   -- Ладно прибедняться, - говорит Вера и безаппеляционно, как учительница русского, добавляет: - Твой любовник тебя совсем подавил. Он энергетический вампир. У тебя вон, смотри, уже комплекс неполноценности.
   -- У меня он по жизни, - говорю я. - При чем тут любовник.
   Вера что-то поднимает с пола. Это бантик, которым я, оригинальничая, прихватываю волосы. Она расправляет его на ладони, как коллекционную бабочку, и зачем-то дует. Потом гладит меня по каменной голове.
   -- Эх ты Нинка, Нинка, - говорит она.
   Когда она уходит, мне существенно лучше. Вечер. Вместо соловьев долетают резиновая гарь от подожженного мусорного бака и уличный шум. Я включаю телевизор с новостями. Плавающий на экране дикторшин призрак, делая умное лицо, сообщает, что жителям штата Мериленд явился поросенок-мутант. Я мучительно соображаю, пришла ли я в себя, и, если не галлюцинирую наяву, что за штат Мериленд, на какой планете расположен, и что нам с аудиторией за дело до тамошних поросят. Можно залезть в Интернет, но новости, помимо кривого отражения земных медиа, и там ковырять по крупицам, да и дорого... Лучше сэкономить... Оставаясь в неведении относительно мировых событий, я выключаю телевизор. Пора спать. Я устала.
   Телефон молчит. Никого из родных не волнует, что со мной. Может, Вера перепутала телефон? Может, она позвонила не туда?
 
   Утро. Надо что-то делать. Надо убирать квартиру, но не хочется. Я не люблю свою квартиру. Убирать ее - безнадежное дело. В квартире не было ремонта с момента сдачи госкомиссии тридцать лет назад. У бабушки не было денег. У меня тоже. В результате я обитаю в совковом безобразии, прошедшем тридцатилетний срок износа. Стены кривые, окна раздолбанные, двери и плинтусы неровные, и в неровностях забилась грязь, которую не отмыть. Ленолеум на кухне страшен как третья мировая, плитка в ванной держится на честном слове, потолок в потеках, краны не держат воду. Мебели лет пятьдесят. Дверцы шкафа скрипят так, что слышно через два этажа. Причем скрипят не петли, а рассохшиеся доски, так что заливать масло бесполезно. Бомжатник. Конечно, нормальному человеку приходить сюда не хочется, он сюда носа не сунет, нормальный человек...
   Хлеб я держу в холодильнике. Потому что в квартире живут какие-то невыводимые мелкие мошки. Это бабушкино наследство - она хранила запасы крупы со времен карибского кризиса. Я выкинула все, кроме мыла. Этот привет от советской власти - в ящике на балконе. Еще я выкинула тряпки, вообще весь хлам. Остались только две вязаные салфеточки - их положено крахмалить, но я не умею - и фарфоровый юный пограничник, обнимающий собаку. И несколько бабушкиных книг - "Фрегат "Паллада", пьесы Островского, том Есенина, "Детские годы Багрова-внука". Интуитивным крестьянским чутьем бабушка предпочитала классику. Наследство от мужа - старый компьютер, который он намеревался выкинуть, наладонник, который я вовремя засунула в сумку, утаив от бдительного глаза, и древний мобильный телефон величиной с кирпич. Наладонник - это моя библиотека. Когда я буду богатой, я куплю уйму книг, куплю большую квартиру, в которой их можно разместить, буду сидеть и листать репродукции в художественных альбомах. И никуда не ходить. Только я не буду богатой.
   Наладонник - это суррогат. Аналог резиновой женщины. Я время от времени мечтаю взять в руки книгу, провести пальцами по бумаге и вдохнуть запах типографской краски и клея. А пока приходится в очередной раз запитывать от сети это чертово устройство. Запитывать с риском для жизни. Розетки у меня тоже никуда не годятся, от одной идет по обоям горелый черный след. Пользоваться ею страшно, но деваться некуда.
   Я грызу горбушку, макаю ее в кислый хрен, и пытаюсь вспомнить, нравилась я Мишке или нет. Не помню. Вечно я не помню самого главного. Вообще из школы я вынесла что-то не то. Законы Кеплера зачем-то до сих пор помню (и кто это придумал учить?)... А серьезные вещи, от которых подчас зависит судьба, вылетают из головы бесследно... Наверное, я в самом деле урод.
   Звонит телефон. Это Вера меня инспектирует.
   -- Ну? - спрашивает она строго. - Как дела?
