– Ты ему скажи, что это для меня и что это такой же кусок, как позавчера, не такой только жирный. Вот тебе два франка.
   Случается, что мальчонку или мяснику изменяет память, и они выходят из затруднения, как им бог на душу положит. Но не такой у г-жи Майкотэн характер, чтобы терзаться из-за подобных неудач. Кусок мяса всегда съедобен. Мясник не позволит себе послать ей обрезки или легкие для котов. Правда, когда она иной раз, удосужившись только в половине двенадцатого подумать о продовольствии, соображает, что у нее едва хватит времени поджарить бифштексы, то ей приносят горбушку ссека, который надо шесть часов тушить. Что касается честности юных ее комиссионеров, то никогда у г-жи Майкотэн не было повода на них жаловаться. Не столько добросовестность, сколько самолюбие никогда бы этим ребятишкам не дало стащить несколько су у особы почтенного возраста, известной в квартале и оказывающей честь тому, кого она считает способным исполнить трудное поручение. Скорее, им грозит опасность забыть, какую сумму они получили. Но и это не может иметь дурных последствий. Им достаточно вывернуть свои карманы. Все, что в них оказывается, принадлежит, несомненно, г-же Майкотэн, потому что собственных денег у них нет. Десять сантимов она отчисляет от сдачи и награждает ими мальчугана. Он тотчас же устремляется на площадь де-Фэт и превращает это вознаграждение в леденцы.
 

VI

 
УНЫНИЕ ЖЮЛЬЕТЫ ЭЗЕЛЭН. БОДРОСТЬ ЖАНА ЖЕРФАНЬОНА
 
   Жюльета Эзелэн запирает дверь за собою. Звук вращающихся в скважинах ключей был таким же, как много раз. Когда она выходит из своей квартиры, ей постоянно кажется, что она не вернется сюда.
   Лестница – перед нею. Она сходит по ступеням. В разверзающейся перед человеком лестнице есть начало головокружения, некое обещание. Увы! Всего-то три этажа. Пропасть неглубокая!
   У Жюльеты – небольшой сверток под мышкой. Она проходит мимо привратницы, и та думает: "Какая бледная – квартирантка третьего этажа! И глаза какие грустные! После двух месяцев замужества!"
   Девять часов. Жюльета очутилась на улице как-то внезапно и удивляется. Как удалось ей так быстро собраться? И квартира убрана. Если "он" случайно вернется раньше, чем она, то никаким беспорядком не сможет быть недоволен. По-видимому, она управлялась с вещами не видя их, с ловкостью, с проворством, всегда ее отличавшими, а теперь только по временам вступающими в действие, как механизмы, среди полной растерянности.
   Вот она на прохладной и залитой светом улице в столь ранний час, словно ее ждет какая-то работа. Но ничто ее не ждет. Она ощущает сверток под локтем. Он-то и послужил для нее поводом выйти. Но она в этом уже не уверена. Она хорошо знает, что никто бы не понял, почему она так поторопилась.
   Люди идут мимо, шагают прямо вперед, с удивительной уверенностью. Очевидно, нисколько не сомневаются в том, что им надо сделать. В автобусе все промелькнувшие лица, хотя и не веселы, ни даже спокойны, но – как бы сказать? – оправданы. Да, у них есть готовое оправдание. Почему вы здесь, в этот час? Они бы знали, что ответить.
   Жюльета чувствует чрезвычайно легкое и тоскливое опьянение. Оно поднимает дух, как и радостный хмель, но головокружение от него горько, как перегар, и так же ненужно. Оно тоже притупляет сознание, но тогда ощущаешь себя шаткой, как призрак, оторванной, потерянной. Потерянной! Чуть только произнесешь слово "потеряна", – оно овладевает тобою, окутывает и уносит тебя. Оно соткано из серого тумана, ледяного безумия, сырости.
   Вход в метро. Жюльета не любит этого подземелья, оно ей внушает инстинктивно чуть ли не ужас. Но сегодня все враждебное имеет право на нее. Все, взирающее на нее со злобой, столкнулось, по-видимому, с ее судьбою.
   Это октябрьское утро бесконечно прекрасно. Даже от этого не избавлена она, от сознания, что жизнь была бы для нее счастьем…
   Бездна метро обдает ее своим жалким дыханием. Право же, нет никакого смысла сходить по этим ступеням. Но и это – неясное обещание, какая-то ничтожная вероятность низринуться в пропасть.
 
