Толстяк, укутанный в меха, высвободив подбородок и продолжая держать лошадь под уздцы, ответил Порпоре по-чешски, не замечая, что тот совершенно его не понимает. Но Консуэло, пораженная голосом всадника, наклонилась, чтобы при свете луны рассмотреть черты его лица, и вдруг, бросившись между ним и Порпорой, воскликнула:
   — Вы ли это, господин барон фон Рудольштадт?!
   — Да, это я, синьора, — ответил барон Фридрих, — я, брат Христиана и дядя Альберта. Я самый. А это действительно вы! — проговорил он, тяжко вздыхая.
   Консуэло была поражена его печальным видом и холодностью, проявленной при встрече с ней. Он, всегда так рыцарски-любезно обращавшийся с ней, не поцеловал ей руки и даже не подумал прикоснуться к своей меховой шапке, чтобы приветствовать ее, а удовольствовался только тем, что, глядя на нее с растерянным видом, все повторял:
   — Да, это вы, действительно вы.
   — Расскажите же, что происходит в Ризенбурге? — с волнением спросила Консуэло.
   — Расскажу, синьора, жду не дождусь обо всем рассказать вам.
   — Так говорите же, господин барон! Расскажите мне о графе Христиане, о госпоже канониссе, о…
   — Да, да, сейчас расскажу, — ответил Фридрих, теряясь все больше и больше и как будто совсем ошалев. — А граф Альберт? — снова спросила Консуэло, испуганная его поведением и растерянным видом.
   — Да! Да! Альберт… увы! Да! — бормотал барон. — Сейчас расскажу вам о нем…
   Но он так ничего и не сказал и, несмотря на все расспросы девушки, оставался почти столь же нем, как статуя Непомука.
   Порпора начинал терять терпение: маэстро прозяб и жаждал поскорее добраться до хорошего убежища, к тому же он был немало раздосадован этой встречей, которая могла произвести сильное впечатление на Консуэло.
   — Господин барон, — обратился он к нему, — завтра мы засвидетельствуем вам свое почтение, а теперь разрешите нам отправиться поужинать и обогреться… Мы нуждаемся в этом больше, чем в приветствиях, — прибавил старик сквозь зубы, влезая в карету, куда он уже втолкнул Консуэло против ее воли.
   — Но, друг мой, — проговорила она, волнуясь, — дайте мне узнать…
   — Оставьте меня в покое! — грубо оборвал он ее. — Этот человек идиот, если только он не мертвецки пьян, и, проведи мы на мосту хоть целую ночь, он не был бы способен изречь ни одного разумного слова.
   Консуэло была в страшной тревоге.
   — Вы безжалостны, — сказала она маэстро в то время, как карета съезжала с моста в старый город. — Еще миг, и я узнала бы то, что интересует меня больше всего на свете…
   — Вот как! Значит, все по-прежнему? — сердито проговорил Порпора. Этот Альберт так и будет вечно торчать у тебя в голове? Хорошенькую, нечего сказать, заполучила бы ты семейку — такую веселенькую, такую благовоспитанную, судя по этому дуралею, у которого шапка, по-видимому, приклеена к голове, ибо он, увидав тебя, даже не удостоил чести приподнять ее.
   — Это семья, о которой вы еще недавно были такого высокого мнения, что отправили меня туда, как в спасительную гавань, наказывая как можно больше уважать и любить всех ее членов. — Что касается последней части моего наказа, ты, как я вижу, даже слишком хорошо его выполнила…
   Консуэло собиралась было возразить, но успокоилась, заметив барона Фридриха, едущего верхом рядом с каретой: он, видимо, решил сопровождать их. Когда она выходила из кареты, старый барон стоял у подножки; протягивая ей руку, барон любезно просил ее принять его гостеприимство, ибо он приказал кучеру везти их не на постоялый двор, а к себе в дом. Напрасно пытался Порпора отказаться от этой чести, — барон настаивал, а Консуэло, сгоравшая от нетерпеливого желания выяснить свои тревожные опасения, поспешила согласиться и войти с хозяином в зал, где их ждал жарко натопленный камин и хороший ужин.