   В кои то веки кого-то интересуют мои дела. Так и тянет получить удовольствие.
   -- Друг мой, друг мой, - всхлипываю я. - Я очень и очень болен... Сам не знаю...
   -- Что, тебе плохо? - спрашивает Вера испуганно.
   -- Нет, - говорю я довольно. - Просто я еще не протрезвела.
   -- Тогда все в порядке, - говорит Вера, облегченно выдохнув.
   Потом я прихорашиваюсь. Одеваться я вообще-то люблю меньше, чем раздеваться. Во-первых, нет высокой цели, во-вторых, не во что. Все лето я хожу в любимом сером платье, с ниткой копеечных бус. Волосы у меня пышные, я их распускаю на уши, и кончики прихватываю маленьким красным бантиком. Моя в деревне воспитанная бабушка считала, что распущенные волосы прилично носить только в постели. Но себе и этого не позволяла.
   На улице я встречаюсь с Верой, и издали, из-за боярышниковой колючей заросли на радость детям, получаю ее неодобрительный взгляд.
   -- У тебя нет ничего менее сиротского? - спрашивает она скептически.
   -- Что ты понимаешь, - отвечаю я небрежно (где ее учили быть тактичной?) - Когда-то это было хорошее дорогое платье.
   -- Очень давно. Хотя... - она вздыхает, исчерпывая литературные рамки возможной дискуссии. - А на лице? Это что за стрелы вместо глаз? Мягче надо... плавнее.
   -- Я с детства не любил овал, - мрачно говорю я. Буду я еще подлаживаться под какого-то Мишку. - Я с детства угол рисовал.
   -- Оно и видно, - говорит Вера.
   Сама она так и светится - розовая кожа, чуть подправленное лицо, яркий костюм. Первый раз вижу, чтоб кому-то шел пронзительный васильковый цвет. Она натуральная блондинка, а сейчас обесцвечена в платину. Я рядом с ней - гадкий утенок. Но какой уж есть.
   Мы идем по кварталу, и нам весело. Вера рассказывает о муже, о любовниках до мужа, о любовниках при муже, и я понимаю, что живется ему не скучно. Впрочем, он бизнесмен - ему не до пустяков. Правильный цельный человек. Мой второй муж вечно к каким-то мелочам цеплялся, все от отсутствия больших жизненных задач и социально зрелых критериев... Мы проходим мимо детской площадки, на которой неизвестный (мне) с аппаратом тридцать лет назад сфотографировал нас с мамой. Черно-белый снимок, я стою, надувшись, и гляжу исподлобья, а Ленка ковыряется в песочнице, и виден только холмик вечной детской шапочки. Мама получилась очень эффектно... А вместо магазина железных дверей был ремонт обуви, и пахло резиновым клеем... И жуткие очереди, которые я ненавидела. Очереди были везде, но здесь почему-то особенно.
   Еще был магазин тканей, куда мама иногда заходила - с нами на поводке. Я до сих пор помню свой детский шок от впервые увиденного отражения в полноразмерном зеркале. Сколько мне было? Два года? Или меньше? Ходить я тогда умела...
   Наконец мы подходим к общежитию с вывесками и транспарантами по всему зданию, как на первомайской демонстрации. Самого общежития давно нет (быть может, пара комнат). В холле индусы торгуют жемчугом и ониксовыми вазами, с банкеток вдоль стены злобными глазами пялятся клиенты нотариальной конторы, тихо дремлет девочка над образцами паркета, в углу груды коробок с пылесосами. Я вспоминаю, что мой пылесос уже дышит на ладан, но Вера тащит меня в коридор, явно знакомым путем, за мощную, до потолка дверь без опознавательных знаков.
   Я готовлюсь увидеть пять голоногих секретарш, но за дверью одна, лет под сорок, поднимает на нас беспокойные и странно веселые глаза. В нормальном рабочем процессе нет места такой подозрительной веселости... Когда она опознает Веру, еще более оживляется. Мне становится не по себе - уж не наркотики ли здесь фасуют. Куртки куртками, а одно другому не мешает... Секретарша подпрыгивает на месте и восторженно восклицает:
   -- Ой, Верунчик! Летит! Улетает! Только что билеты принесли.
   При этом она часто-часто переводит взгляд с Веры на меня и обратно. Кажется, она и сама сейчас улетит. Нет впечатления, что она вообще обременяет себя подчинением каким-то законам, тем более гравитации.
