Во втором акте он лез из кожи вон, выкидывал невероятные штуки. Его слушали с удивлением. Некоторые стали аплодировать, но их заставили умолкнуть. Большая часть публики недоумевала, не понимая, был ли тенор божественен или отвратителен.
   Еще немного дерзости — и, может быть, Андзолето вышел бы победителем, но эта неудача так смутила его, что он совсем потерял голову и позорно провалил конец партии.
   В третьем акте он приободрился и решил действовать по-своему, не следуя советам Консуэло: он пустил в ход самые своеобразные приемы, самые смелые музыкальные фокусы. И вдруг — о, позор! — среди гробового молчания, которым были встречены эти отчаянные попытки, послышались свистки. Добрая, великодушная публика своими аплодисментами заставила свистки умолкнуть, но трудно было не понять, что означала эта благосклонность к человеку и это порицание артисту. Вернувшись в уборную, Андзолето в бешенстве сорвал с себя костюм и разодрал его в клочья. Как только кончился спектакль, он убежал к Корилле и заперся с ней. Страшная ярость бушевала в нем, и он решил бежать со своей любовницей хоть на край света. Три дня он не виделся с Консуэло. Не то чтобы он возненавидел ее или охладел к ней: в глубине своей истерзанной души он так же нежно ее любил и смертельно страдал, не видя ее, но она внушала ему какой-то ужас. Он чувствовал над собой власть этого существа, которое своей гениальностью уничтожало его перед публикой, но вместе с тем внушало ему безграничное доверие и могло делать с ним все, что угодно. Полный смятения, он не в состоянии был скрыть от Кориллы, насколько он привязан к своей благородной невесте и как велико было ее влияние на него до сих пор. У Кориллы это вызвало чувство глубокой горечи, но она нашла в себе силы не выдать его. Выказывая Андзолето притворное сострадание, она все от него выведала и, узнав о его ревности к графу, решилась на отчаянный шаг: тихонько довести до сведения Дзустиньяни о своей связи с Андзолето. Она рассчитывала, что граф не упустит случая сообщить об этом предмету своей страсти и, таким образом, для Андзолето будет отрезан всякий путь возвращения к невесте.
   Просидев целый день одна в своей убогой комнате, Консуэло сначала удивилась, а потом начала беспокоиться. Когда же и весь следующий день прошел таким же образом, в тщетном ожидании и смертельном беспокойстве, она, лишь только стало темнеть, накинула на голову плотную шаль (знаменитая певица не была теперь гарантирована от сплетен) и побежала в дом, где жил Андзолето. Уже несколько недель, как граф предоставил ему в одном из своих многочисленных домов более приличное помещение. Она его не застала и узнала, что он редко ночует дома.
   Однако это не навело Консуэло на мысль об измене. Хорошо зная страсть своего жениха к поэтическому бродяжничеству, она решила, что он, не сумев привыкнуть к новому роскошному помещению, вероятно, ночует в одном из своих прежних пристанищ. Она уже решилась было отправиться на дальнейшие поиски, как у двери на улицу столкнулась лицом к лицу с Порпора.
   — Консуэло, — тихо проговорил старик, — напрасно ты закрываешь от меня лицо, я слышал твой голос и, конечно, не мог не узнать его. Бедняжка, что ты тут делаешь так поздно и кого ты ищешь в этом доме?
   — Я ищу своего жениха, — ответила Консуэло, беря под руку старого учителя, — и мне нечего краснеть, признаваясь в этом моему лучшему другу. Знаю, что вы не сочувствуете моей любви к нему, но я не в силах вам лгать. Я страшно беспокоюсь: я не видела Андзолето после спектакля уже целых два дня. Боюсь, не заболел ли он.
