Кинэт сказал еще тише:
   – Сейчас у вас нет охоты говорить. Это вполне понятно. Скажите мне лучше, что вы собираетесь делать. Куда вы отсюда направитесь?
   – Я не знаю.
   – Как? Не знаете?
   – Нет.
   – Ни малейшего понятия?
   – Нет. (Это "нет" прозвучало слабее.)
   – Вы где-нибудь будете скрываться?
   Тот промолчал. Кинэт задумался, потом произнес:
   – Слушайте. Я принимаю в вас участие. Я не хочу вас мучить теперь. Но желаю с вами свидеться.
   "Желаю с вами свидеться" он проговорил с таким выражением спокойной воли, что тот опять уронил тряпку. Кинэт продолжал твердым тоном:
   – Сегодня же. Где хотите.
   Тот изобразил на лице глупую покорность; затем пробормотал:
   – Да… но я не знаю где.
   – Я не требую свидания в том месте, где вы спрячетесь. Нет. За городом, если хотите. Или еще дальше. Это мне все равно.
   – Я не знаю… не могу знать…
   Кинэт стал суше.
   – Можете. Вам известно какое-нибудь спокойное маленькое кафе? После пяти часов, чтобы стемнело. Скажем – в шесть. Ну?
   Человек смотрел на него с испугом, искал какой-нибудь лазейки.
   – Вы ведь понимаете, – объяснил ему переплетчик, – не может быть и речи о том, чтобы меня надуть. Вы думаете: только бы мне выбраться отсюда… Да… Но допустите, что вы сегодня не придете на свидание, – не так ли? – и что я непременно желаю вас разыскать. Полагаю, что мне удалось бы описать приметы в не слишком общей форме и сообщить вдобавок некоторые другие подробности.
   Глаза человека вдруг загорелись дико.
   – Вы, пожалуйста, перестаньте гримасничать, – сказал Кинэт, – если не хотите, чтобы я позвал людей на помощь. Я окружен соседями.
   Тот впал опять в смиренно-беспомощное состояние. Спросил совсем тихо:
   – Вы служите в полиции?
   – Я? Вот так шутки! Я – переплетчик. Переплетаю книги. Вы могли заметить их в моей лавке… В полиции?
   – Вы не назначаете мне свидания, чтобы выдать меня?
   – Почему бы я не мог это сделать теперь же?
   – Вы один. Вы, может быть, боитесь.
   – Хо! Будь это моя профессия, у меня были бы, конечно, средства не выпустить растяпу, бросившегося прямо в лапы ко мне. Но я не профессионал. Упокойтесь.
   – Так зачем же вам свидание со мною?
   – Потому, что вы меня интересуете и нам надо спокойно побеседовать. Теперь это невозможно, согласитесь. Вы слишком взволнованы. И к тому же я совсем не хочу, чтобы вы тут засиживались. Вы подумали, какому риску я подвергаюсь? А? Вы мне обязаны некоторой благодарностью.
   Пораздумав, человек сказал, все еще вполголоса:
   – Не предпочтете ли вы деньги?
   – Нет, спасибо. Вы очень любезны. Но я в этом деле бескорыстен. Это-то вас и удивляет. Я вам даже больше скажу. Мне всего лишь хочется содействовать вам и впредь. Разумеется, при отсутствии риска.
   Он придал тону жесткость:
   – Ну живо, говорите, где вы будете в шесть часов.
   Тот ответил, поколебавшись:
   – Вы знаете улицу Сент-Антуан?
   – Улицу? Не предместье?
   – Улицу.
   – Да. Разумеется. Ну?
   – Представляете вы себе тротуар слева, по направлению к Бастилии, между… скажем, улицами Малэр и Тюрэн?
   – Постойте… Так хорошо я не знаю этого квартала… Погодите. Да, более или менее представляю себе.
   – Это близ церкви св. Павла.
   – Да. Помню. И зная названия улиц, я это место найду. Итак?
   – Итак, ходите по этому тротуару, начиная с… шести часов без десяти, например.