   -- Одни заботы! - соглашается Вера равнодушно-сочувственно, но не тормозит движение по приемной.
   -- И не говори, Верунчик, и не говори, - причитает секретарша уже нам вслед.
   Мы врываемся в кабинет. Здесь кондиционированно холодно, и из-за полированного стола взмывает мгновенно узнаваемый Мишка. Он действительно пузатый, не лысый, и волосы такие ж, словно он месяц в геологической экспедиции сидел над костром и ни разу не мылся. Вид, правда, уже не сонный, к тридцати годам проснулся - улыбка от уха до уха, и кривые зубы блестят. Понятно, что Вьетнам - не Европа, на зубы, как в конюшне, не смотрят, визитами к стоматологу можно не утруждаться...
   -- Девчонки! - говорит он, разводя руками. Полы пиджака у него расходятся, как у летучей мыши. Он подходит ближе, и я чувствую шипроподобные духи. Борт простеган вручную. Пижон. Мой бывший муж тоже любил простеганные вручную пиджаки. Я имею в виду, второй муж.
   -- Мишаня! - говорит Вера с претензией. - Что за дела? Мы пришли хорошо провести время, а ты...
   -- Девчонки! - повторяет Мишаня. - Мы коньячку сейчас, и я в дорогу. Ну что делать, без меня ничего не могут... Здорово, зайка, - он обнимает меня. - Ишь какая ты, ишь какая!
   Он разливает по стаканчикам с московским гербом коньяк и грозит мне пальцем.
   -- А я тебя вижу иногда, вижу. Гордая! Ходит, не замечает...
   -- Тебя ж не узнать, - отвечаю я. - Похорошел как кинозвезда.
   Мы выпиваем по рюмке. Какой он деловой человек! У него и лимона-то нет. Даже Ренат, отягченный десятками поколений непьющих предков, всегда держит в ящике лимон. Хотя коньяк у Мишки хороший... Я замечаю, что после первой же рюмки его глаза заволакивает.
   -- Летать, - говорит он. - Брр... Боюсь я летать, девчонки. Самолеты - хлам. Один раз попал, шасси не вышло. Думал, не залезу никогда больше в этот гроб... Давайте еще по одной. Трезвым не полечу... Они уже в воздухе еле держатся. Ресурс на пределе... Скоро посыплются оттуда один за другим, только знай разбегайся...
   Приходится выпивать еще по одной.
   -- Не век же им летать... - бормочет Мишка. - Когда-нибудь кончится, обломаются крылышки-то...
   Ясно, что ему не до моих проблем. Вера пытается несколько раз вернуть его к теме работы, но Мишка упорно, словно на пути к далекой цели, опрокидывает пятую, и мысли его в воздухе, выше птиц и облаков. Словами его на землю не вернуть... Я жду, когда он поставит бутылку, забираю его руку, подношу к губам кисть величиной с хорошую гантелю и медленно и протяжно целую. Мишка обалдело просыпается, и даже Вера от таких выкрутасов округляет глаза. Потом я отпускаю его руку и берусь за рюмку, как будто ничего не произошло.
   -- Спокойно, дружище, спокойно, - говорю я ошалевшему Мишке, похлопывая его по плечу. - Мы еще увидим небо в алмазах.
   И делаю умную физиономию, словно сама понимаю, что говорю.
   Мишка медленно, как локатор, оборачивается в мою сторону. Видно, что он мучительно пытается скорректировать себя в реальности. Припомнив число гербовых стаканов и вычислив коэффициент, он неуверенно тыкает в меня пальцем.
   -- Я позвоню, - говорит он, кивая. - Я знаю, куда позвоню. Они у меня все вот где... - он подносит к моему лицу кулак, словно напрашивается на другой поцелуй. Любит он, видать, когда ему кулаки целуют... - Девчонки... Пожелайте мне ни пуха ни пера.
   Рюмки после десятой появляется секретарша, вопросительно заглядывает своему шефу в глаза и, получив какой-то нужный сигнал, крепко, как удав, обнимает его за талию и привычно ведет к выходу. Мишка к тому времени переходит с литературного на ненормативный и вполголоса бормочет какие-то служебные указания.
   -- Ты - чудо, - говорит мне Вера, покачиваясь в мою сторону и дыша коньяком. - Ты просто чудо.
   -- В перьях, - соглашаюсь я, тоскливо провожая Мишкину звездную от перхоти спину.
   -- Почему в перьях? - спрашивает Вера.
   -- Потому что так говорят.
