Членам Конфедерации он благодарен за то, что они одни во Франции пытаются ухватить за горло милитаризм. Но вожди и кадры внушают ему некоторое недоверие. Гражданин Пато, которому весело пугать буржуазию выключением электрического тока на пять минут во всем Париже, право же, занимает слишком много места и не умеет молчать о своих намерениях. Возможно, что он славный малый. Но в нем как будто что-то есть от плохого актера и провокатора. Среди других вождей распознается слишком много тех молодцов, которых мелкая буржуазия ненавидит не без некоторого основания, потому что они воплощают недостатки, противоположные ее добродетелям: лень, беспорядочность, мотовство, краснобайство. Плохие рабочие, которые меняют каждые три месяца место работы, разглагольствуют в кабаках, должают в мясных и мечтают о платной секретарской продолжности в синдикате.
   – Увы, – думает Жерфаньон, – происходящий в народе отбор направлен против народа. Лучшие, самые трудолюбивые, самые честные уходят из рабочего класса. Становятся мелкими хозяевами. Готовят для своих детей буржуазное будущее. Среди тех, кто остается, чтобы вести за собою народ, организовать рабочих, есть, конечно, несколько крепких голов, несколько благородных сердец. Но почти наверное какой-нибудь изъян удержал их в рядах пролетариата, движениями которого они руководят. Такова, – думает Жерфаньон, – игра сил в капиталистическом обществе.
   "Коммерсанты совещаются". О чем? О последствиях полной приостановки телефонной связи. "Признания шпиона". Это одна из статей целой серии, интересной, замечательно точной в подробностях, почти несомненно подлинной. Из нее видно, что Германия содержит среди нас шпионов и дает им разумные поручения. Надо думать, что мы содержим шпионов у нее и стараемся перехитрить ее шпионов. Все это – работа специалистов, как и биржевая котировка, приведенная в конце пятой страницы. Специалисты сражаются в отгороженном для них месте. Они были бы в отчаянье, если бы не с кем было сражаться.
   Но для чего нужна, по мнению газеты, эта серия статей? Для того, чтобы публика знала, что между нами есть шпионы? Публика и без того должна об этом догадываться, если она не совсем дура. А затем, что же публика может предпринять? Ее ли дело, если в этом есть надобность – потребовать больше бдительности от главного штаба?
   Все это так. Но мы знаем также, что существуют микробы. Тем не менее, если газета будет нам каждый день преподносить статью о микробах, об их деятельности, вредоносности, и если выберет для этой кампании момент, когда телеграммы на третьей странице почти каждый день сообщают об усилении холеры в России, то у нас возникнет довольно оригинальное умонастроение, в котором будет занимать огромное место идея об опасности микробов; а если затем, на самой последней странице, нам попадутся на глаза объявления, рекламирующие антисептические средства, которые "одобрялись медицинским сословием во время всех эпидемий", то эти объявления окажут на нашу подавленную психику наилучшее воздействие, какого только могут от них ожидать аптекари.
   Небезынтересно, поэтому, отметить, что серия "Признания шпиона" печатается наряду с серией "Балканский кризис".
   Приступим к главному. "Франция, Англия и Россия будут действовать солидарно". Можно ли яснее дать понять, что расколовшаяся на две части Европа только и ждет повода, – этого или другого, – чтобы воссоединиться во взрыве войны; тройственное соглашение и австро-германский союз противостоят друг другу как две огромные грозовые тучи.
   Внизу страницы, справа, сравнительная таблица на двух столбцах: "В случае войны Болгария выставила бы: действующая армия: – 90000 пехоты и т.д… Ополчение… и т.д. Итого 378000 пехоты, 7000 кавалерии, 520 пушек. Турция выставила бы… итого 1954000 человек, 1700 пушек".
   В заметке указано, что болгарская армия значительно уступает турецкой по численности, но однороднее этой последней, лучше вооружена и на более современный лад организована.
   В остальной части газеты, на первой, второй, третьей страницах, двенадцать столбцов официозных сообщений, комментариев, телеграмм, извлечений из печати… На третьей странице, под заглавием "Новый франко-германский инцидент", берлинская корреспонденция о Марокко напоминает способным про это забыть, что в распоряжении остается мароккский предлог, окажись недостаточным балканский, и что за всяким европейским конфликтом скрывается франко-германский конфликт.