   – Так.
   – Между обеими улицами. Взад и вперед, если нужно. Как на прогулке.
   – Так.
   – Я улучу момент и устрою так, что вы меня заметите. Вам придется только последовать за мной.
   – Куда?
   – Не знаю. В какое-нибудь кафе… или другое место. Посмотрим.
   – Вы уверены, что заметите меня в толпе?
   – Рано или поздно – уверен.
   – Вы знаете, что в этот час будет темно?
   – Знаю. Но там много магазинов. Освещение будет вполне достаточное.
   – Хорошо. Вы говорите – тротуар слева между…?
   – Улицами Малэр и Тюрен. Вам надо только помнить, что это против церкви.
   – Отлично.
   Человек испустил скорбный вздох. Затем обнаружил желание уйти.
   – Послушайте, – сказал Кинэт, – я не думаю, чтобы кто-нибудь видел, как вы сюда вошли. Но осторожность вам не повредит. Я приготовлю вам довольно толстый сверток, куда положу все равно что… Вы постараетесь иметь такой вид, словно идете по делу. Даже вот что: нельзя знать, на случай, если бы вас кто-нибудь остановил…
   Он повел его в лавку; продолжал, шаря вокруг себя:
   – Это вам помогло бы отвести подозрения… Да, но я собирался положить туда старые куски картона… Это не годится… Надо сделать так, чтобы никаких не возникло сомнений, если бы вам пришлось развернуть пакет. Я вам заверну настоящие книжки, поврежденные экземпляры, которые у меня там и сям лежат в шкафу. Вы видите, что я вам доверяю. Они все же представляют собой некоторую ценность. Дайте подумать. Вы мне их принесите сегодня вечером.
   – Вы думаете?
   – Вы боитесь, что они вас будут стеснять?
   Он собирал книги, составлял из них правильной формы пакет.
   – А пусть бы и стесняли немного! Зато человек с таким пакетом, в руках имеет вид занятого делом прохожего… Никто не обращает на него внимания, напротив. Да и для меня это лучше. Если бы меня сегодня вечером увидели с вами, я все же мог бы затем утверждать, что лично вас не знаю, а купил у вас книги, которые вы собрали у букинистов или на ярмарке, и что я намерен был их переплести, а потом перепродать заказчикам или кабинетам для чтения. Вам только пришлось бы не опровергать моих показаний.
   Книги завернуты были в зеленую бумагу и перевязаны.
   – Держите их под мышкой.
   Человек взял сверток, направился к двери и чуть было не протянул переплетчику свободную руку, но опомнился.
   – Итак, до вечера, бесповоротно,- сказал ему Кинэт с ударением. – Принесите пакет. Он прежде всего поможет мне вас узнать. И вообще это будет лучше со всех точек зрения… Идите уверенным шагом.
   Закрыв дверь и оставшись один, переплетчик почувствовал себя так, словно до этой минуты вся его жизнь была не в счет. Все в ней было пошло и скучно. Даже его изобретения показались ему серыми. Однорельсовая железная дорога? Нечто вроде забавы тюремного узника. Существовали, несомненно, другие занятия для духа изобретательности, для творческой фантазии. Они ему еще только мерещились, но в богатой посулами, ослепительной перспективе.
   Он пошел в кухню. Дверь в нее оставалась открытой. Следы крови все еще виднелись на ее фарфоровой ручке.
   В кухне первой вещью, бросившейся ему в глаза, была лежавшая в углу стола тряпка, которой пользовался незнакомец, замывая пятна на одежде. Цвет ее сделался грязно-серым, чуть рыжеватым, грязь и мыло пропитали ее гораздо больше крови.
   Кинэт растопил кухонную печь поленьями, газетной бумагой, щепками. Когда пламя разгорелось, он бросил в него развернутую тряпку, и она горела медленно и трудно, шипя парами.
   Между тем, как огонь догорал, Кинэт приготовил в горшке раствор жавелевой воды; затем принялся тщательно мыть кран, раковину, угол стола, где лежала тряпка, и те места на полу, которые она, упав, могла запачкать.