   — Заболел? Он? — переспросил профессор, пожимая плечами. — Пойдем со мною, бедное дитя, нам надо поговорить. Раз ты наконец решила быть со мной откровенной, я также буду откровенен с тобой. Обопрись на мою руку, и поговорим дорогой. Выслушай меня, Консуэло, и хорошенько вникни в то, что я тебе скажу. Ты не можешь, ты не должна быть женою этого юноши. Запрещаю тебе это именем бога живого, который вложил в мое сердце отеческое чувство к тебе.
   — О мой учитель, лучше попросите, чтобы я пожертвовала жизнью, чем этой любовью! — печально ответила она.
   — Я не прошу, а требую этого! — решительно сказал Порпора. — Твой возлюбленный — проклят. Если ты сейчас же не откажешься от него, он будет для тебя источником мук и позора.
   — Дорогой учитель, — проговорила она с грустной, кроткой улыбкой, вы ведь не раз уже говорили мне это, и я тщетно пыталась последовать вашему совету. Вы ненавидите бедного мальчика. Но вы его не знаете, и я убеждена, что когда-нибудь вы откажетесь от своего предубеждения против него.
   — Консуэло, — начал профессор еще более решительным тоном, — я знаю, что до сих пор мои доводы были слабы, а возражения, быть может, и неубедительны. Я говорил с тобой как артист с артисткой и в женихе твоем видел тоже только артиста. Сейчас же я говорю с тобой как мужчина с женщиной и говорю о мужчине. Ты — женщина, любишь недостойного мужчину, и я говорю это с полным убеждением.
   — Боже мой! Андзолето недостоин моей любви! Он! Мой единственный друг, мой покровитель, мой брат! Ах, вы не знаете, сколько он мне помогал, как бережно относился ко мне с самого детства! Позвольте вам все, все рассказать. — И она рассказала ему историю своей жизни и своей любви, что, в сущности, было одно и то же.
   Порпора был тронут, но оставался непоколебим.
   — Во всем этом, — проговорил он, — я вижу только твою невинность, твою верность, твою добродетель. Что же касается Андзолето, то я понимаю, что ему необходимо было твое общество, твои уроки; ведь, что ты там ни говори, а тем немногим, что он знает и чего стоит, он обязан именно тебе. Это так же верно, как и то, что твой целомудренный, непорочный возлюбленный близок со всеми падшими женщинами Венеции, что он утоляет зажигаемую тобой страсть в вертепах разврата и, удовлетворив ее там, является к тебе лишь для того, чтобы извлечь пользу из твоих знаний.
   — Будьте осторожны в ваших словах, — задыхаясь, проговорила Консуэло.
   — Я привыкла вам верить как богу, дорогой учитель, но я не хочу слушать, не хочу верить тому, что вы говорите о моем Андзолето. Пустите меня! — прибавила она, пытаясь высвободить свою руку из-под руки профессора. — Вы просто убиваете меня!
   — Нет! Я хочу убить твою пагубную любовь, а тебя вернуть к жизни, открыв тебе правду! — ответил старик, прижимая руку девушки к своему возмущенному великодушному сердцу. — Я знаю, что я жесток, Консуэло, но я не умею быть иным. Вот почему я оттягивал этот удар, насколько было возможно. Я все надеялся, что глаза твои откроются и ты сама увидишь, что делается вокруг тебя. Но жизнь не научила тебя ничему, и ты, как слепая, готова броситься в пропасть. Я не допущу этого — я удержу тебя на краю пропасти. В последние десять лет ты была единственным существом, которое я любил и ценил. Ты не должна погибнуть! Нет, нет, не должна!
   — Но, друг мой, мне не грозит никакая опасности! Неужели вы не верите мне, когда я клянусь вам всем святым, что не нарушила обещания, данного мною матери перед ее смертью? Андзолето тоже сдержал эту клятву. И если я еще не жена его, то, значит, и не любовница.
   — Но стоит ему сказать слово, и ты будешь и тем и другим!
   — Да ведь сама моя мать взяла с нас такое обещание!
   — А между тем сейчас, ночью, ты шла к человеку, который не хочет и не может быть твоим мужем…
   — Кто вам это сказал?
   — Разве Корилла ему позволит?..