   -- А.
   Мне как-то нехорошо. Причем я не пойму: то ли вообще, то ли после вчерашнего. Нужно идти домой, сварить жирный борщ и слопать две тарелки как минимум. Сил только нет варить. Коньяк был лишний... и Мишка лишний... все лишнее.
 
   Капуста жестковата, но мы набрасываемся на борщ, как питомцы провинциального зоопарка на объедки. Заметно лучшеет. Природа вокруг как-то гармоничнее... Вера заливисто хохочет.
   -- Ну ты его удивила! - ну ты его прямо по-ра-зила! - она снова закатывается. - Надо было еще... - и она фантазирует, что надо было сделать, нечто такое, от чего краснеет, приближаясь к ценным породам дерева, даже мой дровяной шкаф. - Надо было еще нам двоим договориться, и с двух сторон... Ой, уморила!
   -- Это был экспромт, - оправдываюсь я. - По ситуации. Человек спал. Надо же было его разбудить. Может, ему теперь и в самолете не так страшно...
   -- Нет, здорово! Здорово! - кричит Вера. - Теперь он уж точно тебя не забудет.
   Раздается звонок в дверь. Мы замолкаем. Когда я открываю, откуда-то чуть не валится Валентина Михайловна, которая всем телом норовит оттеснить меня от дверного проема, чтобы заглянуть в квартиру.
   -- Нина, - говорит она с лицемерным испугом, напирая на меня своими формами. - Что такое, кому-то плохо? У вас такие звуки...
   Так я и поверила. Когда действительно плохо, тебя не дозовешься... В переводе это тонкий намек на то, что мы ей мешаем - заодно со следовательским интересом.
   Тут раздается сиплый приглушенный голос у меня за спиной.
   -- Товарищ! Заходи, товарищ!
   Я оборачиваюсь. Вера подмигивает одним глазом и приглашающе гребет руками, как пловец, лишенный бассейна. Валентина Михайловна, воспользовавшись моим недоумением, вторгается в прихожую.
   -- Товарищ! - сипит Вера. - Дай денег на подпольную типографию!
   Валентина Михайловна, сделав поворот в воздухе на сто восемьдесят градусов, вылетает как ошпаренная. Я виновато бормочу ей вслед:
   -- Извините, она так предана нашему делу, так предана...
   Оставшись вдвоем, мы валимся на диван и хохочем минут пять. Потом громко и довольно поем "Вихри враждебные веют над нами". Процесс увлекает - сто лет я среди этих ревнителей общественного порядка не пела во весь голос. Напоследок исполнив "Последний матрос Севастополь покинул" мы достаем карты и играем в подкидного. Проигравший кукарекает. Не знаю, как трактует Валентина Михайловна эти звуки. Боюсь даже вообразить... Кукарекать надоедает тоже, мы затихаем и лениво перебрасываемся картами просто так. Звонит телефон. Я сквозь зубы говорю "Алло", ожидая, что это еще кто-нибудь, недовольный фонограммой. В трубке слышен музыкальный грохот типа "бенц-бенц", пьяный смех, и нетвердый мужской голос хрипит:
   -- Девчонки! Привет! А мы к вам сейчас придем...
   У меня аж сердце обрывается с перепугу. Не хватало только пьяной компании. Абсолютно незнакомой к тому же. Этот голос я не идентифицирую.
   -- Кто мы? - спрашиваю я. - И сколько вас?
   -- Мы в тридцать втором. Мы сейчас придем, девчонки...
   Я ничего не понимаю.
   -- Вы куда звоните? - спрашиваю я обалдело.
   -- Как куда? В двадцать пятый. Девчонки, не притворяйтесь...
   -- Вы ошиблись, - говорю я с облегчением и вешаю трубку. Общага. Или гостиница какая-нибудь для гастарбайтеров. Телефонную станцию на Митинском рынке купили краденую, а программировал сантехник - другого технического работника не нашлось...
   Не успеваю я отойти, телефон звонит опять.
   -- Девчонки, - вкрадчиво говорит тот же голос. - Мы сейчас все равно придем.
   -- Да ошиблись! - говорю я сердито.
   -- Не притворяйтесь, девчонки. У нас есть шампанское. И дыня. Медовая дыня, узбекская... Лично выбирали на Алайском базаре...
   -- С нитратами? - спрашиваю я из одного любопытства.
   -- Какие нитраты! Чис-тей-ший экологический продукт...