   Работа эта не только не раздражала Кинэта, но в сильнейшей степени возбуждала его. Он смотрел на нее, как на задачу. Искал в ней трудностей, а в ее решении – совершенства. Представлял себе, как входят в кухню чины прокуратуры, производят дознание, пуская в ход все свои методы, все свои средства. "Какой еще может оставаться след?" Он под разными углами рассматривал поверхность мебели, пола, искал подозрительных отсветов. Взвешивал, какое ничтожное количество крови, после разбавления ее таким количеством воды, могло еще остаться где-нибудь в ямке каменной раковины, на волоске щетки. Он подложил полено, чтобы сжечь тряпку, которой пользовался.
   Оставались еще два кровяных пятнышка на дверной ручке. Кинэт их не трогал до этой минуты. Они отметили белизну фарфора своего рода знаком, магическим и скорбным. Переплетчик взял чистую тряпочку, чтобы их стереть. Вдруг он переменил решение. Поднялся к себе в комнату, во второй этаж, за кусочком ваты; увлажнил его слегка, прежде чем стереть высохшую и прилипшую к фарфору кровь. Потом сложил ватку, чтобы внутри оказались те места, которые пропитались кровью. Наконец, засунул тампон в пустую спичечную коробку и спрятал ее в отдаленном углу выдвижного ящика своей кассы.
 

X

 
САМПЭЙР
 
   "Тридцать три минуты двенадцатого. У меня в самом деле нет времени. Но это ничего".
   Кланрикар находится на тротуаре улицы Сент-Изор. Он поторопился уйти из школы, осторожно отталкивая своих учеников, некоторые из которых ловили его руку, дергали его за рукав. Но он думает, что не успеет, пожалуй, позавтракать у родителей, как обычно, если пойдет к Сампэйру. Этот семейный завтрак, правда, не всегда доставляет ему удовольствие; и он всякий раз радуется, избегнув его. Но ему неприятно было бы не предупредить об этом свою мать, которая в таких случаях беспокоится, как в ту пору, когда ему было десять лет.
   Он замечает одного из своих маленьких питомцев.
   – Бастид, иди-ка сюда!
   Мальчик подбегает, и глаза у него уже горят от предвкушения того неожиданного, что ему придется сделать, каким бы это ни было пустяком. Кланрикар пишет несколько слов на листке, вырванном из записной книжки.
   – Иди сейчас же на бульвар Орнано, 32. Ты спросишь г-жу Кланрикар. Передай ей это. Беги не слишком быстро. Берегись экипажей, когда будешь переходить бульвар.
   Малыш уже умчался, разрумянившись от гордости и благодарности.
   Кланрикар быстро идет вверх по улицам Сен-Изор и Пото.
   "Сампэйр не ждет меня в рабочий день. Он, пожалуй, пригласит меня позавтракать с ним. Принять ли приглашение?"
   Он поднимается по улице Мон-Сени. Он любит эту крутую, как горная тропинка, улицу, которая для него связана с детскими впечатлениями, воспоминаниями о вольных экскурсиях в обществе маленьких товарищей.
   Этим октябрьским утром она весела, возбудительна, как никогда. Кому это надо, чтобы позлащенный солнцем воздух Монмартра отравлен был отдаленными событиями? И чтобы непринужденная жизнь человеческого общества, в которой, несмотря на все недостатки, есть столько хорошего, внезапно потрясалась этими сильными судорогами исторического рока?
   Пройдя по улице Коленкур, он всходит по каменной лестнице, достигает улицы Ламарка, опять поднимается. Улица теперь похожа на сельскую дорогу между низкими домами.