   — Корилла? Что же общего между ним и Кориллой?
   — Мы в двух шагах от дома этой девки… Ты ищешь своего жениха… так пойдем за ним туда. Что? Хватит у тебя на это мужества?
   — Нет, нет! Тысячу раз нет! — воскликнула Консуэло, еле держась на ногах и прислоняясь к стене. — Не отнимайте у меня жизни, дорогой учитель, ведь я еще совсем не жила! Не убивайте меня! Поймите, вы меня убиваете!
   — Ты должна испить эту чашу, — продолжал неумолимый старик. — Мне здесь принадлежит роль судьбы. Своей кротостью и снисходительностью я порождал только неблагодарных, а следовательно, и жалких людей. Теперь я вижу: тем, кого я люблю, я должен говорить чистую правду. Это единственная польза, которую может еще принести мое сердце, иссохшее от горя и окаменевшее от страданий. Жаль мне, мое бедное дитя, что в столь злополучный для тебя час нет подле тебя более мягкого, более нежного друга. Но такой, каким меня сделала жизнь, я должен влиять на других, и если я не могу отогреть их солнечным теплом, я должен показывать им правду при блеске молнии. Итак, Консуэло, между нами нет места слабости! Идем в этот дворец! Я хочу, чтобы ты застала Андзолето в объятиях развратной Кориллы. Если ты не в состоянии идти — я потащу тебя; если упадешь — понесу. Когда в сердце старого Порпоры пылает огонь божественного гнева, силы у него найдутся!
   — Пощадите, пощадите! — вскричала бледная как полотно Консуэло. — Оставьте мне хоть сомнение… Позвольте еще день… один только день… верить в него. Я не готова к этой пытке…
   — Нет! Ни одного дня, ни одного часа! — отрезал старик непреклонно. — Упустив этот час, я, быть может, уже не смогу воочию показать тебе истину, а тем днем, который ты вымаливаешь у меня, воспользуется этот негодяй, чтобы опять ослепить тебя ложью. Нет, ты пойдешь со мной! Я хочу этого, я приказываю!
   — Хорошо! Я пойду! — проговорила Консуэло, чувствуя новый прилив любви и сил. — Но пойду только для того, чтобы доказать вашу несправедливость и верность моего жениха. Вы постыдно заблуждаетесь и хотите, чтоб и я заблуждалась вместе с вами! Идемте же, палач, идемте, я не боюсь вас!
   Боясь, чтобы девушка не раздумала, Порпора схватил ее за руку своей жилистой, крепкой, как железные клещи, рукой и потащил в дом, где жил сам. Здесь, проведя ее по бесконечным коридорам и заставив подняться по бесконечным лестницам, он привел ее на верхнюю террасу. Отсюда, поверх крыши более низкого и совершенно необитаемого дома, был виден дворец Кориллы. Он был темен сверху донизу, светилось лишь одно окно, выходившее на мрачный, безмолвный фасад необитаемого дома. Казалось, что в это окно ниоткуда нельзя заглянуть: выступающий далеко вперед балкон мешал видеть снизу; на одном с ним уровне не было ничего, выше же — лишь крыша дома, где жил Порпора, но и с нее невозможно было заглянуть во дворец певицы. Однако Корилла не знала, что на углу этой крыши возвышался выступ, образовывавший род ниши под открытым небом. И сюда профессор по какому-то свойственному артистам капризу убегал каждый вечер от себе подобных, чтобы, спрятавшись за широкой печной трубой, любоваться звездами и обдумывать свои музыкальные творения — духовные или же предназначенные для сцены. Таким образом, случай открыл профессору тайну связи Андзолето и Кориллы; для Консуэло тоже достаточно было взглянуть по направлению, указанному Порпорой, чтобы увидеть своего возлюбленного в объятиях соперницы. Она тотчас же отвернулась. Порпора, боясь, как бы под влиянием отчаяния ей не сделалось дурно, подхватил ее под руку и — откуда только взялись силы! — почти снес ее в нижний этаж, к себе в кабинет, где поспешил закрыть дверь и окно, чтобы сохранить в тайне взрыв отчаяния, которого он ожидал.