* * *
 
   Перед Жаном Жерфаньоном горы понижаются. Этот край не восхищает его. Быть его уроженцем – не велика была бы честь. А между тем, его родные места находятся поблизости. Вид деревень, расположение посевных площадей, волнистость почвы должны были бы трогать его некоторыми чертами сходства. Быть может, ему неприятно находить отражение того, что дорого ему в посредственных, на его взгляд, картинах.
   Он смотрит на свой чемодан, лежащий перед ним на сетке и слишком с нее свисающий. Это чемодан бедняка: саржей обтянутый картон; уголки из грубой кожи; неуклюжие, глупо раздвинутые ручки.
   "Это потому, что я беден, – думает он почти весело. – И бедность моя – деревенская. Нечего лгать моему чемодану".
   Вдобавок ко всем другим причинам чувствовалось возбуждение, Жерфаньон почти не спал эту ночь. Вчера вечером, в Сент-Этьене, у него не хватило духу рано лечь. Он пошел в кафе. Бродил по улицам. Любовался тенями на площади Республики, словно это была площадь знаменитого города. Повеяло холодом с гор, сгустился туман. Улицы были безлюдны.
   Вернувшись в гостиницу около полуночи, он растянулся на постели, расшатанной приезжающими по торговым делам. Не мог заснуть. Даже не старался. В голове проносились мысли без счету. Казалось, за эти несколько часов все вопросы жизни, все, что делается в мире, все вероятности грядущего вперемежку посылали к нему делегации. Он нисколько не усиливался думать. Он был как прохожий, которого остановил людской поток на главном мосту огромного города. Остановил и струится мимо.
   В пять часов он был уже на ногах, ощущая крайне напряженную бодрость. Оттого, что он привык много спать, в голове у него немного шумело после бессонницы и в глазах чувствовалась некоторая тяжесть. Но чрезвычайная ясность мыслей была ему так приятна, производила на него такое впечатление силы, запаса сил, что он даже решил: "Теперь я испытаю эту систему – почти не спать. Слишком я много сплю. И оттого, что вижу много снов, мой ум, несомненно, уделяет слишком много возможностей сну, приключениям, которые с ним во время сна случаются".
   В шесть часов он был на перроне станции, один, если не считать станционного служащего и нескольких газовых фонарей, – задолго до отхода поезда, но не испытывая особенного нетерпения. Он чувствовал себя способным долго ждать без всякого раздражения. Затем рассвело. Даже станционные здания, стрелочный пост, цистерны позаимствовали у зари новизну, смелость. "Надо это запомнить навсегда. Устроиться так, чтобы по временам видеть мир на рассвете".
   Между тем, мысль о заре была недавно отравлена для него. Зори целого года! Ему послышался звук трубы. Он оглядел себя, чтобы убедиться, что на нем штатское платье.
   Поезд в Париж отошел в 6.40, а не в 6.38. Эти две минуты задержки истомили Жерфаньона сильнее, чем все остальное время ожидания.
   Жан ходит по коридору вагона. Он размышляет о своей наружности. Роста он скорее высокого. Ничего нескладного в нем нет. Но он чувствует, что естественные позы у него некрасивы. Жесты его, когда он наблюдает их внутренним оком, не нравятся ему. "Мне недостает изящества. Я крестьянин. Да и помимо того "провинциал" – это ведь что-нибудь значит. Пустяки! Я рассмотрю этот вопрос позже, когда он прояснится. Это не слишком важно. Лицо? Иной раз, перед зеркалом, лри известном освещении, я склонен быть о нем очень хорошего мнения. Но этому всегда мешает какое-то беспокойство. Робость? Критический дух? Забота о чужом мнении? Во всяком случае, это не фатовство. Какого цвета у меня глаза? Черные? Нет, не совсем. Темные? Под темный дуб. Могут ли быть красивы глаза такого оттенка?"
   Опять он уселся, еще раз смотрит на чемодан. "Там все мое имущество". Он улыбается. "Я – из тех, кому нечего терять".
   Никогда еще будущее не расстилалось перед ним так широко. И никогда еще не чувствовал он себя таким свободным. Так он думает, по крайней мере. Человек в двадцать два года уже способен относиться несправедливо к своему прошлому.
   Между тем, его ждет впереди нечто весьма определенное. Ему должно было бы казаться, что судьба его, вначале раздробленная и струившаяся во все стороны, мало-помалу начинает сосредоточиваться и канализироваться. В Париже его ждет професиональная деятельность, начало поприща, отойти от которого впоследствии мало надежды у него и которое не считается изобилующим неожиданностями.
   – Не забыл ли я своей щетки?
   Это – платяная щетка, полюбившаяся ему бог весть отчего, одна из четырех или пяти вещей, к которым он привязан и утрата которых была бы для него несчастьем.
   "Ребячливое чувство, конечно. Но три четверти наших чувств ребячливы, а остальные ребячливы каждое на три четверти".
   Он противится желанию порыться в чемодане. Потом замечает, что это сопротивление, упершись в одну точку, помешает ему наслаждаться как следует другими вещами, если не прекратится. У Жана нет извращенной склонности к самообузданию, и он скептически относится к некоторым мнимым победам над собою, "когда дело не стоит труда". Он поднимается. Открывает чемодан. Щетка – там. Он ласкает ее взглядом, как погладил бы рукою умного зверька, не шевелящегося в корзинке, куда его положили. Дарит снисходительной и нежной мыслью некоторые другие вещи, не менее смиренные, не менее верные. Ему припоминаются иные мучительные вечера в казарме, когда в вещах своего "личного ящика" он готов был видеть единственный смысл существования: "Я, кажется, мог бы дать себя убить на этом ящике, защищая их" (там была, среди прочего, книжка, которую он очень любил, и записная тетрадь). Он думает о животных – о жалкой любви животных к тому единственному, что им принадлежит, – к норе, к соломенной подстилке, к тряпке в углу кухни. Ему приходит на мысль, что это "идет далеко", что "это ставит вопросы". "Быть может, мне и там понадобится иногда открывать свой чемодан, чтобы мне было за что держаться".
   Нет, нет! Мысль его разом встрепенулась, отряхивается от ласк меланхолии. Жан прошел через период испытаний. Новая жизнь его будет приветлива и широка. До следующего периода испытаний. Но он, несомненно, очень далек. Когда невзгоды очень далеки в грядущем, то морально они удалены в бесконечность, и стрелка тревоги остается на нуле. Какая это красота – вибрирующая станция! "Еще три и пять – восемь… восемь с половиной, скажем – девять часов, и я уже буду много минут ощущать себя парижанином".
 