   Война. Жерфаньон с самого детства живет под проклятым знаком войны. Когда ему было шесть лет, о чем говорили ему в сельской школе? О метрической системе, но и об Эльзасе-Лотарингии, о Рейхсгофене, Вскоре после того, как он понял, что такое черт, он услышал имя Бисмарка. Среди товарищей "Пруссак" было еще страшным ругательством. На обложках школьных тетрадок он видел Мак-Магона, Шанзи, Федерба. Стоит ему подумать об этом, от воспоминания об этих пестрых страницах на него веет запахом не только бумаги, но и обиды, поражения. Под картинкой всадника в треуголке подпись хвасталась жалкой местной победой: Кульмье, Бапом. Даже шестилетний ребенок понимал, как были горьки и жалки такие утешения. Подняв голову над партой, надо было созерцать карту Франции, желтые или зеленые тона которой были бы так веселы без этого густого, серовато-лилового пятно у выступа Вогезов. Казалось, по классу порхает, как пара летучих мышей, черный двойной чепец потерянных провинций. Дитя Велэй не решалось любоваться видом своих гор. В хрестоматии рассказы о вольных стрелках, осаде Парижа, штыковых атаках. На уроках декламации он учил "Трубу" Деруледа, страницы из "Страшного года". Жерфаньону еще мерещатся все эти кепи, эти длинные бороды, вся эта толпа не то солдат, не то бродяг, вся эта вторая империя, издыхающая в грязи и хаосе, которую рисовали ему виньетки книг и даже десертные тарелки на семейных торжественных обедах; потому что в тот момент, когда по рюмкам разливали ликер и когда взрослые начинали говорить все разом и очень громко, – ребенок, отодвинув пирожное, обнаруживал под ним битву при Шампиньи, бивуак западной армии, Гамбетту в корзине воздушного шара. А когда затевались игры, всегда находился какой-нибудь старый болтун, отрастивший себе императорскую эспаньолку, который похлопывал мальчика по щекам со словами: "Ты, малыш, принадлежишь к поколению реванша".
   Позже, в лицее Пюи, а затем в Лионском лицее, наваждение ослабело. Но до слуха ребенка стали доноситься голоса улицы, публичные толки. И от них опять-таки веяло духом войны. Самое раннее воспоминание его гражданской жизни – это осуждение капитана Дрейфуса, а обвинен был Дрейфус в том, что выдал Германии некоторые средства предстоящей войны. Второе его гражданское воспоминание – это франко-русский союз, чье-то путешествие, не то президента, не то царя, и радость, бодрость, разливавшиеся даже по деревням при мысли, что уже мы не будем одни, когда грянет война.
   Потом – Фашодский инцидент, когда легче было от сознания, что на этот раз не о Германии речь и что неприятель грозит с другой стороны, как мигрень меняет место в голове. Потом – передышка Всемирной выставки с музыкой танцев и смешением наций, интересующихся одна другою, но без дружелюбия, как на пляже – курортные гости. Заря нового века, слишком долгожданная, заранее утомленная, не в меру яркая от поддельного блеска, спустя несколько часов уже избороздившаяся страшными зарницами войны.
   Вот уже, впрочем, десять лет, не довольствуясь зловещими знаками, война принялась бродить вокруг Европы, покусывая ее, вгрызаясь в разные концы: испано-американская война, англо-бурская, русско-японская. Каждый раз становились ярче зарницы, громче грохотало вдали; и в самые мирные города Запада предвестник-ветер заносил листья и пыль.
   Жерфаньон смял газету, бросил ее в угол. "Не сегодня. Не хочу больше думать об этом". Он уселся в коридоре, прижался лбом к стеклу, обратился мыслями к спокойной прелести осени, к молодости своего тела, к личным поводам радоваться жизни.
   "В конце концов, у меня есть своя судьба. Она свежа, дерзка, нетронута. Многие переживали свой двадцать второй год при худшем беспорядке в мире и при более грозных предзнаменованиях. Главное – иметь от роду двадцать два года. Когда я говорю: мир начинается со мною, – то был бы идиотом, рассчитывая, что по этой причине все устроится согласно моим желаниям. Но я мудрец, если понимаю это в том смысле, что буду направлять свою жизнь как совершенно новый ряд событий, для которых прочий мир должен предоставлять место и поводы. Моя задача – быть настолько сильным, чтобы даже судороги Европы стали одним из моих эпизодов".