Глава 20

   Но никакого взрыва не произошло. Консуэло сидела безмолвная и убитая.
   Порпора заговорил было с ней, но она сделала знак, чтобы он ни о чем ее не спрашивал. Вдруг она поднялась, подошла к клавесину, на котором стоял графин с холодной водой, и залпом, стакан за стаканом, опорожнила его. Затем, пройдясь несколько раз по комнате, не проронив ни слова, снова села напротив учителя.
   Суровый старик не понял всей глубины ее страдания.
   — Ну что? — сказал он. — Обманул я тебя? Что ты думаешь теперь делать?
   Мучительная дрожь пробежала по ее словно окаменевшему телу, и, проведя рукой по лбу, она проговорила:
   — Думаю ничего не делать, пока не пойму того, что случилось.
   — А что тебе надо еще понять?
   — Все, так как я ровно ничего не понимаю. Я сижу здесь у вас, силюсь найти причину своего несчастья — и не нахожу. Что дурного сделала я Андзолето, чтобы он мог разлюбить меня? Какой совершила проступок, чтобы он мог меня презирать? Вы-то, конечно, не можете ответить мне на это, раз я сама, роясь в глубине своей совести, не в состоянии отыскать ключ к этой тайне. О, это нечто непостижимое! Мать моя верила в силу любовных зелий… Уж не чародейка ли эта Корилла?
   — Бедная девочка! — сказал профессор. — Правда, здесь дело не обошлось без чар, но имя им — Тщеславие. Действует тут и яд, и зовется он Завистью. Корилла могла влить в него этот яд, но не она создала его душу, способную так впитывать его. Яд уже был в порочной крови Андзолето. Лишняя капля его превратила плута в предателя, неблагодарного, каким он всегда был — в изменника.
   — Какое же тщеславие? Какая зависть?
   — Тщеславие его в том, чтобы всех превзойти, превзойти и тебя, а бешеная зависть — к тебе, затмившей его.
   — Да может ли это быть? Может ли мужчина завидовать преимуществам женщины? Неужели мужчина, любящий женщину, способен относиться со злобой к ее успеху? Значит, есть много такого, чего я не знаю и что не в состоянии понять.
   — Ты никогда и не поймешь этого, но на каждом шагу будешь встречаться с этим в жизни. Ты узнаешь, что мужчина может завидовать таланту женщины, если он тщеславный артист; узнаешь, что возлюбленный может со злобой относиться к успехам любимой женщины, если сфера их деятельности — театр. Ведь актер, Консуэло, не мужчина, он — женщина. Он живет болезненным тщеславием, думает только об удовлетворении своего тщеславия, работает, чтобы опьяняться тщеславием… Красота женщины вредит ему, ее талант затемняет, умаляет его собственный. Женщина — его соперник, или, вернее, он — соперник женщины; в нем вся мелочность, все капризы, вся требовательность, все смешные стороны кокетки. Таков характер большинства мужчин, подвизающихся на сцене. Бывают, конечно, великие исключения, но они так редки, так ценны, что пред ними надо преклоняться, им следует оказывать больше уважения, чем самым известным ученым. Андзолето не является исключением. Из всех тщеславных он наитщеславнейший: вот в чем секрет его поведения.
   — Но какая непонятная месть! Какой жалкий, мелочный способ отмщения!
   — проговорила Консуэло. — Как может Корилла утешить его в том, что публика в нем разочаровалась? Если б только он откровенно признался мне в своих мучениях… Ведь стоило ему сказать одно слово, и я, быть может, поняла бы его, во всяком случае отнеслась бы к нему с сочувствием: стушевалась бы, лишь бы уступить ему место.