   — Как видите, синьора, — обратился к ней барон, указывая на три прибора, — я рассчитывал вас встретить.
   — Это очень удивляет меня, — ответила Консуэло, — мы никому не сообщали о нашем приезде, да и сами два дня тому назад думали быть тут не раньше чем послезавтра.
   — Все это удивляет меня не меньше, чем вас, — уныло промолвил барон. — А баронесса Амелия? — спросила Консуэло: ей было неловко, что она до сих пор не подумала о своей бывшей ученице.
   Лицо барона омрачилось, и его румяные щеки, немного посиневшие от холода, стали вдруг такими бледными, что Консуэло пришла в ужас. Но он довольно спокойно ответил: — Дочь моя в Саксонии, у нашей родственницы. Она будет очень сожалеть, что не видела вас.
   — А другие члены вашей семьи, господин барон, — продолжала спрашивать Консуэло, — не могла бы я узнать…
   — Да, вы все узнаете… — перебил ее Фридрих. — Все узнаете… Кушайте, синьора, вы, наверное, голодны.
   — Я не в состоянии есть, пока вы не успокоите меня. Господин барон, ради бога, скажите мне, не оплакиваете ли вы утрату кого-нибудь из близких?
   — Никто не умер, — ответил барон таким унылым тоном, словно сообщал ей о том, что вымер весь их род.
   И он принялся разрезать мясо с такой же медлительной торжественностью, с какою проделывал это в Ризенбурге. У Консуэло не хватало больше мужества задавать ему вопросы. Ужин показался ей смертельно длинным. Порпора, скорее голодный, чем встревоженный, силился поддерживать разговор с хозяином дома, а тот старался отвечать ему так же любезно и даже расспрашивал о его делах и планах. Но это, очевидно, было не под силу барону. Он то и дело отвечал невпопад или снова спрашивал о том, на что только что получил ответ. Он все нарезал себе громадные куски, доверху наполняя свою тарелку и стакан, но делал это только по привычке. Он не ел и не пил; уронив вилку на пол и уставившись в скатерть, он словно находился в невероятном изнеможении. Консуэло, наблюдавшая за ним, прекрасно видела, что он не пьян. Она спрашивала себя: что могло вызвать эту внезапную расслабленность? Несчастье, болезнь или старость? Наконец, после двух часов такой пытки, барон, видя, что ужин закончен, сделал знак слугам удалиться, а сам, с растерянным видом порывшись в карманах, после длительных поисков извлек наконец распечатанное письмо и подал его Консуэло. Оно было от канониссы, она писала:
   «Мы погибли, брат! Больше нет никакой надежды. Доктор Сюпервиль наконец приехал из Байрейта. Несколько дней он щадил нас, а затем объявил мне, что нужно привести в порядок семейные дела, так как, быть может, через неделю Альберта уже не будет в живых. Христиан, которому я не решилась сообщить этот приговор, еще надеется, хотя и слабо; он совсем упал духом, и это приводит меня в ужас: я далеко не уверена, что смерть племянника — единственный грозящий мне удар. Фридрих, мы погибли! Переживем ли мы вдвоем такие бедствия? Относительно себя я ничего не могу сказать. Да будет воля божья, но я не чувствую в себе силы устоять перед таким ударом. Приезжайте, братец, и постарайтесь привезти нам немного бодрости, если она еще сохранилась в Вас после Вашего собственного горя — горя, которое мы считаем своим и которое довершает несчастья нашей словно проклятой семьи. Какие же мы совершили преступления, чем заслужили такую кару? Избави меня бог потерять веру и покорность воле его, но, право же, бывают минуты, когда я говорю себе: „Это уж слишком!