 

XVI

 
ДВЕ СИЛЫ. ДВЕ УГРОЗЫ
 
   Приблизительно в половине пятого г-н де Шансене, только что проехавший в автомобиле по мосту Пюто, и Кланрикар, шедший по улице Кюстина, близ улицы Клиньянкур, испытали оба довольно сильное волнение. Шансене ехал к автомобильному заводчику Бертрану. Свиданье назначено было третьего дня. Предстояло закончить дело, которое, по-видимому, интересовало Бертрана, но само по себе не представляло интереса для Шансене и его группы. Бертран вознамерился назвать своим именем определенный сорт бензина для двигателей и рекомендовать своим покупателям пользоваться исключительно этим сортом. Однако, он не имел средств ни фабриковать, ни держать на складе, ни распространять этот бензин. Поэтому он предложил нефтепромышленникам такую комбинацию: они фабрикуют для него бензин не специальный, а несколько отличающийся по вязкости от обычного; наполняют им сосуды особой формы; берут на себя его распространение и продажу под маркой "бензин Бертрана", а Бертрану отчисляют по десяти сантимов за каждый проданный под его именем двухлитровый бидон.
   Шансене, собиравшийся сперва отклонить это предложение, придумал затем способ сделать его более заманчивым для нефтепромышленников. В инструкцию для покупателей Бертран мог бы ввести совет опорожнять совершенно картер двигателя после каждых полутора тысяч километров. Раньше соблюдали редко это правило. Обычно просто подливали бензин, когда уровень понижался; и находили, что он и то уж понижается очень быстро. Шансене вычислил, что периодическое опорожнение картера, практикуемое более или менее исправно частью владельцев автомобилей Бертрана, – а машин этой марки, различных типов, было тогда в ходу двадцать пять тысяч, – способно повлечь за собою дополнительный спрос на бензин, превосходящий двести пятьдесят тысяч литров в год. Автомобилистов того времени ни на минуту не покидал страх за исправную работу и долговечность их машин. Даже самые беспечные по природе жили в хронической тревоге и едва лишь пытались от нее отделаться, внезапная поломка опять их ввергала в нее. Знакомому с пружинами их психологии ничего не стоило поэтому, побудить каждого из них истратить лишнюю сотню франков за год. С другой стороны, Бертран, по слухам, имел некоторые сильные связи в политических кругах. Шансене собирался попросить его воспользоваться ими в защиту нефтепромышленников при предстоящем запросе. Такой союз был бы одним из тайных условий сделки.
   Проезжая по Булонскому лесу, Шансене в уме резюмировал вопросы и доводы, которыми готовился воздействовать на Бертрана. Он изобретал также формулы для рекламы, которую им предстояло выработать сообща. "Затратив сантим на бензин, вы сберегаете франк на ремонте". Шансене в четвертый или в пятый раз прислушивался к этой фразе, когда оставил за собою мост Пюто.
   В этот миг он увидел много людей в картузах и рабочей одежде, прислонившихся к перилам моста с обеих сторон. Подальше,- на другом берегу Сены, такого же обличья люди образовали толпу. Они стояли почти неподвижно. Занимали мостовую и тротуары, почти не оставив свободного проезда для экипажей. Эта толпа, в довольно ярком свете заходящего солнца, имела какой-то землистый оттенок. Она походила на только что вспаханное поле.
   Внезапное беспокойство охватило Шансене. Он сказал шоферу:
   – Тише ход!
   Только стыд помешал ему повернуть.
   Он продолжал прерывистым голосом:
   – Смотрите, никого не заденьте… Что же это, забастовка? Нельзя ли нам двинуться в объезд?
   Машина уже вкатилась в толпу. Шофер трубил, не без нетерпения. При звуке рожка лица поворачивались в сторону автомобиля. Они находились вплотную перед Шансене. Ему показалось, что никогда еще он не видел столько рабочих лиц, столько лиц из народа. Молчаливые и напряженные лица. Едва ли угрожающие, если под угрозой понимать возможность близкого перехода к действию; но очень страшные, так как чувствовалось, что в их глазах допустимо всякое действие. Автомобиль еле подвигался вперед. Шансене почти невольно высунул руку из окна, чтобы трогать шофера за плечо и внушать ему осторожность. Он рисовал себе, как автомобиль толкнет кого-нибудь крылом, собьет с ног; и как сразу же вокруг сгустится толпа, подымутся крики, рев, автомобиль будет отброшен к Сене, опрокинут в воду вместе с седоками.