   Слева, в очень старом фасаде, сером и облупленном, видны сквозь ворота сады. Чтобы войти в ворота, надо распахнуть калитку с колокольчиком, висящим на конце плоской пружины. Кланрикар через калитку входит во двор, вымощенный толстыми, рассевшимися булыжниками. Слева – двухэтажный флигель, под острым углом к дому, обращенному фасадом на улицу. В навесе над дверью – потресканные стекла, и серовато-серебряная краска на нем съедена ржавчиной. Штукатурка на стенах очень древняя. Цвет у нее сделался такой же, как на старых домах Вышки, – дитя Монмартра при виде его ощущает в душе все те поэтические волнения, которые сформировали его сердце. В этом цвете есть немного от деревенского солнца, немного от провинциальной сырости, от церковного сумрака, от ветра, пролетевшего по широкой северной равнине, от парижского дыма, от садовых красок, эманации дерна, лилий и розовых кустов.
   Тут живет Сампэйр. Окно его кабинета открыто. Подавшись немного вправо, Кланрикар увидел бы его самого за столом или в кресле, которое стоит справа от окна, если смотреть изнутри.
   Он звонит. Сампэйр появляется в окне.
   – А, это вы!
   Кланрикар сразу же чувствует на себе обаяние этого лица и этого задушевного голоса. Но Сампэйр исчез. Он пошел отворять.
   – Здравствуйте, Кланрикар. Что же это? Вы свободны?
   – Здравствуйте, господин Сампэйр. Нет, у меня уроки. Но мне надо с вами немного побеседовать. Я вас не надолго задержу.
   – – Да что вы! Вы позавтракаете со мною. Мы поделимся бифштексом. Сколько времени нужно вам, чтобы дойти отсюда прямо на улицу Сент-Изор?
   – Теперь сорок пять минут. Я поднимался сюда двенадцать минут быстрым шагом…
   – Да, вы запыхались. Больше десяти минут вам не понадобится для спуска, и бежать не придется. Вы уйдете в без четверти час.
   – Да. Этого будет более чем достаточно.
   – Для меня это очень приятная неожиданность. Вы бы почаще так забегали. Пойдем ко мне в кабинет. Моя поденщица вернется не позже, чем через пять минут. Она пошла в мясную. Овощи варятся уже давно, я даже только что заглянул в кухню. Здесь в отношении мясных лавок не очень-то удобно. Ей, кажется мне, приходится ходить на улицу Лепик. Есть мясная и поближе, на углу улиц Ламарка и Поля Феваля, но там она поссорилась. Во всяком случае, не беспокойтесь, вы не опоздаете.
   Он смеется. Усаживает Кланрикара в кресло, а сам садится снова за стол.
   Комната почти вся в книгах и портретах. Полки занимают чуть ли не всю стенку в глубине. На них – брошюрованные книги. У правой стены – застекленный книжный шкаф с витыми колонками и резным верхом, в стиле Сент-Антуанского предместья. Там стоят книги в переплетах, в частности – полные собрания сочинений. Слева – входная дверь, ведущая в переднюю, и длинные полки, доходящие только до высоты груди.
   Над этими полками весь простенок увешан портретами. Средин них – Мишле, Гюго, Ренан и другие, меньшего формата, в том числе – Валлес, Кине, Бланки, Прудон. Две фотографии изображают памятник Огюста Конта на площади Сорбонны, статую Виктора Гюго в Пале-Рояле работы Родэна. Там и сям несколько репродукций Константина Менье.
   С противоположной стороны, над вощеным ореховым столом – два довольно больших портрета Горького и Толстого. Над ними – Золя. Пониже – Жорес и Анатоль Франс. По обе стороны окна – Мольер и Рабле. В разных местах – небольшие портреты классических писателей.
   На камине, между безделушками и столбиками книг – очень красивый женский бюст, напоминающий какую-то готическую святую и, по-видимому, из старинного камня.
   Сампэйр носит бороду умеренной длины, слегка закругленную, седоватую. Его волосы, еще густые, только на макушке поредевшие, образуют волнистую шапку, которая в некоторых местах белее бороды. Глаза у него очень живые и ясные, такого оттенка, что его сразу нельзя распознать. Читая или работая, он надевает пенсне без шнурка и достает его из кармана при всякой беседе, чтобы похлопывать им по левой руке или обложке книги, рискуя сломать пружину. Брови у него довольно густые, нос – благородного рисунка, зубы здоровые, немного желтые. Смотрит он на собеседника доверчиво, однако, не простодушно. Ему даже как будто не чуждо лукавство.