VII

 
ПЕРЕПЛЕТЧИК КИНЭТ
 
   Жюльета Эзелэн помнила эту улицу, но не знала точно, где она находится. На станции "Авеню Сюфрэн" ей показалось, что где-то поблизости должна эта улица таиться, и она вышла.
   Обычно у нее топографическая память бывала сильна, пробуждалась на месте и позволяла ей ориентироваться с безотчетной уверенностью.
   Окрестности станции она узнала, но ничто здесь не ассоциировалось с представлением, руководившим ею: с зеленоватой рамой витрины на тихой улице, где стоят высокие серые дома с плоскими фасадами. В витрине – несколько книг в различных переплетах.
   Туда ее как-то привел отец, когда она была девочкой. Милое воспоминание. У нее возникла в памяти зеленоватая витрина, когда ей пришло на ум сегодня утром дать переплести эту книжку, что у нее в руках.
   Пройдя наудачу ряд перекрестков в ожидании знака, который подаст ей память, она зашла, наконец, в писчебумажный магазин и спросила, нет ли поблизости переплетчика. В соседней улице один переплетчик оказался, и ей дали его адрес.
   Ни улица, ни магазин явно не были теми, которые запомнились ей. Но Жюльета была настолько растеряна, что не могла упорствовать в поисках. И, как-никак, вначале ее ведь вело воспоминание: теперь его сменил случай. Есть такой хмель отчаянья, когда все лучше, чем выбор воли.
   С одной стороны этой улицы тоже стояли высокие дома с серыми гладкими фасадами. Но ведь их видишь почти повсюду в кварталах парижской периферии. С другой стороны – ряд домов постарше и пониже. В одном из них, двухэтажном, помещалась лавка, указанная ей в писчебумажном магазине. Как идущие по аллеям кладбища за гробом любимого человека замечают все же красивые цветы там и сям, в вазе, на чьей-нибудь могиле, так и Жюльета заметила, сквозь дымку, что фасад домика выкрашен в желтый цвет и что вид у лавки приветливый и веселый.
   Она вошла.
   Никого не увидела. На том месте, где в обыкновенных магазинах находится прилавок, стоял длинный стол; на нем несколько книг и обрезки кожи. Когда дверь отворилась, звякнул колокольчик.
   Появился человек. Внешность у него была представительная, и, несмотря на некоторые детали костюма, он гораздо больше походил на участкового врача или архитектора, чем на ремесленника. Черная борода, длинная, пышная, довольно выхоленная. Безволосый лоб, одна из тех гладких, обнажающих тонкую кожу лысин, которые производят впечатление изысканности и старательности.
   – Чем могу служить, m-lle?
   Голос у него вполне гармонировал с физиономией. Голос хорошо воспитанного человека, без всякого простонародного акцента; разве что немного коммерческого тона; звучный, но сухой. Он ждал спокойно, глядя на Жюльету с корректной улыбкой. Глаза у него были черные, глубоко сидящие, скорее небольшие.
   Жюльета развязала сверток. Лист белой бумаги, лист шелковой, книга в желтой обложке. Переплетчик заметил венчальное кольцо на пальце у Жюльеты. Он вдруг посмотрел на молодую женщину более оживленными глазами. Она склонила голову над своим свертком.
   – Я очень дорожу этой книгой, – сказала она. Он прочитал заглавие:
   – "Избранные стихотворения" Поля Верлена. А! Вы любите стихи, мадам?
   Она не ответила. В углу комнаты, на столике, она увидела расшитые, растерзанные книги, приведенные, по-видимому, в такое состояние для брошюровки.
   – Не случается ли во время работы, что книга оказывается поврежденной, испорченной… по нечаянности?