   У него было такое ощущение, словно ему открылась действительность, нелепая и несомненная, после особого бредового сна. Переговоры с Бертраном, подсчет потребляемого количества бензина, отчисление десяти сантимов за бидон, парламентские связи… ему нужно было сделать усилие, чтобы продолжать думать, что эти отвлеченные сновидения все же соответствуют существующим вещам. А между тем он не имел привычки волноваться по пустякам. Умел закрывать глаза, чтобы устранять видимости, стеснительные для его мировоззрения. На этот раз глаза упорно оставались открытыми и показывали ему лица, взгляды, картузы, звенья упругой толпы, в которой застревал автомобиль и где каждый поворот колеса казался последним.
   Он повторял про себя немного по-дурацки:
   "Но что же это? В газетах ничего не говорилось эти дни про забастовку. Узнать бы, бастует ли завод Бертрана".
   Это значит, что газеты могут умолчать о такой толпе, как эта, не предупредить о ней выходящих из дому. Можно нежданно попасть в эту землистую народную гущу. Так устроено общество. Полагаться на такое устройство – безумие. Своего рода морская опасность непрестанно бродит вокруг и грозит опрокинуть тебя, как рыбачий челнок.
   Необычный вопрос промелькнул в голове у Шансене: "Такие же ли это люди, как я?" Он был один. Он не мог принять никакой выгодной позы. И поставил себе этот вопрос со всей честностью, на какую был способен. Ему припомнился товарищ детства, офицер в Марокко, сделавший всю свою карьеру в колониях и говоривший о "туземцах". Эта землистого цвета толпа забастовщиков не является ли своего рода "туземной" массой, в известном смысле – завоеванным народом? Как господствовали до сих пор над таким народом? Как можно продолжать над ним господствовать?
   Шансене глядел на спину своего шофера. Этот человек, материально столь близкий к нему, ежедневно проводящий с ним столько часов, является до известной степени таким же, как он, человеком. На этот счет обманывать себя невозможно. Это даже человек с известным физическим превосходством, сметливый, легко изъясняющийся. Он мог бы, о боже, сидеть не на передке, а внутри автомобиля. Но в равной мере он мог бы – вот о чем думать всего страшнее – находиться в этой толпе и повернуть внезапно голову, посмотреть на Шансене, посмотреть на него взглядом, устремленным с другой стороны, с другого берега… Во всяком случае, в данный момент он на этой стороне или почти на этой. И из них обоих, Шансене и его, с более презрительным раздражением смотрит шофер на этот народ, в котором увязает автомобиль.
 
* * *
 
   Кланрикар, за полчаса до того уйдя из школы на улице Сент-Изор, прогуливался не спеша. На углу улиц Клиньянкур и Кюстина, он увидел, что прохожие глядят в направлении бульвара Барбеса, и вскоре услышал топот множества лошадиных копыт. Он остановился.
   Вверх по улице Кюстина, со стороны перекрестка Шато-Руж, несся эскадрон драгун. Всадники в походной форме, по четверо в ряд; впереди – офицер. В ногах коней, в вибрации грудных клеток, в резких поворотах крупа вправо или влево, в том, как натягивал поводья кавалерист или как ускорялся внезапно стук подков о мостовую, был сдержанный напор, избыток пыла и мощи, скопление буйных сил, зажатых, как пружины в мешке. Солдаты смотрели на уши своих лошадей или на спины товарищей переднего ряда. До улицы им не было дела. Или же, если они думали о ней, то ради наслаждения, с каким унижали ее, словно напиваясь красным вином в кабаке.
   Кланрикар с изумлением почувствовал, как по его телу пробежал какой-то упоительный трепет. Кожа на лице у него натянулась, задрожала. Жить он стал с таким напряжением, что ощутимой сделалась вся субстанция жизни и что вся масса живого существа сама наслаждалась собою.
   Он полюбил силу. Упился силой. Испытал, как порыв сладострастия, эту надменную рысь эскадрона по улице, еле вместившей его, и неопределенную угрозу, которую он уносил с собой в неизвестном направлении.
   Смутно он думал: "Они боятся. Они испугаются". Кто – они? Все: враги, слабые, те, кого надо раздавить, кого надо удержать в повиновении и рабстве; те, кто рождены, чтобы уважать силу, чтобы чувствовать на себе ее гнет с малодушием одновременно любовным и сыновним. Кто – они? Сам Кланрикар: его предки, его потомки сквозь века.