“ Приезжайте же, братец, мы ждем Вас, Вы нам нужны. И тем не менее не покидайте Праги до одиннадцатого. У меня к Вам странное поручение. Мне кажется, что, поддаваясь этому, я схожу с ума. Но я уже перестала понимать, что у нас творится, и слепо подчиняюсь требованиям Альберта. Одиннадцатого числа в семь часов вечера будьте на Пражском мосту у подножия статуи. Остановите первую проезжающую карету и особу, которую Вы увидите в ней, везите к себе, и, если эта особа сможет в тот же вечер выехать в Ризенбург, Альберт, быть может, еще будет спасен. Во всяком случае он уверяет, что ему снова откроется вечная жизнь. Я не знаю, что он под этим подразумевает. Но его откровения в течение этой недели относительно самых непредвиденных для нас всех событий сбылись таким непостижимым образом, что я больше не могу сомневаться: у него либо дар пророка, либо он ясновидящий. Нынче вечером Альберт призвал меня и своим угасшим голосом, который теперь можно скорее угадывать, нежели слышать, поручил мне передать Вам то, что я в точности воспроизвела здесь. Будьте же одиннадцатого числа в семь часов у подножия статуи, и кем бы ни оказалось лицо, которое Вы найдете в карете, как можно скорее везите его сюда».
   Прочитав письмо, Консуэло стала не менее бледной, чем барон, внезапно вскочила, но тотчас же снова упала на стул и несколько минут просидела не шевелясь, беспомощно опустив руки и стиснув зубы. Вскоре, однако, силы вернулись к ней, и она сказала барону, опять впавшему в какое-то оцепенение:
   — Господин барон, готова ваша карета? Что касается меня, то я готова, едемте!
   Барон машинально поднялся и вышел. У него хватило сил заранее обо всем подумать: карета была приготовлена, лошади ждали во дворе, но сам он уже скорее походил на автомат и, не будь Консуэло, не подумал бы об отъезде.
   Едва барон вышел из комнаты, как Порпора схватил письмо и быстро пробежал его. В свою очередь он тоже побледнел, не смог произнести ни слова и в самом тяжелом, подавленном состоянии стал расхаживать перед камином. Маэстро имел основания упрекать себя в происходящем. Правда, он этого не предвидел, но теперь говорил себе, что должен был предвидеть. И, терзаемый угрызениями совести, охваченный ужасом, озадаченный удивительной силой предвидения, открывшей больному способ снова увидеть Консуэло, он думал, что ему снится странный и страшный сон…
   Но так как он был человеком на редкость положительным в некоторых отношениях, обладавшим упорной волей, то вскоре стал обдумывать, возможно ли осуществить только что принятое Консуэло внезапное решение и каковы будут его последствия. Старик страшно волновался, бил себя по лбу, стучал каблуками, хрустел всеми суставами пальцев, вычислял, обдумывал и наконец, вооружившись мужеством и пренебрегая возможностью вспышки со стороны Консуэло, сказал своей ученице, встряхнув ее, чтобы заставить опомниться:
   — Ты хочешь ехать туда — согласен, но я еду с тобой. Ты желаешь видеть Альберта; быть может, ты спасешь его, но отступать немыслимо, и мы отправимся в Берлин. В нашем распоряжении всего два дня. Мы рассчитывали провести их в Дрездене, а теперь отдыхать там не придется. Нам надо быть у прусской границы восемнадцатого, иначе мы нарушим договор. Театр открывается двадцать пятого. Если ты не окажешься в это время на месте, я принужден буду уплатить значительную неустойку. У меня нет половины нужной суммы, а в Пруссии того, кто не платит, бросают в тюрьму. Попадешь же туда — о тебе забывают, оставляют на десять-двадцать лет: умирай там от горя или старости, уж как тебе угодно. Вот что ждет меня, если ты забудешь, что из Ризенбурга надо выехать четырнадцатого, не позднее пяти часов утра.