   — Завистливым душам свойственно ненавидеть людей за то, что те якобы отнимают у них счастье. А в любви не то же ли самое? Разве наслаждения, доставляемые любимому существу другими, не кажутся отвратительными? Твоему возлюбленному внушает омерзение публика; венчающая тебя лаврами, тогда как тебе внушает ненависть соперница, опьяняющая его наслаждением. Разве не так?
   — Вы высказали глубокую мысль, дорогой учитель, и я должна в нее вникнуть.
   — Это истина! Андзолето ненавидит тебя за твой успех на сцене, а ты ненавидишь его за те наслаждения, которые ему дарит в своем будуаре Корилла.
   — Нет, я не в состоянии ненавидеть его, и вы помогли мне понять, что было бы низко и постыдно ненавидеть мою соперницу. Значит, весь вопрос в том наслаждении, которым она его опьяняет и о котором я не могу думать без ужаса, — отчего, сама не знаю. Но ведь если это преступление невольное, Андзолето тогда тоже не так уж виновен, относясь с ненавистью к моему успеху.
   — Ты готова все истолковать так, чтобы найти оправдание его поведению и чувствам… Нет, Андзолето не так невинен и не так достоин уважения в своем страдании, как ты. Он обманывает тебя, унижает тебя, тогда как ты стремишься его оправдать. Впрочем, я вовсе не хотел пробуждать в тебе ни ненависти к нему, ни злобы, а только спокойствие и безразличие. Поступки этого человека вытекают из его характера. Ты его никогда не переделаешь. Примирись с этим и думай о себе.
   — О себе? То есть о себе одной? О себе, без надежды, без любви?
   — Думай о музыке, о божественном искусстве! Неужели, Консуэло, ты посмеешь сказать, что любишь искусство только ради Андзолето?
   — Я любила искусство и ради самого искусства. Но я никогда не разделяла в мыслях эти две неразделимые вещи: свою жизнь и жизнь Андзолето. И когда эта неотъемлемая половина моей жизни будет от меня отнята, я не представляю себе, как я смогу любить еще что-либо.
   — Андзолето был для тебя не чем иным, как идеей, которой ты жила; ты заменишь ее другой, более возвышенной, более чистой, более живительной. Твоя душа, твоя гениальность, все твое существо не будет более во власти непрочного, обманчивого образа, ты постигнешь высокий идеал, свободный от земной оболочки, мысленно вознесешься на небо и соединишься священными брачными узами с самим богом!
   — Вы хотите сказать, что я сделаюсь монахиней, как вы мне когда-то советовали?
   — Нет, это значило бы ограничить твое артистическое дарование одним жанром музыки, а ты должна охватить все. Чему бы ты себя ни посвятила, где бы ты ни была, на сцене или в монастыре, везде ты сможешь быть святой, небесной девой, невестой священного идеала!
   — То, что вы говорите, так возвышенно, так полно таинственных образов. Позвольте мне удалиться, дорогой учитель. Я должна сосредоточиться и понять себя.
   — Совершенно верно, Консуэло, ты должна понять себя. До сих пор ты не знала себя, отдавая всю свою душу, всю свою будущность существу, во всех отношениях не стоящему тебя. Ты не понимала своего назначения, не видела, что тебе нет равных и что, следовательно, у тебя не может быть спутника в личной жизни. Тебе нужно одиночество, тебе нужна полная свобода. Я не желаю тебе ни мужа, ни любовника, ни семьи, ни страсти, ни каких бы то ни было уз. Вот как я всегда представлял себе твое существование, вот как я понимал твой жизненный путь. В тот день, когда ты отдашься смертному, ты утратишь свою божественность. Ах, если бы Минготти и Мольтени, мои знаменитые ученицы, мои великие создания, послушались меня, они не имели бы соперниц на земле! Но женщина слаба и любопытна: тщеславие ослепляет ее, суетные желания волнуют, причуды увлекают… Спрашивается, что дало им удовлетворение своих порывов? Бури, усталость, гибель или извращение их гениальности! Разве ты не хочешь превзойти их, Консуэло? Разве у тебя нет честолюбия, парящего выше всех суетных благ земных? Неужели ты не захочешь заглушить в себе голос сердца, чтобы стяжать прекраснейший венец, каким когда-либо был увенчан гений?
