— Вы мне дадите сейчас послушать вашу ученицу, — сказала она Порпоре, — я уже осведомлена, что у нее большие познания, великолепный голос, и я не забыла, какое удовольствие она доставила мне при исполнении оратории «Освобожденная Бетулия». Но предварительно я хочу поговорить с ней наедине. Мне надо спросить ее кое о чем, и так как, я думаю, она будет чистосердечна, я надеюсь, что смогу оказать ей покровительство, которого она у меня просит.
   Порпора поспешно вышел, прочитав в глазах ее величества желание остаться совсем наедине с Консуэло. Он удалился в соседнюю галерею, где ужасно продрог, ибо двор, разоренный расходами на войну, соблюдал чрезвычайную экономию, а характер Марии-Терезии еще этому способствовал.
   Очутившись с глазу на глаз с дочерью и матерью императоров, героиней Германии и самой великой женщиной Европы того времени, Консуэло, однако, не почувствовала ни робости, ни смущения. Беспечность ли артистки делала ее равнодушной к воинственному великолепию, блиставшему вокруг Марии-Терезии и отражавшемуся на самом ее туалете, или благородство и искренность души придавали ей моральную силу, только Консуэло ждала спокойно, без всякого волнения, пока ее величеству угодно будет обратиться к ней с вопросом.
   Императрица опустилась на диван, слегка поправила усыпанную драгоценными камнями перевязь, которая давила на ее белое круглое плечо и врезалась ей в кожу, и начала так:
   — Повторяю, дитя мое, я очень высокого мнения о твоем таланте и не сомневаюсь в том, что ты прекрасно училась и много знаешь в своем деле, но как тебе, наверное, известно, в моих глазах талант не имеет значения без хорошего поведения, и я ценю чистую, благочестивую душу выше гениальности.
   Консуэло стоя почтительно выслушала это вступление, однако оно нисколько не поощрило ее воздать хвалу самой себе, а так как она вообще питала смертельное отвращение к хвастовству своими добродетелями, которым следовала не задумываясь, она молча ждала, чтобы императрица спросила ее более определенно о ее принципах и намерениях. А между тем тут-то ей и представлялся удобный случай обратиться к монархине с ловко составленным мадригалом о своем ангельском благочестии, о своих высоких добродетелях и о невозможности плохо вести себя, имея перед глазами такой образец, как сама императрица. Бедной Консуэло даже и в голову не пришло воспользоваться таким моментом. Чуткие души боятся оскорбить великого человека банальной похвалой. Но хотя монархи и не заблуждаются относительно природы расточаемой им грубой лести, тем не менее они привыкли упиваться ею, — она является частью этикета, выражением глубокого почитания их величия. Марию-Терезию удивило молчание молодой девушки, и она снова заговорила, уже менее ласково и не таким ободряющим тоном:
   — Насколько мне известно, моя милая девочка, вы особа довольно легкого поведения и живете в недозволенной близости с молодым человеком вашей профессии, — позабыла его имя, — хоть вы и не замужем.
   — Могу ответить вашему величеству только одно, — промолвила наконец Консуэло, взволнованная несправедливостью этого грубого обвинения, — я не помню, чтобы сделала в своей жизни что-либо такое, что помешало бы мне выдержать взгляд вашего величества с искренней гордостью и благодарной радостью.
   Марию-Терезию поразило выражение достоинства и силы, появившееся в тот момент на лице Консуэло. Пять-шесть лет назад императрица, несомненно, отнеслась бы к этому сочувственно, но теперь Мария-Терезия была уже королевой до мозга костей, и сознание своего могущества приучило ее к какому-то упоению властью, когда хочется, чтобы все пред тобой гнулось и ломалось. Мария-Терезия желала быть и как государыня и как женщина единственным сильным существом в своем государстве. И поэтому ей показались оскорбительными и гордая улыбка и смелый взгляд юной девушки, ничтожного червяка. Она собиралась было позабавиться Консуэло как рабыней, из любопытства заставив ее рассказать о себе.
   — Я спросила вас, сударыня, как имя молодого человека, живущего с вами у маэстро Порпоры, а вы мне не ответили, — снова проговорила императрица ледяным тоном.
   — Его зовут Иосиф Гайдн, — не смущаясь, проговорила Консуэло.