   Но главное – это находиться в обществе Сампэйра. Возможно, что иным людям оно неприятно; или, по крайней мере, что оно их стесняет, таинственной работой колебля их твердые, как они думают, хотя и горькие убеждения, поселяя в них тревогу относительно сделанных ими в жизни решительных шагов. Но Кланрикару и другим оно дарит блаженное чувство, окружает их такой атмосферой ума, что даже мучительные вопросы обволакиваются в ней умиротворенным светом.
   – Вам надо побеседовать со мною, сказали вы. Ничего серьезного, надеюсь?
   – Мне это представляется очень серьезным, но речь идет не обо мне лично… Вы не догадываетесь?
   Сампэйр смотрит на Кланрикара, потом на осенние деревья в саду.
   – Да, сегодняшние газетные новости.
   – Они вас не… взволновали?
   Сампэйр медлит с ответом. Кланрикар думает: не слишком ли быстро он переполошился и, в частности, не ошибкой ли было открыться ученикам, как он это сделал? И он сразу же рассказывает об этом Сампэйру. Повторяет в сокращенной форме фразу, которую произнес.
   Сампэйр слушает.
   – Мне следовало, быть может, промолчать? Вы не находите?
   – Нет… нет, – мягко отвечает Сампэйр.
   Кланрикар продолжает чуть ли не с дрожью в голосе:
   – Я пришел, потому что чувствовал непреодолимую потребность с вами обо всем этом переговорить. Я не мог бы дождаться завтрашнего вечера. Каково ваше впечатление, господин Сампэйр?
   – О, я очень озадачен, очень смущен. И не с сегодняшнего утра, признаться. Уже несколько дней. Я даже был бы рад возможности так же реагировать на эти вести, как вы и наши друзья. Вы завтра вечером придете?
   – Да, конечно.
   – Я не хотел бы оценивать положение своими нервами; и не хотел бы также быть жертвой того обстоятельства, что нервы, в конце концов, теряют чувствительность… Понимаете?… А, вот и моя поденщица… Простите, на минутку…
   Он почти сейчас же вернулся.
   – У нее была счастливая мысль купить про запас кусок мяса, так что вы не умрете от голода. Я говорил вам, что за эти последние годы нас несколько раз заставляли переживать сильную панику. Мы находимся в опасности привыкнуть к этому состоянию и не почувствовать удара, когда дело испортится вконец. С другой стороны, я отдаю себе отчет в том, что при моих, при наших взглядах мы осуждены на известный оптимизм. Не правда ли? Если бы я отчаялся во всем, как отчаялись некоторые, судя по их словам, я не был бы так непоследователен, чтобы тянуть лямку жизни… Итак, вам представляется, что дело приняло дурной оборот?
   – Мне кажется, что Турция сочтет себя вынужденной к выступлению.
   – Хотя провозглашение независимости Болгарии только санкционирует фактическое положение?
   – Да, но оно может послужить сигналом к расчленению Турции. А младотурки на другой день после своей революции не пожелают, чтобы о них говорили, будто они, согласно формуле, играли на руку врагу, явились могильщиками турецкой родины.
   – Не они меня, главным образом, тревожат.
   – Возможно. Опасность в том, чтобы не начал кто-нибудь – они или другие.
   – Не думаю, чтобы начали они. По-моему, им слишком мешают внутренние неурядицы.
   – Но… вы заметили, что произошло в Белграде?
   – Да, уличные манифестации. Но скорее в пользу Турции, так мне кажется. Это довольно парадоксально.
   – До Турции им дела нет. Они не кричали: "Да здравствует Турция!", ни даже: "Долой Болгарию!" Они кричали: "Долой Австрию!" в сопровождении револьверных выстрелов. Вот главная опасность.