   Эти мысли в нем пронеслись, как вихрь, как столб из песка и пыли. Он был ими ослеплен. Не имея никакого суждения о них, он был ни на что не способен, ни даже на то, чтобы устыдиться их. В мимолетной вспышке сознания, как пьяный, он еле замечал, что в этом было нечто весьма страшное для участи человечества, для ближайшего будущего, для тех событий, от страха перед которыми он с самого утра чувствовал тяжесть в висках.
   Но крупы последних коней эскадрона, обмахиваемые нервными хвостами, удалялись, углублялись в улицу, смешивались с веществом Парижа. И учителю не удавалось даже воскресить в своей памяти лица бедных детей.
 

XVII

 
БОЛЬШОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ МАЛЕНЬКОГО МАЛЬЧИКА
 
   Кланрикар не заметил, как мимо него пробежал Луи Бастид со своим обручем. Луи поднимался от перекрестка Орденер по улице Клиньянкур, все время бегом. Этот подъем очень крут. Лошади – и те идут шагом, тянут повозку толчками, налегая всей грудью, выбивая искры на булыжниках. Однажды маленький Луи видел, как пожарный фургон, влекомый великолепными конями, примчался галопом и атаковал подъем, Пробежав несколько метров, лошади двинулись дальше шагом, как и все другие. Отсюда видно, что гнать обруч вверх по такой горе очень трудно. Вначале нужны решительность и сильное увлечение, а затем и воля не ослабевать, не прислушиваться к своей усталости, не говоря уже о том, что надо очень искусно действовать палочкой.
   Луи Бастид прямо из школы вернулся к родителям, жившим на улице Дюэм, в третьем этаже, в двух шагах от бульвара Орнано. Поцеловав мать, он показал ей свои тетради, отметки за прилежание и поведение. Он ни о чем не просил, но глаза у него горели. Мать поглядела на бледные щечки, на ясный солнечный день за окном; и сказала, стараясь не показать вида, как она рада его желанию играть:
   – Ну, бери свой обруч. Берегись лошадей. Возвращайся в пять часов.
   Обруч был большой и прочный; слишком большой для роста Луи. Но выбрал он его сам после долгих размышлений. Задолго до того, как его купить, он увидел его в одном магазине на выставке и решил, что не может быть прекраснее обруча, – таким крепким и здоровым показалось его дерево, свежеокрашенное, хорошо закругленное. При виде его сразу чувствовалось, как он мог бы лететь, скакать. Размеры его немного беспокоили Луи. Но он рассчитывал расти еще долго; и не мог себе представить, что разлюбит когда-нибудь обруч, который был ему так дорог; что будет смотреть на него, как на жалкую детскую игрушку. Одна только могла быть причина бросить его – как раз то, что он станет слишком мал. И покупая несколько не в меру большой обруч, Луи заботился о будущем.
   Итак, он сбежал по лестнице своего дома, с обручем на плече. На улице он стал посреди тротуара, поставил обруч строго по вертикали, слегка придерживая его пальцами левой руки. Затем ударил резко палочкой. Обруч вырвался. Конец палочки сразу же его догнал, чтобы направлять по правильной стезе; и с этого мгновения Бастид и обруч бежали друг за другом; приблизительно так бежит ребенок за собакой, держа ее на ремне; и приблизительно так дает себя всадник нести своей лошади, не переставая ее пришпоривать и ею править.
   Кто много играл в обруч, как Луи Бастид, и кому посчастливилось найти обруч себе по душе, тот в самом деле замечает, что все происходит иначе, чем при обыкновенном беге. Попробуйте бежать без обруча; вы устанете через несколько минут. С обручем вы не чувствуете усталости неопределенно долго. Вам кажется, что вы опираетесь, чуть ли не даже, что вас несут. Когда на миг вас одолевает утомление, обруч словно наделяет вас дружески силой.
   Впрочем, не всегда надо быстро бежать. При навыке удается идти почти шагом. Задача, – в том, чтобы обруч не кидался вправо или влево, не цеплялся за ноги прохожих, которые вырываются из него как пойманные крысы, и не сваливался плашмя на землю после необычайных судорог. Надо уметь пользоваться палочкой, хлопать ею по обручу совсем легко, почти только касаясь его и ему аккомпанируя. А главное, в промежутках между ударами надо все время устранять малейшие уклонения обруча с помощью палочки, которая не перестает с того или другого боку поглаживать его край, поддерживая или поправляя его движение, и конец которой энергично вступает в действие, едва лишь он начинает вилять.