   — Итак, из любви к вам он поступил в услужение к маэстро Порпоре в качестве лакея, причем маэстро Порпора не подозревает действительных побуждений молодого человека, а вы, зная их, поощряете его.
   — Меня оклеветали перед вашим величеством: этот молодой человек никогда не был влюблен в меня (Консуэло была уверена, что говорит правду), я даже знаю, что он любит другую. А если мы и обманываем немного моего почтенного учителя, то вызывается это причинами невинными и, быть может, весьма уважительными. Только любовь к искусству могла заставить Иосифа Гайдна поступить в услужение к Порпоре, и коль скоро ваше величество удостаивает взвешивать поступки своих самых незначительных подданных, а я считаю невозможным что-либо скрыть от вашей всевидящей справедливости, то уверена, что вы, ваше величество, оцените мою искренность, как только пожелаете снизойти до рассмотрения моего дела.
   Мария-Терезия была слишком проницательна, чтобы не почувствовать правду. Она еще не утратила идеализма, присущего юности, хотя уже скатывалась по роковому пути неограниченной власти, гасящей мало-помалу веру в самых великодушных сердцах.
   — Вы кажетесь мне правдивой и целомудренной, дитя, но я замечаю в вас большую гордость и недоверие к моему материнскому сердцу. И я боюсь, что ничего не смогу для вас сделать.
   — Если я имею дело с материнским сердцем Марии-Терезии, — ответила Консуэло, растроганная словами императрицы (их банального оттенка бедняжка, увы, не поняла), — то я готова стать пред этим сердцем на колени и молить его, но если это…
   — Продолжайте, дитя мое, — промолвила Мария-Терезия, которой почему-то безотчетно хотелось, чтобы это оригинальное создание упало перед ней на колени, — выскажите до конца свою мысль.
   — Если же я имею дело с правосудием вашего императорского величества, то, сознавая себя столь же невинной, как чистое дыхание, не способное заразить воздух, которым дышат сами боги, я чувствую в себе всю гордость, необходимую, чтобы быть достойной вашего покровительства.
   — Порпорина, — проговорила императрица, — вы умная девушка, и ваша оригинальность, оскорбительная для любой иной женщины, мне по душе. Я уже сказала вам, что считаю вас искренней и тем не менее знаю, что у вас есть в чем исповедаться передо мной. Почему вы колеблетесь? Хотя ваши отношения и чисты — я не хочу в этом сомневаться, — но вы любите Иосифа Гайдна. Ведь ради того, чтобы чаще видеться с ним, — допустим, даже ради заботы об его музыкальных успехах у Порпоры, — вы отважно рискуете самым священным, самым важным в нашей женской доле — своей репутацией. Но, быть может, вы боитесь, что ваш учитель, ваш приемный отец не согласится на ваш брак с бедным, неизвестным музыкантом? Быть может, — хочу верить всему, что вы говорили, — молодой человек любит другую и вы с присущей вам гордостью скрываете свою любовь и великодушно жертвуете своей репутацией, не извлекая из этого самопожертвования никакого личного удовлетворения? Так вот, милая девочка, будь я на вашем месте, представься мне случай, как вам сейчас, — случай, какой, быть может, никогда не повторится, — я открыла бы сердце своей государыне и сказала бы ей: «Вы все можете и хотите мне добра, вам вручаю я свою судьбу; уничтожьте все препятствия. Одним своим словом вы можете изменить намерения и моего опекуна и моего возлюбленного. Вы можете осчастливить меня, вернуть мне всеобщее уважение и поставить меня в такие условия, что я посмею надеяться поступить на императорскую сцену». Вот какое доверие вы должны были бы питать к материнской заботливости Марии-Терезии, и мне прискорбно, что вы этого не поняли.
   «Я прекрасно понимаю, великая государыня, — думала про себя Консуэло, — что по какому-то странному капризу избалованного ребенка-деспота тебе хочется, чтобы Zingarella обняла твои колени, ибо тебе кажется, что ее колени не хотят сгибаться перед тобой; а это для тебя случай небывалый. Но ты не дождешься этой забавы, разве только докажешь мне, что заслуживаешь моего уважения».