   Кланрикару припоминаются некоторые предыдущие беседы с Сампэйром; споры, в среду вечером, с членами "ядра". Он не уверен, что уловил мысль учителя. Спрашивает робко:
   – Опасность… для всей Европы?
   – Разумеется.
   – Но до сих пор вы ее не видели с этой стороны?
   – Нет, признаюсь. Не с этой преимущественно. Марокко меня больше тревожило. Заметьте, что там еще не прекратились трения. Дело с дезертирами в Касабланке, может быть, уляжется. Но это новый симптом… Нет. За последние три-четыре дня исходной точкой моих размышлений было именно это мое впечатление, что опасность определяется, вырисовывается со стороны, откуда я ее уже не ждал, – восточный вопрос казался мне такими старыми качелями. И тут, видите ли, есть еще другая вещь. Одновременно с этим впечатлением опасности, которое у вас возникло, которое могло возникнуть у всякого при чтении сегодняшней газеты, – для этого не надо было иметь особого чутья, не правда ли? – он рассмеялся, – мне вдруг открылась ужасающая ясность в событиях. Предыдущие кризисы… да, в них распознавалось действие определенных сил, сцепление, направление, возможная развязка. Но несмотря ни на что, все это сохраняло хаотический вид, который действовал, если теперь о нем вспомнить, успокоительно. Между тем, на этот раз… О, заметьте, что я себе немного не доверяю. После тридцатилетней деятельности, какова моя, человек невольно имеет пристрастие объяснять события, излагать историю по пунктам и параграфам: во-первых, во-вторых, в-третьих… Да, так вот, мне представляются с такой ясностью пружины настоящего кризиса и его грядущий исход, что я говорю себе: "Душа моя, ты просто составляешь план лекции".
   Стук в дверь. Сампэйр встает.
   – А, по-видимому, готово, не будем терять времени.
   Они проходят через переднюю. Это коридорчик, освещаемый через застекленную наружную дверь. В нем – только вешалки, несколько гравюр и маленькая печь, труба которой выведена в лестничный пролет.
   Входят в столовую, где стоят буфет красного дерева со стойкой в стиле второй империи, занятый под посуду, другой буфет красного дерева из двух частей, со стеклянными створками, превращенный Сампэйром в книжный шкаф, круглый стол, шесть стульев из того же дерева, с закругленными спинками. На стенах – несколько старинных тарелок, с потолка свисает керосиновая лампа. На полу – дешевый ковер в более или менее восточном вкусе.
   Служанка подала на стол кусок ростбифа и тарелку жареного в соусе картофеля. С краю стола поставила треугольник сыра бри и вазу с яблоками.
   – Ростбиф – с кровью, – сказал Сампэйр, – но я это люблю.
   – Я тоже.
   – Я вам еще нужна, господин Сампэйр? – спросила женщина.
   Ей лет шестьдесят; усталое и озабоченное лицо; быстрые движения; в тоне голоса слышится старая привычка заранее оправдываться. На ней черное платье и серый передник. Густые грубые волосы, только еще начавшие седеть, причудливо зачесаны на темя.
   – Кажется… нет, – отвечает Сампэйр неуверенно, – разве что… – Затем, с крайней предупредительностью: – Г-н Кланрикар, пожалуй, выпил бы кофе сейчас после завтрака.
   – Да,оно готово, господин Сампэйр. Кофейник, на плите, греется. Вам остается только налить кофе в чашки.
   – Хорошо, хорошо. В таком случае – спасибо. Идите с богом домой.
   – А на вечер купить мяса? Я ведь…
   – Нет, нет. Я и то ем слишком много мяса. Не стоит. До свиданья, мадам Шюц.
   Они приступают к еде.