   Луи Бастид мог бы уже не думать об этой теории, потому что давно играл в обруч и приобрел такую ловкость, при которой уже не приходится рассчитывать все движения. Но природная добросовестность и осмотрительность не позволяли ему рассеянно делать сколько-нибудь важную вещь. И он не умел также быть рассеянным, получая удовольствие. Любому занятию, если только оно не было скучно, он отдавался страстно и ощущал малейшие инциденты с трепетной ясностью, с остротою, превращавшей каждый такой инцидент в нечто незабываемое. От природы он способен был на очень большое присутствие духа. Но оно не мешало экзальтации. И если управление обручем ни на миг не переставало быть для него точной работой, совершаемой в неуступчивой зоне яркого освещения, то его бег по улицам был тенистым и таинственным похождением, звенья которого напоминали сны и вели его необыкновенными перипетиями, постепенно и поочередно, к моментам восторга, опьянения или просветленной печали.
   Прямо с бульвара он свернул на улицу Шампионне, в этот час – немного пустынную, довольно белую и солнечную. Там почти нет высоких домов. Низкие, длинные здания, куда входят со двора, только с одним окном на улицу, иногда – слуховым. Ворота. Заборы. Обычно – тишина, внезапно нарушаемая громыханьем телеги с тройкой лошадей. Тротуар – светлый, довольно широкий и тоже свободный. Длинная стена, протянувшаяся справа, провожает тебя как товарищ. Три, четыре фонаря между каждыми двумя переулками. Все это полно легкости, безопасности, безмолвной благожелательности. Небо просторно. Дым из высокой фабричной трубы поднимается вдали почти совершенно белый и образует справа от нее развевающийся флаг. Счастлив парижский мальчик, бегущий вдоль спокойной улицы. Он видит небо и дым. Небо, еще озаренное солнцем, все же говорит, что ночь близка. Оно опирается на крыши сараев, так что до него рукой подать. Но там, где дым, – оно торжественно, глубоко, далеко. Милое небо, которого всегда ищет взгляд, время от времени его находя, – оно ничего не сулит, но содержит, неизвестно каким образом, всевозможные обещания, которые чует сердцем парижский ребенок. Оно напоминает некоторые смутные и стойкие, счастливые ощущения, испытанные им, когда он был еще моложе, еще больше ребенком, и уже образующие его память, между тем как он бежит за обручем, – образующие его собственное прошлое, неповторимое и тайное. Как прекрасен дым! Очень правильный ряд утолщений, которые сворачиваются, потом расстилаются. Это похоже на дивные летние облака, но наделено волей, направлением, дыханьем; чувствуется источник дыма. А эта труба, поднявшаяся над городом! Она словно возносит в небо источник облаков, рождающихся в глубине Парижа.
   Иногда обруч делает бросок, убегает. Палочка преследует его и не может догнать. И он слегка наклоняется, поворачивает. Ведет себя совершенно наподобие животных, бегство которых недолго остается разумным. Надо уметь не слишком порывисто ловить его. Иначе он может удариться об стену или свалиться на землю.
   Когда наступает момент свернуть с тротуара, – как приятно подстерегать, наблюдать легкий скачок обруча. Представляешь себе, что имеешь дело с тонким и нервным животным. А затем, до противоположного тротуара, он уже не перестает подпрыгивать на булыжниках, в щелях между ними, со всевозможными неправильностями и причудливыми зигзагами.
   Луи Бастид внушает себе такое чувство, словно он должен выполнить какое-то поручение. Его куда-то послали, что-нибудь отнести или, может быть, сообщить. Но маршрут не прост. Надо соблюдать его во всех непредвиденных и странных подробностях, как потому, что таков закон, так и во избежание опасностей или врагов. Вот огромная стена товарной станции, вот улица Пуассонье с такими странными газовыми рожками. Они – в коронах, как короли; в ореолах, как мученики. Поручение требует, чтобы Луи бежал по левой стороне, перейдя мостовую, и направился к фортификациям вдоль длинной стены, мимо газовых фонарей, таких странных. Стемнело немного. Улица начинает наполняться сизыми сумерками и почти холодным воздухом. Небо остается светлым, но еще больше отдаляется. Уже не приходится говорить о скрытых в нем обещаниях для ребенка, поднимающего глаза. Луи обязуется бежать мелким, очень ритмичным шажком, почти не более скорым, чем поступь взрослых людей. Обруч явно помогает ему. Это легкое колесо, которое могло бы так стремительно катиться, замедляет свой бег, чтобы не утомлять Бастида.