   — Будьте спокойны, маэстро, — решительным тоном ответила Консуэло,
   — я уже думала обо всем этом. Только не огорчайте меня в Ризенбурге, — вот все, о чем я вас прошу. Мы выедем оттуда четырнадцатого в пять часов утра.
   — Поклянись!
   — Клянусь, — ответила она, нетерпеливо пожимая плечами. — Раз вопрос идет о вашей свободе и жизни, не понимаю, зачем вам нужна моя клятва. Барон вернулся в эту минуту в сопровождении старого, верного и толкового слуги, который закутал его в шубу, точно ребенка, и свел в карету. Они быстро добрались до Берауна и на рассвете были уже в Пильзене.

Глава 103

   Путь от Пильзена до Тусты, как ни спешили они, потребовал у них много времени, ибо дороги были скверные, пролегали они по почти непроходимым пустынным лесам, проезд по которым был далеко не безопасен. Наконец, делая в час чуть ли не по одной миле, добрались они к полуночи до замка Исполинов. Никогда еще Консуэло не приходилось так утомительно, так уныло путешествовать. Барон фон Рудольштадт, казалось, был близок к параличу, в такое безразличное и неподвижное состояние он впал. Не прошло и года с тех пор, как Консуэло видела его настоящим атлетом; но здоровье этого железного организма в значительной мере зависело от силы его воли. Он всю жизнь повиновался только своим инстинктам, и первый же удар неожиданного несчастья сокрушил его. Жалость, которую он вызывал в Консуэло, еще больше усиливала ее тревогу. «Неужели в таком же состоянии найду я всех обитателей Ризенбурга?» — думалось ей.
   Подъемный мост был опущен, решетчатые ворота стояли открытыми настежь, слуги ожидали во дворе с горящими факелами. Никто из трех путешественников не обратил на все это ни малейшего внимания. Ни у одного из них не хватило духу спросить об этом слуг. Порпора, видя, что барон едва волочит ноги, повел его под руку, а Консуэло бросилась к крыльцу и быстро стала подниматься по ступеням.
   Тут она столкнулась с канониссой, и та, не теряя времени на приветствия, схватила ее за руку со словами:
   — Идемте: время не терпит! Альберт ждет не дождется. Он точно высчитал часы и минуты, объявил, что вы въезжаете во двор, — и через какую-нибудь секунду мы услышали стук колес вашей кареты. Он не сомневался в вашем приезде, но говорил, что, если случайно что-либо задержит вас в пути, — будет уже поздно. Идемте же, синьора, и, ради бога, не противоречьте ни одной из его фантазий, не противьтесь ни одному из его чувств. Обещайте ему все, о чем он будет просить вас, притворитесь, что любите его. Лгите, увы, если это понадобится. Альберт приговорен, настает последний его час. Постарайтесь смягчить его агонию! Вот все, о чем мы вас просим.
   Говоря это, Венцеслава увлекала за собой Консуэло в большую гостиную. — Значит, он встал? Выходит из своей комнаты? — торопливо спрашивала Консуэло.
   — Он больше не встает, ибо больше не ложится, — ответила канонисса. — Вот уже месяц, как он сидит в кресле в гостиной и не хочет, чтобы его беспокоили, перенося на другое место. Доктор сказал, что не надо ему перечить в этом отношении, так как он может умереть, если его станут двигать. Синьора, мужайтесь: сейчас вы увидите страшное зрелище! — И, открыв дверь гостиной, канонисса прибавила: — Бегите к нему, не бойтесь его испугать: он ждет вас и видел, как вы ехали, более чем за две мили отсюда.