   Все это и многое другое промелькнуло в ее голове, пока Мария-Терезия читала ей наставления. Консуэло сознавала, что играет судьбой Порпоры, зависящей от фантазии императрицы, а будущность учителя стоит того, чтобы немного смириться. Но ей не хотелось смиряться понапрасну. Ей не хотелось разыгрывать комедию с коронованной особой, которая, конечно, умела это делать не хуже ее самой. Она ждала, чтобы Мария-Терезия показала себя действительно великой, и тогда готова была искренне преклониться перед нею.
   Когда императрица кончила свое поучение, Консуэло сказала:
   — Я отвечу на все, что ваше величество соблаговолило мне высказать, если вашему величеству угодно будет мне приказать.
   — Да, говорите, говорите же, — настаивала императрица, раздосадованная самообладанием девушки.
   — Итак, ваше величество, в первый раз в своей жизни я слышу из ваших царственных уст, что моя репутация пострадала из-за присутствия Иосифа Гайдна в доме моего учителя. Я считала себя слишком незаметной, чтобы стать предметом обсуждения общества, а если бы мне сказали, когда я отправлялась во дворец, что сама императрица заинтересовалась моей особой и не одобряет моего образа жизни, я подумала бы, что мне это приснилось. Мария-Терезия прервала ее. В словах Консуэло ей почудилась ирония.
   — Вы не должны удивляться, — проговорила она несколько напыщенно, что я вхожу во все малейшие подробности жизни людей, за которых отвечаю перед богом.
   — Как не удивляться тому, что вызывает восхищение! — ловко ответила Консуэло. — Возвышенные поступки велики своей простотой, но они так редки, что, столкнувшись с ними впервые, невольно поражаешься.
   — Вам надо понять, — продолжала императрица, — почему я особенно интересуюсь вами, как и всеми артистами, которыми люблю украшать свой двор. Театр во всех других странах — школа соблазна, очаг всяких мерзостей. Я имею притязание, несомненно похвальное, хоть, возможно, и невыполнимое, обелить перед людьми и нравственно очистить перед богом сословие актеров, предмет слепого презрения и даже церковного отлучения у многих народов. В то время как во Франции церковь закрывает перед ними двери, я хочу, чтобы здесь церковь приняла их в свое лоно. Я допускала в свою Итальянскую оперу, в Театр французской комедии, в Национальный театр лишь людей испытанной нравственности или лиц, твердо решивших изменить свое поведение. Надо вам сказать, что я женю своих артистов и даже бываю восприемницей их крошек при крещении, твердо решив всевозможными милостями поощрять законное рождение детей и супружескую верность. «Жаль, мы этого не знали, — подумала Консуэло,
   — а то попросили бы ее величество быть крестной матерью Анджелы вместо меня».
   — Ваше величество сеет, чтобы собрать урожай, — сказала она вслух.
   — Будь я грешна, я почитала бы за счастье приобрести в лице вашего величества исповедника такого же милосердного, как сам господь бог. Но…
   — Продолжайте, продолжайте, — высокомерно проговорила Мария-Терезия.
   — Я хотела сказать, — снова заговорила Консуэло, — что не проявила никакой особенной самоотверженности по отношению к Иосифу, ибо не имела понятия об обвинениях, возводимых на меня из-за его пребывания в том доме, где я живу.
   — Понимаю, — сказала императрица, — вы все отрицаете!
   — Как могу я сознаться в том, чего нет, — ответила Консуэло, — я совсем не влюблена в ученика Порпоры и не имею ни малейшего желания выйти за него замуж.
   «А будь это иначе, — подумала она про себя, — я не хотела бы получить его сердце по императорскому указу».
   — Итак, вы не хотите выходить замуж? — спросила императрица, поднимаясь. — Тогда заявляю вам, что положение незамужней не дает всех желательных для меня гарантий чести. К тому же молодой особе не приличествует появляться в некоторых ролях и изображать страсти, не имея санкции брака и покровительства мужа. От вас зависело снискать мое расположение и добиться того, чтобы я предпочла вас вашей сопернице — госпоже Корилле; хотя мне и говорили о ней много хорошего, но ее итальянское произношение гораздо хуже вашего. Однако госпожа Корилла замужем и имеет ребенка, а это создает ей условия, более заслуживающие моего одобрения, чем те, в которых вы упорно желаете оставаться.
   — Замужем? — невольно прошептала сквозь зубы бедная Консуэло; она была потрясена тем, какую добродетельную особу добродетельнейшая и проницательнейшая императрица предпочла ей.