   – Я представляю себе, – медленно говорит Кланрикар, – как отчасти объясняется настоящий кризис и куда он может нас привести. Но впечатление хаоса, о котором вы говорите, у меня создалось и на этот раз такое же, как всегда, или, во всяком случае, впечатление неопределившихся аппетитов; словно людям некогда и они торопятся совершить преступление, все время боясь, как бы их не опередил сосед. А затем – слепые народные страсти; национальный фанатизм, которым явно пользуются некоторые главы государств, чтобы осуществить свои комбинации, но…
   – О, вы, конечно, правы. Я не так глуп, чтобы думать, будто действительность внезапно упростилась. Но что прикажете делать?… Это немного напоминает историю обманутого мужа, который до определенного момента питал только смутные подозрения. В один прекрасный день улики так хорошо подбираются, координируются столь красноречивым образом: личность соперника, часы отсутствия жены, ее выдумки… Словом, подозрение в измене превращается в столь же яркую очевидность, как теория Галилея… Войдите в его положение.
   – Но в таком случае, – спросил Кланрикар, не имея духа рассмеяться, – ваше объяснение?
   – О, не я к нему пришел. Могу сказать, что оно само ко мне явилось. И повторяю, не цените его дороже, чем оно стоит. Начнем с турецкой революции, с состояния Европы в данный момент. Для Германии и Австро-Венгрии младотурецкая революция была большой неприятностью оттого, что они были в дружбе со старым режимом, оттого, что рассчитывали, воспользовавшись беспечностью султана, наложить руку на Восток в направлении Персидского залива; а также потому, что эта революция, по их представлениям, была более или менее на руку державам, считающимися либеральными – Франции и Англии, косвенно -- и России, в виду тройственного соглашения. Покамест вы со мной согласны?
   – Да.
   – Хорошо. Отсюда – необходимость отплатить за это Турции. Вы согласитесь, что трудно не видеть Берлина и Вены за выступлением Фердинанда Болгарского. У этого малого есть поддержка.
   – Пусть так.
   – Провозглашение болгарской независимости само по себе не имело бы особых последствий. Для младотурок это скорее унижение, чем реальный ущерб. Но оно является для Австро-Венгрии предлогом присоединить к себе Боснию-Герцеговину. Об этом говорят уже несколько дней. На прошлой неделе было это письмо Франца-Иосифа. Вот и в сегодняшней газете… подождите, на третьей странице… Вена… вот: "Чувство тревоги и т.д., и т.д… не улеглось ввиду всеобщего убеждения, что в ближайшем будущем, – быть может, завтра, – Австро-Венгрия объявит более или менее непосредственно об аннексии Боснии-Герцеговины".
   – Но и это не будет ли простой санкцией фактического положения?
   – Да, но с совершенно иными последствиями. Это значит, что Австрия широко устраивается на Адриатическом море и захватывает, без надежды на возврат, огромный кусок южных славянских земель. Для Сербии это равносильно уверенности, что от нее навсегда отторгнуты эти народы, которые она считает своими братьями по крови, сербами. Для России, покровительницы Сербии и южных славян вообще, это ущерб влияния. Для тройственного соглашения это сильная пощечина, которой с лихвой оплачено небольшое удовлетворение от младотурецкой революции.
   – В таком случае…
   – В таком случае, вы были правы, встревожившись сегодня утром.
   Они молчат. Сампэйр говорил с удовольствием. У него эти мысли шевелятся уже несколько дней; но изложил он их другому впервые. Находил слова без труда. Мысли сохранили в изложении почти тот же стройный порядок, в каком сложились. Не наезжали друг на друга и не искажались, как это происходит вдруг оттого, что фразу нельзя оборвать, а движущееся по инерции мышление теряет ясность. Он этим доволен тем более, что наблюдает за собою с этой стороны. За последний год, с тех пор, как он удалился на покой, он не перестает думать об одряхлении ума, о ржавлении механизмов, которыми пользуется ум. Он часто чувствует как бы некоторую тяжесть в голове. И в частности, придя в счастливые минуты, наедине с самим собою, к правильным и глубоким умозаключениям, а затем собираясь экспромтом поделиться ими с собеседником, дать им излиться, он замечает иногда на путях ума какой-то беспорядок или затор.