   Консуэло бросилась к своему жениху, бледному как смерть, действительно сидевшему в кресле у камина. Это был не человек, а призрак. Лицо его, все еще прекрасное, несмотря на изнурительную болезнь, приобрело неподвижность мрамора. На его губах не появилось улыбки, в глазах не засветилось радости. Доктор держал его руку, считая пульс, словно в сцене «Стратоники», и, посмотрев на канониссу, тихонько опустил ее, как бы говоря: «Слишком поздно».
   Консуэло опустилась перед Альбертом на колени; он глядел на нее пристально и молча. Наконец ему удалось пальцем сделать знак канониссе, научившейся угадывать все его малейшие желания, и та взяла обе его руки, поднять которые у него уже не хватало сил, и положила их на плечи Консуэло, потом опустила голову девушки на его грудь. И, так как голос умирающего совсем угасал, он прошептал ей на ухо только два слова: «Я счастлив!»
   Минуты две прижимал он к груди голову любимой, прильнув губами к ее черным волосам, затем взглянул на тетку и чуть заметным движением дал ей понять, чтобы и она и отец также поцеловали его невесту.
   — О! От всей души! — воскликнула канонисса, горячо обнимая Консуэло. Затем она взяла девушку за руку и повела к графу Христиану, которого Консуэло еще не заметила.
   Старый граф, сидевший в кресле против сына, у другого угла камина, казался почти таким же изнемогшим и умирающим. Однако он еще вставал и делал несколько шагов по гостиной, но нужно было каждый вечер относить и укладывать его на кровать, которую он велел поставить в соседней комнате. Старый Христиан в ту минуту держал в одной руке руку брата, а в другой руку Порпоры. Он выпустил их и горячо несколько раз поцеловал Консуэло. Капеллан замка, желая сделать удовольствие Альберту, в свою очередь подошел и поздоровался с ней. Он тоже походил на призрак и, несмотря на все увеличивающуюся полноту, был бледен как смерть. Он был слишком изнежен беспечной жизнью, и нервы его не могли переносить даже чужое горе. Канонисса оказалась энергичнее всех. Лицо ее покрылось густым румянцем, а глаза лихорадочно блестели. Один Альберт казался спокойным. Весь облик его выражал ясность прекрасного умирания. В его физической слабости не было ничего, что говорило бы об упадке духовных сил. Он был сосредоточен, но не подавлен, как его отец и дядя.
   Среди всех этих людей, сокрушенных болезнью или горем, спокойствие и здоровье доктора выделялись особенно ярко. Сюпервиль был француз, когда-то состоявший врачом при Фридрихе, в то время еще наследнике престола. Предугадав одним из первых деспотический и недоверчивый нрав наследного принца, он перебрался в Байрейт и поступил на службу к сестре Фридриха, маркграфине Софии-Вильгельмине Прусской. Честолюбивый и завистливый, Сюпервиль обладал всеми качествами царедворца. Посредственный врач, несмотря на известность, приобретенную при этом маленьком дворе, он был светским человеком и проницательным наблюдателем, довольно хорошо разбиравшимся в нравственных причинах болезней. Поэтому-то он усиленно и уговаривал канониссу выполнять все желания племянника и возлагал некоторые надежды на возвращение той, из-за которой умирал Альберт. Но как ни старался он с момента появления Консуэло прислушаться к пульсу больного, всматриваясь в его лицо, — он только удостоверился в том, что момент упущен, и уже стал подумывать об отъезде, чтобы не быть свидетелем сцен отчаяния, предотвратить которые было не в его силах.
   Доктор решил, однако, вмешаться в деловые интересы семейства — не то из выгоды, не то по врожденной любви к интригам. Заметив, что никто из членов растерявшейся семьи не думает использовать момента, он подвел Консуэло к окну и сказал ей по-французски:
   — Мадемуазель, врач — тот же исповедник. И я очень скоро узнал тайну страсти, от которой умирает этот молодой человек. Как врач, привыкший смотреть в глубь вещей и не особенно доверять отклонениям от законов физического мира, признаюсь, я не могу верить в странные видения и исступленные откровения молодого графа. По крайней мере, поскольку дело касается вас, я просто объясняю себе это тем, что у него была с вами тайная переписка, из которой он знал о вашем путешествии в Прагу и вашем скором приезде сюда. — И, несмотря на отрицательный знак Консуэло, продолжал: — Я не задаю вам никаких вопросов, мадемуазель, и в моих предположениях нет ничего для вас обидного. А вам бы лучше довериться мне и видеть во мне человека, преданного вашим интересам.