   — Да, замужем, — ответила императрица повелительным тоном, уловив в голосе Консуэло сомнение насчет ее избранницы. — Она недавно произвела на свет ребенка, которого препоручила почетному и ревностному служителю церкви, господину канонику, дабы он воспитал дитя в христианском духе. И, без всякого сомнения, это достойное лицо не взяло бы на себя такой тяжелой обязанности, не заслуживай мать ребенка его полного уважения.
   — Я также в этом нисколько не сомневаюсь, — ответила девушка. Последние слова императрицы особенно возмутили Консуэло, но она утешалась хоть тем, что каноник заслужил одобрение, а не порицание за усыновление ребенка, к которому она сама его понудила.
   «Вот как пишется история и как все доходит до королей! — сказала она себе, когда императрица с величественным видом вышла из гостиной, слегка кивнув ей головой на прощанье. — Что ж, — утешала она себя, — даже в самом плохом есть что-то хорошее, а заблуждения людей подчас дают хорошие результаты. У каноника не отнимут его прекрасной приории, не лишат Анджелу ее доброго каноника, Корилла исправится, раз за это дело берется императрица, — а я все-таки не стала на колени перед женщиной, которая вовсе не лучше меня!»
   — Ну что? — закричал сдавленным голосом Порпора, ждавший ее в галерее, дрожа от холода и в волнении нервно потирая руки. — Надеюсь, мы победили?
   — Напротив, дорогой учитель, мы с вами потерпели поражение, — ответила Консуэло.
   — С каким спокойствием ты это говоришь, черт тебя побери!
   — Здесь не нужно так говорить, маэстро. Черт не в милости при дворе!
   Когда переступим порог последней двери дворца, я все расскажу вам.
   — Ну что? — нетерпеливо спросил Порпора, когда они были уже на валу.
   — Помните, как мы с вами выразились относительно великого министра Кауница, выйдя от маркграфини?
   — Мы тогда решили, что это старая сплетница. И что же? Он вам навредил?
   — Вне всякого сомнения. А теперь, скажу я вам, ее величество императрица австрийская и королева венгерская — такая же сплетница.

Глава 92

   Консуэло рассказала Порпоре только то, что ему надлежало знать, не распространяясь о причинах, навлекших на нашу героиню немилость Марии-Терезии. Остальное огорчило бы маэстро, обеспокоило бы и, пожалуй, вооружило бы против Гайдна, ничего при этом не исправив. Не хотела Консуэло также говорить и своему юному другу о том, о чем умолчала перед Порпорой. Она не без основания пренебрегла теми неопределенными обвинениями, которые, видимо, были переданы императрице двумя-тремя недоброжелателями и не получили в обществе никакого отклика. Корнеру же Консуэло нашла нужным все рассказать. Он посмотрел на дело так же, как она, и, чтобы злоба не могла взрастить эти семена клеветы, принял очень разумные и великодушные меры: посланник уговорил Порпору переехать вместе с Консуэло в его дворец, а Гайдн поступил на службу в посольство в качестве одного из секретарей. Таким образом старый маэстро избавлялся от нужды, Иосиф продолжал оказывать ему кое-какие личные услуги, что давало ему возможность часто видеться с учителем и брать у него уроки, а Консуэло была ограждена от злобных обвинений.
   Несмотря на эти предосторожности, не Консуэло, а Корилла была приглашена на императорскую сцену. Консуэло не сумела понравиться Марии-Терезии. Великая королева, забавляясь закулисными интригами, о которых ей рассказывали Кауниц и Метастазио, изощряясь в изящном остроумии, желала играть роль олицетворенного венценосного провидения для своих актеров, а те разыгрывали перед нею кающихся грешников и демонов, обращенных на путь истинный. Само собой разумеется, что в числе этих лицемеров, получавших за свое мнимое благочестие маленькие пенсии и мелкие подачки, не было ни Кафариэлло, ни Фаринелли, ни Тези, ни г-жи Гассе, короче говоря — никого из великих виртуозов, которыми поочередно наслаждалась Вена: этим многое прощалось за их талант и известность. Второстепенных же мест в театрах обыкновенно добивались люди, старавшиеся подладиться под ханжеские и назидательные прихоти императрицы. И ее величество, вносившая во все дух политической интриги, поднимала дипломатическую суетню по поводу брака и обращения кого-либо из них. Из «Мемуаров» Фавара (интереснейшего романа, действительно разыгравшегося за кулисами) видно, насколько трудно было посылать в Вену певцов и оперных актрис, поставка которых была поручена автору. Их хотели заполучить по дешевой цене и требовали к тому же, чтобы они были целомудренны, как весталки. Мне кажется, этому привилегированному остроумному поставщику Марии-Терезии после усердных поисков так-таки и не удалось найти в Париже ни одной подходящей кандидатки; правда, это делает больше чести искренности, чем добродетели наших «оперных девиц», как их тогда называли.