   Долго еще говорил Порпора с энергией и красноречием, которых мне не передать. Консуэло слушала его, опустив голову и устремив глаза в землю. Когда, высказав все, он умолк, она проговорила:
   — Учитель, вы великий человек, но я слишком ничтожна, чтобы понять вас. Мне кажется, что вы оскорбляете человеческую природу, осуждая самые благородные страсти ее. Мне кажется, что вы хотите подавить инстинкты, вложенные в нас самим богом, и как бы обожествляете чудовищный противоестественный эгоизм. Быть может, я поняла бы вас лучше, будь я более доброй христианкой; постараюсь ею сделаться — вот все, что я могу вам обещать.
   Она поднялась, чтобы уйти, спокойная на вид, но с истерзанной душой. Великий и такой суровый артист пошел проводить ее до дому. Дорогой он продолжал развивать свои мысли, но убедить ее не мог. Все же после разговора с ним ей стало немножко легче, ибо он открыл ей широкое поле для глубоких и серьезных размышлений. На фоне их преступление Андзолето тускнело, как частность, послужившая мучительным, но торжественным началом бесконечных дум. Много часов провела она в молитве, слезах и размышлениях. И наконец заснула, убежденная в своей невиновности, надеясь на волю божию и его милосердие.
   На следующий день Порпора зашел к ней сказать, что назначена репетиция «Гипермнестры» для Стефанини, который будет петь вместо Андзолето. Сам же Андзолето болен — лежит в постели и жалуется на потерю голоса. Первым побуждением Консуэло было бежать к нему, чтобы за ним ухаживать. — Избавь себя от этого труда, — остановил ее профессор, — Андзолето прекрасно себя чувствует; это мнение театрального врача. Вот увидишь, вечером он отправится к Корилле. Но граф Дзустиньяни, отлично понимая, что все это значит, и ничего не имея против того, чтобы молодой тенор прекратил свои дебюты, запретил доктору выводить его на чистую воду и попросил добряка Стефанини ненадолго вернуться на сцену.
   — Боже мой! Что же задумал Андзолето? Неужели он так пал духом, что собирается бросить сцену?
   — Да, сцену театра Сан-Самуэле. Через месяц он едет с Кориллой во Францию. Тебя это удивляет? Он бежит от тени, которую на него бросает твой успех; вручает свою судьбу в руки женщины, менее опасной, которой, конечно, он изменит, как только перестанет ней нуждаться.
   Консуэло побледнела и прижала руки к сердцу, готовому разорваться. Быть может, в ней жила еще надежда вернуть его, быть может, она собиралась, кротко пожурив его, сказать ему, что лучше сама уйдет со сцены. Весть эта была для нее ударом кинжала; мысль, что она больше не увидит того, кого так любила, не могла уложиться в ее голове.
   — Это какой-то страшный сон! — вскричала она. — Мне надо пойти к нему, пусть он объяснит мне, что значит весь этот бред. Он не может уехать с этой женщиной, — это было бы для него гибелью. Я не могу допустить этого! Я удержу его! Я объясню ему, в чем его истинные интересы, если правда, что никакие другие доводы на него уже не действуют… Пойдемте со мной, дорогой учитель! Нельзя же бросить его так…
   — Я сам брошу тебя, и брошу навсегда, — закричал в негодовании Порпора, — если ты допустишь подобное малодушие! Умолять этого негодяя! Отвоевывать его у какой-то Кориллы! О святая Цецилия, берегись своего цыганского происхождения и старайся побороть в себе безрассудные бродяжьи инстинкты! Идем, тебя ждут на репетиции. А сегодня вечером ты насладишься пением с таким мастером своего дела, как Стефанини. Ты увидишь артиста просвещенного, скромного и великодушного.