   — Я не понимаю вас, сударь, — ответила Консуэло с искренностью, не разубедившей, однако, придворного медика.
   — Вы сейчас поймете меня, мадемуазель, — хладнокровно проговорил он.
   — Семья молодого графа до сегодняшнего дня всеми силами восставала против вашего брака с ним. Но сопротивлению их пришел конец. Альберт умирает, и так как он хочет оставить вам свое состояние, они теперь не будут возражать против того, чтобы церковный обряд закрепил его навсегда за вами.
   — Ах! Какое мне дело до состояния Альберта! — воскликнула пораженная Консуэло. — Что общего между тем, о чем вы говорите, и положением, в котором я его застаю? Я, сударь, приехала сюда не делами заниматься, — я приехала, чтоб попытаться его спасти. Неужели нет никакой надежды?
   — Никакой! Болезнь его всецело мозговая, такого рода недуги разбивают все наши предположения и не поддаются никаким усилиям науки. Месяц тому назад молодой граф после двухнедельного исчезновения, которого никто не смог мне объяснить, вернулся домой пораженный внезапной неизлечимой болезнью. Все жизненные функции у него были уже приостановлены. Вот целый месяц, как он не в состоянии проглотить никакой пищи, — и это редкое явление природы (случающееся только у душевнобольных), что он может до сих пор поддерживать себя несколькими каплями воды днем и несколькими минутами сна ночью. Вы видите его: все жизненные силы истощены в нем; максимум еще два дня, и он перестанет страдать. Запаситесь же мужеством, не теряйте головы. Я готов поддержать вас и помогу вам добиться цели. Консуэло продолжала удивленно смотреть на доктора, но тут канонисса по знаку больного прервала их беседу и подвела девушку к Альберту. Подозвав Сюпервиля, Альберт говорил ему что-то на ухо дольше, чем, казалось, позволяла его слабость. Доктор то краснел, то бледнел. Канонисса с беспокойством наблюдала за ними, горя нетерпением узнать, о каких своих желаниях говорит ему Альберт.
   — Доктор, — шептал Альберт, — все, что вы только что сказали этой девушке, я слышал (Сюпервиль, говоривший на другом конце гостиной и так же тихо, как в эту минуту беседовал с ним больной, смутился, и его твердое убеждение в невозможности существования дара ясновидения было до того поколеблено, что ему стало казаться, будто он сходит с ума). Доктор, — продолжал умирающий, — вы ничего не понимаете в этой душе и вредите моим планам, задевая ее щепетильность. Она ничего не смыслит в ваших денежных соображениях и всегда отказывалась и от моего титула и от моего состояния; любви ко мне она никогда не чувствовала. Одна жалость может заставить ее уступить. Обратитесь же к ее сердцу. Конец мой ближе, чем вы предполагаете. Не теряйте времени. Я не смогу возродиться счастливым, если не сойду в ночь отдохновения, назвавшись ее мужем.
   — Что вы хотите сказать этими последними словами? — спросил Сюпервиль, занятый в ту минуту анализом сумасшествия своего больного.
   — Вам не понять их, — с усилием произнес Альберт, — а она поймет. Ограничьтесь тем, чтобы передать их ей точно.