   Итак, Марии-Терезии хотелось, чтобы развлечения в ее империи носили поучительный характер, достойный ее добродетельного величия. Монархи всегда играют комедию, а великие монархи, быть может, больше чем другие. Порпора это беспрестанно утверждал, и он не ошибался. Великая императрица, ярая католичка, примерная мать, без всякого отвращения разговаривала с проституткой, наставляла ее, вызывала на необычайные признания, и все это ради того, чтобы привести кающуюся Магдалину к стопам Спасителя. Личная шкатулка ее величества — посредница между грехом и раскаянием — была в руках императрицы верным и чудодейственным средством для спасения многих заблудших душ. И Корилла, плачущая и поверженная к ее ногам, если не фактически (я сомневаюсь, чтобы она могла переломить свою необузданную натуру для такой комедии), то в докладах императрице г-на Кауница, ручавшегося за эту новоиспеченную добродетель, должна была неминуемо взять верх над такой решительной, гордой и мужественной девушкой, как непорочная Консуэло. Мария-Терезия ценила в своих театральных любимцах лишь ту добродетель, творцом которой считала одну себя. Добродетель же, развивавшаяся или сохранившаяся сама по себе, мало ее интересовала. Императрица не верила в нее, хотя ее собственная добродетель и должна была пробуждать в ней такую веру. Наконец, манера Консуэло держать себя задела ее: императрица сочла ее вольнодумкой и резонеркой. Zingarella проявила слишком много самонадеянности и заносчивости, претендуя на уважение и признание ее нравственности без вмешательства императрицы. Когда Кауниц, притворявшийся беспристрастным, но в то же время вредивший Консуэло в пользу Кориллы, спросил ее величество, соблаговолила ли она принять просьбу «этой девочки», Мария-Терезия ответила: «Мне не понравились ее убеждения. Больше не говорите мне о ней». И этим все было сказано. Голос, лицо, само имя Порпорины были совершенно забыты.
   С первого же слова Порпора ясно понял причину немилости, в которую впал. Консуэло была вынуждена ему сказать, что императрица считает невозможным ее поступление на императорскую сцену из-за того, что она незамужняя.
   — А Корилла? — воскликнул Порпора, узнав о ее принятии на сцену. Разве императрица уже успела выдать ее замуж?
   — Насколько я могла понять или догадаться из слов ее величества, Корилла слывет здесь вдовой.
   — О да, конечно, трижды вдова! Десять раз! Сто раз вдова! — воскликнул Порпора с горьким смехом. — Но что скажут, когда узнают правду и будут свидетелями новых бесчисленных случаев ее вдовства? А ребенок, которого, как я слышал, она оставила под Веной у одного каноника? Она хотела приписать младенца графу Дзустиньяни, а тот посоветовал ей препоручить его отеческим ласкам Андзолето! Ну и потешится она с товарищами, рассказывая им об этом с присущим ей цинизмом, и нахохочется в тиши своей спальни над тем, как ловко провела императрицу!
   — Но если императрица узнает правду?
   — Императрица не узнает. Монархи, кажется мне, окружены ушами, которые служат как бы преддверием к их собственным ушам. Многое не доходит до императорского слуха, в их святилище проникает лишь то, что эти стражи пожелают пропустить. К тому же, — добавил Порпора, — у нее всегда останется в запасе покаяние, а господину Кауницу будет поручено следить за выполнением наложенной на нее эпитимии.