   – О нет, сударыня. Во всяком случае, я отвечаю за…
   – Видите ли… я крайне дорожу этим экземпляром. Мне хотелось бы знать наверное…
   – Будьте спокойны, сударыня. Какого рода переплет желали бы вы иметь? Вы уже решили?
   Ей стало вдруг не по себе у этого слишком изысканного переплетчика. Будь у нее достаточно мужества, она бы ушла и унесла свою книгу. Дымка, стоящая с утра между нею и миром, рассеялась. Она ясно увидела лавку, кожаные ремни на обоих столах, похожие на вещественные доказательства истязаний; расчлененные книги, из которых торчали скрученные в разных направлениях концы проволок; дверь в глубине, ведущую в привычки неизвестной жизни.
   Переплетчик смотрел на нее своими глубокими и живыми глазами. Быть может, ему нравилось смущение молодой женщины. Он отвел глаза от нее, заговорил с самой бесцветной любезностью:
   – Я покажу вам несколько переплетов; и образцы кожи; вы помогли бы мне, если бы указали примерно цену, которая бы вам подошла.
   Он выстроил на столе пять-шесть книг, взяв их из низкого шкафика со стеклянными створками и занавесками из зеленого репса.
   – Этот сколько бы стоил?
   – Что-либо в этом роде? Без всякого украшения? Но не будет ли это не в меру строго для книги стихов? Во всяком случае, это переплет очень хорошего вкуса. На корешке не угодно ли вам иметь узор? Цветок, вроде этого, например?
   Жюльета рассмотрела цветочек тонкого тиснения из синих и красных линий. Такой был бы не плох. Но она подумала об одном человеке, о тяжелом и навеки удаленном взгляде одного человека. Что сказал бы он по этому поводу? Не издевался ли бы он над цветочком, особенно – на корешке этой книги. Она колебалась ответить на этот вопрос. Отказаться от цветка надежнее, ошибка менее вероятна.
   – Нет, лучше совсем простой переплет.
   – Как угодно, сударыня. Я вам его сделаю за… хотел сказать восемнадцать, но, чтобы вам угодить, – пусть будет пятнадцать франков. Обложку и корешок внутри я, разумеется, сохраню, и форзац будет красивее этого.
   Жюльета готова покраснеть. Никакой она не хочет любезности со стороны этого господина с заостренными ушами. (Она заметила, что в верхней части ушная раковина у него плоская, загнутая только слегка, и перелом на ней образует острый кончик.)
   – Вам эта книга спешно нужна?
   Она не знала, лучше ли сказать да или нет; поскорее или попозже прийти сюда опять. Он продолжал:
   – Я сделаю для вас и тут исключение. Ведь красивая женщина всегда нетерпелива. Сегодня у нас вторник, 6 октября. Если вы пожалуете сюда в понедельник, к концу дня, книга ваша будет готова. Едва ли вы представляете себе, какой это рекорд (он смеется) или, вернее, какая страшная несправедливость. Вот, не угодно ли! (Он кивает в сторону расшитых экземпляров на столике.) Это книги одного из моих лучших заказчиков, а он их три месяца ожидает. Ваша фамилия и адрес? Как записать?
   Жюльету снова охватило беспокойство. Ни за что в жизни не сообщила бы она своей фамилии и адреса этому человеку. Но ведь она у него оставляет книгу. Не отомстит ли он тем, что откажется отдать ее? Притворится, будто не узнает заказчицы.
   – Я сама за нею зайду.
   Он улыбнулся.
   – Прекрасно, сударыня. Ваше лицо я запомню, будьте уверены.
   Он поклонился с некоторой аффектацией. Жюльета поторопилась уйти. "Я сказала, что зайду. И надо будет зайти. Что мне делать?"
 