   — Послушайте, господин граф, — сказал, несколько повышая голос, Сюпервиль, — я вижу, что не смогу ясно передать ваших мыслей. Вы же говорите лучше, чем за всю последнюю неделю, и я в этом усматриваю благоприятный признак. Поговорите сами с мадемуазель. Одно ваше слово убедит ее лучше всех моих речей. Вот она здесь, рядом, пусть займет мое место и выслушает вас.
   Сюпервиль действительно уже ничего не понимал из того, что до сих пор казалось ему понятным; к тому же он считал, что достаточно сказал Консуэло и обеспечил себе ее благодарность, в случае если она добьется состояния; перед тем, как он ушел, Альберт сказал ему в качестве напутствия: — Подумайте о том, что вы мне обещали. Минута настала: поговорите с моей семьей. Устройте так, чтобы они согласились и не колебались больше. Говорю вам — время не терпит…
   Альберт настолько устал от усилия, какого стоил ему разговор с Сюпервилем, что, когда Консуэло приблизилась к нему, он прислонил свой лоб ко лбу любимой и так замер, словно умирая. Его белые губы посинели, и перепуганному Порпоре показалось, что он уже умер.
   В это время Сюпервиль, собрав в другом конце комнаты графа Христиана, барона, канониссу и капеллана, горячо уговаривал их. Один только капеллан сделал робкое с виду возражение, говорившее, однако, об упорной настойчивости священника.
   — Если ваши сиятельства потребуют, — сказал он, — я благословлю этот брак, но так как граф Альберт не причастен благодати, следовало бы, чтобы он предварительно через покаяние и соборование примирился с церковью. — Соборование! Господи, да неужели дело дошло уже до этого?
   — произнесла, сдерживая стон, канонисса.
   — Да, дошло, — ответил Сюпервиль, который как светский человек и философ-вольтерьянец с презрением относился и к самому капеллану и к его возражениям, — и нельзя терять ни минуты, если господин капеллан настаивает на подобном условии и желает мучить больного мрачной обстановкой предсмертного обряда.
   — А не думаете ли вы, доктор, что обряд более радостный и желанный может вернуть его к жизни? — спросил граф Христиан, в котором происходила борьба между благочестием и отцовской любовью.
   — Я ни за что не ручаюсь, — ответил Сюпервиль, — но смею сказать, что возлагаю на это большие надежды… Было время, когда ваше сиятельство давали свое согласие на этот брак…
   — Я всегда был согласен на него, никогда не был против, — прервал его граф, намеренно повышая голос. — Маэстро Порпора, опекун молодой девушки, написал мне, что он никогда не даст своего согласия на ее брак с моим сыном и что его воспитанница сама отказывается от него. Увы! Это и нанесло смертельный удар молодому графу, — прибавил он, понизив голос.
   — Вы слышите, что говорит отец? — прошептал Альберт на ухо Консуэло. — Но пусть угрызения совести не мучают вас. Я поверил тому, что вы покидаете меня, и поддался отчаянию, но с неделю назад ко мне вернулся разум, — они зовут это безумием, — и я читал в сердцах, находящихся вдали от меня, подобно тому как другие читают распечатанные письма. Одновременно я увидел прошедшее, настоящее и будущее. Я наконец узнал, Консуэло, что ты была верна своей клятве, делала все возможное, чтобы полюбить меня, и действительно любила в течение нескольких часов. Но нас обоих обманули. Прости своему учителю так же, как я прощаю ему.
   Консуэло поискала глазами Порпору. Он не мог слышать слов Альберта, но, смущенный тем, что сказал граф Христиан, в волнении ходил подле камина. Она посмотрела на него с глубоким упреком, и маэстро так ясно почувствовал свою вину, что в немой запальчивости ударил себя по лбу кулаком. Альберт знаком показал Консуэло, чтобы она подвела к нему маэстро и помогла протянуть ему руку. Порпора поднес эту ледяную руку к своим губам и зарыдал. Совесть мучила его, нашептывала, что он убил человека, но раскаяние искупило его безрассудство.