   Порпора потащил ее в театр, и здесь впервые Консуэло поняла весь ужас жизни артиста — эту зависимость от публики, вечную необходимость заглушать в себе собственные чувства, подавлять собственные волнения для того, чтобы постоянно изображать чужие чувства и вызывать эмоции в других. Эта репетиция, затем туалет и самое представление были для нее настоящей пыткой. Андзолето не появлялся. Через день ей пришлось выступить в комической опере Галуппи «Арчифанфано, король сумасшедших». Вещь эту ставили ради Стефанини, который превосходно исполнял в ней комическую роль. Консуэло вынуждена была смешить тех, у кого раньше вызывала слезы. Затаив в груди смертельную тоску, она все-таки умудрилась быть блестящей, обворожительной и даже забавной. Два-три раза рыдания начинали душить ее, но они превращались в нервный смех. Он был бы страшен, этот смех, если бы люди поняли его. Вернувшись в свою уборную, она упала в истерике. Публика громко требовала ее, желая устроить ей овацию. Так как она все не выходила, поднялся страшный гам, зрители порывались ломать скамейки, перелезать через рампу… Стефанини пришел за ней и, полуодетую, растрепанную, бледную как смерть, потащил на сцену, где ее буквально засыпали цветами. Кто-то бросил к ее ногам лавровый венок, и она вынуждена была нагнуться, чтобы его поднять.
   — Дикие звери, — шептала она, возвращаясь за кулисы.
   — Красавица моя, — сказал ей старый певец, поддерживая ее под руку, — ты совсем больна. Но эти пустяки, — прибавил он, передавая ей целый сноп цветов, подобранных для нее, — чудодейственное средство от всех недугов. Подожди, свыкнешься, и придет время, когда ты будешь чувствовать нездоровье и усталость только в те дни, когда тебя забудут увенчать лаврами. «До чего они пусты и ничтожны! — подумала бедная Консуэло.
   Вернувшись в свою уборную, она упала без чувств на ложе из цветов, подобранных на сцене и как попало брошенных на диван. Камеристка побежала за доктором. Граф Дзустиньяни на несколько минут остался наедине с прекрасной певицей, бледной и растерзанной, как жасмин, в котором она утопала. Взволнованный и опьяненный страстью, Дзустиньяни совсем потерял голову и в безумном порыве бросился целовать ее, думая своими ласками привести ее в чувство. Но первый же его поцелуй в губы пробудил отвращение в непорочной Консуэло. Придя в себя, она оттолкнула его, словно ужалившую ее змею.
   — Прочь! — крикнула она, точно в бреду. — Прочь любовь, ласки, сладкие речи!.. Мне не надо ни любви, ни мужа, ни семьи, ни любовника. Учитель мой прав: свобода, одиночество, высокий идеал, слава!..
   И тут она разразилась такими душераздирающими рыданиями, что перепуганный граф бросился на колени и стал ее успокаивать. Но он не мог найти слов утешения для этой истерзанной души, а его бушующая страсть, дошедшая в эту минуту до предела, помимо его воли рвалась наружу. Ему слишком хорошо было известно отчаяние обманутой любви. Он стал говорить ей о своих чувствах с воодушевлением человека, не потерявшего еще надежды на взаимность. Консуэло как будто слушала его: растерянно улыбаясь, она машинально высвободила из его руки свою, и в этой улыбке графу почудился проблеск надежды. Есть мужчины тактичные, совсем не глупые в обществе, но бестактные в любовных делах. Явился доктор и прописал входившие тогда в моду успокоительные капли. Затем Консуэло закутали в мантилью и отнесли в гондолу. Граф тоже вошел туда вместе с ней, поддерживая ее и продолжая нашептывать ей слова любви, казавшиеся ему такими красноречивыми и убедительными, что он не переставал надеяться на успех. Так прошло с четверть часа; видя, что Консуэло никак не откликается на все его излияния, граф стал молить ее ответить ему хоть слово, подарить ему хоть взгляд.