   -- Ну ладно, приходите, - соглашаюсь я и добавляю строго. - Только чтоб все были мытые и в чистых рубашках. Знаю я...
   -- Девчонки... Обижаете... Мы сейчас...
   Я вешаю трубку. Интересно, куда они придут, и кто их там встретит.
   -- Что с нитратами? - с интересом спрашивает Вера. - Кто чистый?
   Не успеваю я объяснить ситуацию, как телефон звонит в третий раз. Неужели уже пришли? Быстрые, неймется, видать...
   -- О господи, - говорю я в трубку. - Ну что непонятно?
   -- Непонятно-то чего? - спрашивает Ирка, не удивляясь ни секунды. - Когда за рыбкой придешь?
   -- Сегодня, - говорю я, подумав. - Ир, когда узбекским дыням сезон?
   -- Летом, - говорит Ирка, опять без промедления. Хорошо человеку, у которого есть ответы на все вопросы.
   -- Это я без тебя знаю, - говорю я.
   -- Что опять предлагают? - спрашивает Вера, когда я кладу трубку.
   -- На этот раз камбалу, - отвечаю я. - Хочешь жареной камбалы?
   -- Хочу! - кричит Вера.
   Снарядившись, мы идем в поход за камбалой. Ирка смотрит на наши физиономии цвета бампера у электрички весьма скептически.
   -- Да, тетки, - говорит она. - Глядеть на вас - аж душа радуется.
   Потом мы возвращаемся, жарим камбалу, едим, запиваем остатками портвейна, в общем, блаженствуем.
   -- Не вздумай идти ни в какую госконтору, - убеждает меня Вера. - Ты себе не представляешь, какие там извращенцы. Там ж ни одного нормального человека не осталось. Все, кто что-то мог, давно разбежались. Там одни нелюди... Я тебе скажу точно, с бандитами иметь дело куда проще. Конструктивнее...
   Я киваю головой. Я и не собираюсь идти в госконтору. Я никуда еще не собралась. Но лучше иметь девять тысяч в месяц и ничего не делать, чем иметь меньше и работать. Меньше - потому что, думаю, Георгий Александрович немедленно отменит мое пособие, как только узнает, что я пристроена. За что ж платить-то - это Саше неудобно будет... приезжать вечером придется... да еще я буду усталая... нет, некачественные услуги солидные бизнесмены не оплачивают.
   Когда от камбалы остаются одни кости, уже вечер и темнеет, Вера уходит. Я заворачиваю в бесплатную газету рыбные остатки и выхожу к мусоропроводу. На лестничной клетке обнаруживается, что еще не рассеялся сизый дым от моей готовки, и запах тоже соответствующий. Можно уверенно ждать, что кто-нибудь припрется с претензией, к гадалке не ходи. Я распахиваю дверь на пожарную лестницу, но на улице тихо, ветра нет, и проветрится, судя по всему, нескоро.
   Я осторожно, стараясь не хлопать дверями и не греметь замком, возвращаюсь в квартиру, но в квартире не сидится. Каждую секунду я жду визита, который испортит мне настроение на весь оставшийся вечер. Проклиная свою трусливую натуру, я беру ключи, подумав, беру свой мобильный телефон (вдруг позвонит Мишка? Или Вера по его просьбе? Нельзя рисковать важными вещами) и сбегаю на пожарную лестницу. По моим расчетам, проветриться должно минут за пятнадцать, поэтому лишний раз проходить мимо подъездных церберов нет смысла.
   Внизу какие-то звуки. Может, курят? Голоса, похоже, молодые и веселые. Вряд ли такие предъявят счет за некорректное поведение, но нарушать чужой праздник своим присутствием не хочется. Тем более, там женщины. Или девчонки. Голоса высокие, непуганые и недоразвитые. Сделав мизантропический вывод, я останавливаюсь этажа на два повыше прогнозируемого эпицентра веселья, расстилаю на ступеньке обрывок газеты, сажусь и смотрю сквозь решетку на улицу. День погас, небо еще умеренно светлое, но скоро почернеет. Курят... С курением у нас в доме тоже проблемы. На доске объявлений сейчас висит объявление авторства местных активистов: "Товарищи жильцы! Просим вас не курить в туалетах! Этот запах поступает в вентиляцию, и его нюхают другие люди!" Какой еще запах из туалетов нюхают другие люди, и чего там еще не следует делать, основываясь на этой посылке, можно описывать бесконечно. Просто бездна вариантов... Так что курящим я не завидую...