VIII

 
УЧЕНИК ВАЗЭМ
 
   На улице Монмартр, перед лавкой живописцев, неподвижно стоит та же кучка людей. Люди сменялись один за другим. Но кучка не изменилась. Не столько сохранились ее размеры, ее форма, сколько умонастроение – сложное, но с несколькими преобладающими чувствами: изумлением пред виртуозностью, жаждой происшествий, зудом загадочности.
   Теперь она знает больше. Одно за другим последовали разоблачения.
   Под первыми двумя строками:
 

ТОРГОВЛЯ МНЕ НАДОЕЛА

 
ДОВОЛЬНО С МЕНЯ
 
   люди читают теперь углем выведенную фразу:
 

СБЫВАЮ С РУК ВЕСЬ МОЙ СКЛАД

 
   Буква С уже закрашена в черный цвет. Видно также, что эта третья, неожиданно длинная строка соответствует свободному месту на рисунке слева. "Сбываю" очутилось под локтем человеческой фигуры, словно въезжая ей в ребра.
   Надпись на поддельном мраморе позолочена до буквы Д включительно, но смысл ее не стал яснее. Молодого приказчика, считавшего аккредитивы разновидностью слабоумных, сменила молоденькая модистка, подозревающая, что они – особого рода покойники. Надпись, по ее мнению, предназначается для одной церкви. Она называет часовню, где отпеваются аккредитивы. Чем же аккредитивы отличаются от других умерших? Это вопрос. Может быть, тем, что при жизни они принадлежали к определенной секте, к братству, или тем, что их трупы подверглись особой операции, средней между бальзамированием и кремацией (например, обработке с помощью кристаллов).
   За большой витриной, заливая черной краской букву Б в "сбываю" и легко скользя мизинцем по коленкору, причем это скольжение, параллельное движению кисточки, производится ради зрителей с подчеркнуто непринужденным изяществом, – Пекле обдумывает, как ему продолжать исполнение артистического сюжета. Детали композиции уже определились в его воображении. Замысел превосходен; и зеваки, которые придут после обеда, не чают, какой им готовится сюрприз. Но проблема красок не разрешена. Инструкции хозяина непреложны: только три краски, включая черную, плюс белила. На этих основах покоится смета. Разумеется, такому искусному живописцу, как Пекле, легко было бы из белил и трех красок, включая черную, создать гамму весьма многообразных оттенков. Но в отношении такого рода работ хозяин – противник смешения красок. Он утверждает, не без основания, что это ведет к потере времени, так как мастер, вместо того, чтобы с полнейшим равнодушием накладывать одноцветные тона, ударяется в искания, уступает соблазну тщательной нюансировки незаметных переходов из одной тональности в другую и, будучи охвачен художественным головокружением, уже не умеет остановиться на опасном склоне совершенства. Вдобавок, по его мнению, этот избыток усердия не только не гарантирует того, что заказчик останется доволен, но способен порождать осложнения. Если заказчику обещаны три краски и если они поданы ему в самом натуральном виде, то ему, строго говоря, сказать нечего. Если же ему подают смешанные краски, то он тоже желает быть артистом и начинает спорить: "Не находите ли вы, что щеки слишком желтые?" или "По-моему, белки глаз несколько холодны". Покажу же я тебе белки глаз!
   Но в чем хозяин неправ, так это в основанном на грошовой бережливости пристрастии к коленкору плохого качества. Ткань поглощает больше краски, и движения руки замедляются, не говоря уже о том, что черной краске, например, несмотря на грунтовку, удается впитываться в нити и буквы всегда получаются размытыми. Это тем досаднее, что группа зрителей не обязана знать, какой это дрянной коленкор, и может усомниться в способностях Пекле.
   – Вазэм! Ты не готов? Помой мне кисти.
   – Сейчас! Сейчас! – и он подбегает.
   Юноша Вазэм, рослый малый, еще не растер красок, отчасти лотому, что читает книжку, озаглавленную "Тайны автомобиля". Надо сказать, что Вазэм уже несколько дней раздумывает над своим призванием. Он совершенно уверен в том, что живопись его не интересует, особенно живопись второразрядная. (Вот если бы писать с красивых голых натурщиц и получать в салоне медали, это конечно…) Кроме того, будучи парнем с головой, развитым не по летам, он имеет свои взгляды на современные экономические тенденции. Он верит в будущность автомобиля и электричества. Но электричество почему-то нравится ему меньше. Мало подвижности в этом деле, пожалуй. И слишком часто речь в нем идет об отвлеченных величинах. Поэтому он решил изучить устройство автомобиля.
   Но Вазэм услужлив, и по природе, и по расчету. Так же, как он находит естественным "бросать работу", едва лишь за ним нет присмотра, ему приятно немедленно оказать услугу тому, кто просит об услуге. Даже хозяин может когда угодно дать ему поручение. Вазэм сразу же приступает к его исполнению. Если оно сменяется новым распоряжением, Вазэм не протестует, а спешит повиноваться, с восторгом бросая прежнюю работу.
   Он заметил, что при таком поведении легко расположить людей всецело в свою пользу. Товарищи по мастерской, которым приходится вообще просить его только о мелких одолжениях, находят, что Вазэм превосходный ученик, исполненный почтительности к старшим. Хозяин имел бы основания к неудовольствию, но относится к нему снисходительно, потому что человеку всегда надо, чтобы его прихоти исполнялись немедленно, и он легко извиняет неверность по отношению к его прежним желаниям, уже не язвящим его самого.
 