   Бедный маэстро изливал свою желчь в этих язвительных шутках, но был глубоко опечален. Он терял надежду на постановку своей новой оперы, тем более что либретто к ней писал не Метастазио, этот присяжный пиит придворной поэзии. Порпора, видно, догадывался, что Консуэло не проявила достаточной ловкости, не сумела заслужить милости императрицы, и высказал ей по этому поводу свое неудовольствие. К довершению несчастья, заметив однажды, как восторгается и гордится Порпора быстрыми успехами, достигнутыми под его руководством Иосифом Гайдном, венецианский посланник имел неосторожность открыть маэстро правду относительно юноши и показать первые прелестные опыты музыкального творчества его ученика, начинавшие ходить по рукам и обратившие уже на себя внимание любителей музыки. Тут маэстро раскричался, что его обманули, и пришел в неистовую ярость. К счастью, он не обвинил Консуэло в соучастии в этой хитрости, а г-н Корнер, видя, какую вызвал бурю, поспешил искусной ложью пресечь в старике всякое подозрение на этот счет. Но он не мог помешать изгнанию Иосифа на несколько дней из комнаты учителя, и понадобилось все влияние Корнера, обусловленное его покровительством старику и оказанными им услугами, чтобы маэстро смилостивился над юношей. Однако Порпора долго не мог забыть обмана и, говорят, находил удовольствие в том, что заставлял Иосифа оплачивать уроки унизительной лакейской службой, в данном случае совершенно ненужной, раз к его услугам были посольские лакеи. Гайдн не унывал и кротостью, терпением и преданностью в конце концов обезоружил своего сурового учителя; всегда прилежный и внимательный на уроках, Иосиф получил от него все, что хотел и мог воспринять, к тому же и Консуэло постоянно подбадривала и наставляла юношу.
   Но гениальный Гайдн мечтал об иных музыкальных путях, чем те, по каким шли его предшественники композиторы; будущий отец симфонии поверял Консуэло свои мечты об инструментальной партитуре огромных масштабов. Эти масштабы, кажущиеся нам теперь такими естественными, несложными и скромными, сто лет тому назад могли почитаться утопией безумца или же началом новой эры, возвещенной гением. Иосиф еще сомневался в себе и не без ужаса делился потихоньку с Консуэло своими честолюбивыми замыслами. Сначала они немного пугали и Консуэло. До сих пор инструментовка играла второстепенную роль и, отделенная от человеческого голоса, отличалась простотою приемов. Однако в юном товарище певицы было столько спокойствия, столько неизменной мягкости, в его убеждениях чувствовалась такая подлинная скромность и такое безусловно добросовестное стремление к истине, что Консуэло не могла считать его самонадеянным, верила в его мудрость и решила поддерживать в его начинаниях.
   Именно в ту пору Гайдн написал серенаду для трех инструментов и с двумя своими друзьями исполнял ее под окнами «любителей», желая заинтересовать их своими произведениями. Начал он с Порпоры, старый маэстро, не зная ни имени автора, ни исполнителей, подошел к окну, с удовольствием слушал и бурно аплодировал. На этот раз посланник, посвященный в тайну и также слушавший серенаду, оказался осторожнее и не выдал молодого композитора. Порпора не желал, чтобы ученики, бравшие у него уроки пения, отвлекались чем-либо иным.
   В это же самое время Порпора получил письмо от своего ученика, великолепного контральтиста Уберто, носившего имя Порпорино и состоявшего на службе у Фридриха Великого. Этот знаменитый артист не был, как другие ученики профессора, чрезмерно ослеплен собственным успехом и не забыл, чем обязан своему учителю. Порпорино никогда не стремился изменить то, что приобрел, — манеру петь звучно и свободно, без фиоритур, придерживаясь разумных традиций маэстро, — и это неизменно обеспечивало ему успех. Особенно хорошо удавались ему адажио. Порпора питал к своему бывшему ученику слабость, которую ему с трудом удавалось скрывать перед фанатическими поклонниками Фаринелли и Кафариэлло. Маэстро соглашался, что искусство, блеск и гибкость голоса этих великих виртуозов изумительны и сразу возбуждают большой восторг у слушателей, падких на все необыкновенное. Но под сурдинку он говорил, что его Порпорино ни за что не станет потворствовать дурным вкусам и хотя поет всегда одним и тем же способом, но голос его не может надоесть. И, по-видимому, в Пруссии пение Порпорино действительно вызывало непреходящий восторг, ибо он блистал там в течение всей своей музыкальной карьеры и умер в преклонных годах, прожив в этой стране более сорока лет.