IX

 
КИНЭТ. НЕЗНАКОМЕЦ И КРОВЬ
 
   Кинэт, оставшись один, ставит Верлена на полку шкафчика и возвращается в заднюю комнату. Он поглаживает бороду. Задается вопросом, какое впечатление он только что произвел на молодую незнакомку. "Почувствовала ли она витальный флюид? Да, по-видимому". Затем он направляет внимание на целую область своего организма. Старается ощутить "приятный и животворящий ток", о котором говорится в рекламе. Несомненно то, что он ощущает его слабо. Но все же ощущает. Словно магнетические пасы охватывают область таза, блуждают по чреслам, по животу. Кинэту приходит на ум, что он, по правде говоря, никогда не подвергался магнетическим пасам, а поэтому его сравнение неосновательно. То, что он испытывает, скорее напоминает неясные впечатления, какие возникают у озябшего человека, когда жар огня начинает его согревать, особенно область чресел, такую зябкую. Он ищет еще и других аналогий. Но вскоре приходит к выводу, что все сопоставления с уже известными ощущениями в чем-либо грешат, между тем сама фраза из рекламы: "Электрический Геркулес доктора Сандена пропускает сквозь ослабевшие части приятный и животворящий ток электричества…" выражает именно то, что хочет выразить, и описывает с замечательной точностью интимно приятное чувство, испытываемое носителем пояса Геркулес.
   Нельзя сказать, чтобы переплетчик легко поддавался иллюзиям. Он всегда остерегается шарлатанства. И определенной идее, постепенно превратившейся в навязчивую идею, понадобилось несколько месяцев инкубационного периода, прежде чем Кинэт пошел на этот опыт.
   Случай сыграл свою роль в этой истории. Кинэт жил одиноко последние четыре-пять лет; жена его бросила. Он довольно быстро дошел до полного воздержания. Произошло это безотчетно для него. Бороться с собой ему не приходилось. И он совсем не догадывался, что в его поведении есть что-либо, над чем бы стоило призадуматься.
   Но однажды среди книг, которые дал ему переплести один заказчик, он набрел на сочинение о "половых аномалиях" и с любопытством его перелистал. В этих вопросах он не был невежествен, но они у него поблекли в памяти.
   Некоторые места навели его на ряд размышлений. Он удостоверился, что серьезные врачи, просто с точки эрения устойчивого равновесия, телесного и психического, считают не слишком нормальным полное отсутствие половой активности у сорокалетнего субъекта, для которого, вдобавок, это отнюдь не является лишением. Кинэт встревожился. Не уклонение от нормы само по себе испугало его. Никогда он не уважал ни мнения большинства, ни его житейских правил. И он бы без труда примирился с аномалией лестной, но чувствовал, что эта – унизительна.