— Конечно, Иосиф, ты несешь вздор, да к тому же еще теряешь время на болтовню. Ведь нам надо проехать десять миль, чтобы добраться до приории и вернуться оттуда. Теперь восемь часов утра, а мы должны быть дома в семь вечера, к ужину учителя.
   Три часа спустя Беппо и его спутница сошли у ворот приории. День был чудесный. Каноник меланхолически созерцал свои цветы. Увидев Иосифа, он радостно вскрикнул и бросился ему навстречу, но вдруг остолбенел, узнав своего дорогого Бертони в женском платье.
   — Бертони, мое любимое дитя, — воскликнул он с целомудренной наивностью, — что значит это переодевание? И почему ты являешься ко мне в таком наряде? Ведь теперь же не масленица…
   — Уважаемый друг, ваше преподобие, простите меня, — ответила Консуэло, целуя ему руку, — я вас обманула. Никогда не была я мальчиком. Бертони никогда не существовал, а когда я имела счастье познакомиться с вами, вот тогда действительно я была переодета.
   — Мы полагали, — заговорил Иосиф, боявшийся, чтобы изумление каноника не сменилось неудовольствием, — что вы, господин каноник, не были введены в заблуждение нашим невинным обманом. Эта хитрость была придумана отнюдь не для того, чтобы провести вас, — то была необходимость, вызванная обстоятельствами; и мы всегда думали, что вы, господин каноник, великодушно и деликатно закрывали на это глаза.
   — Вы так думали? — смущенно и со страхом спросил каноник. — А вы, Бертони… то есть я хочу сказать — сударыня, вы также это думали?
   — Нет, господин каноник, — ответила Консуэло, — ни одной минуты я этого не думала. Я прекрасно видела, что ваше преподобие нисколько не подозревает истины.
   — Вы воздаете мне справедливость, — сказал каноник голосом несколько строгим и вместе с тем глубоко печальным. — Я не умею идти на сделки со своей совестью, и, угадай я, что вы женщина, никогда не стал бы так настаивать, чтобы вы у меня остались. Действительно, в соседней деревне и даже между моими слугами ходили смутные слухи, подозрения, но они вызывали у меня только улыбку, до того упорно я заблуждался на ваш счет. Говорили, будто один из маленьких музыкантов, певших в храмовый праздник, — переодетая женщина. А потом уверяли, что это просто злобная выдумка сапожника Готлиба, желавшего испугать и огорчить священника. Да, наконец, я сам с уверенностью опровергал этот слух. Как видите, я совершенно поддался обману, трудно было бы более удачно провести человека.
   — В этом моя большая вина, но обмана никакого не было, господин каноник, — твердо, с полным достоинством ответила Консуэло. — Не думаю, чтобы я хоть на минуту уклонилась от должного к вам уважения и приличий, каких требует от меня порядочность. После долгого пути пешком я очутилась ночью на дороге, без крова, изнемогая от жажды и усталости. Вы не отказали бы в гостеприимстве нищей. Мне вы оказали его во имя музыки, и я музыкой уплатила свой долг. Если я не ушла от вас на следующий же день, то это произошло благодаря непредвиденным обстоятельствам, заставившим меня выполнить долг, который я считала выше всякого другого. Мой враг, моя соперница, моя преследовательница упала словно с облаков у вашей двери. Она оказалась в беспомощном положении, о ней некому было позаботиться, и потому она имела право на мое участие. Вы помните остальное, ваше преподобие, и прекрасно знаете, что если я воспользовалась вашим доброжелательством, то не для себя. И вы, надеюсь, не забыли, что я удалилась тотчас же, как выполнила свой долг. А если сегодня я вернулась, чтобы лично поблагодарить вас за милости, которыми вы осыпали меня, то к этому побудила меня честность, обязывавшая вывести вас из заблуждения и объясниться с вами, ибо это необходимо и для вашего и для моего достоинства.
   — Все это очень таинственно и совершенно необычайно, — произнес наполовину побежденный каноник, — вы говорите, что несчастная, ребенка которой я усыновил, была вашим врагом, вашей соперницей… А кто вы сами, Бертони, — простите, это имя все вертится у меня на языке, — скажите, как отныне я должен звать вас?
   — Меня зовут Порпорина, — ответила Консуэло, — я ученица Порпоры, певица. Из театра.
   — А! Прекрасно! — сказал каноник с глубоким вздохом. — Я должен был сам об этом догадаться по тому, как вы сыграли свою роль. Что же до вашего дивного музыкального таланта, мне не приходится больше ему удивляться. Вы прошли хорошую школу. Могу ли я задать вам вопрос: господин Беппо — ваш брат… или ваш муж?
   — Ни то, ни другое: он мой брат по духу, и только брат, господин каноник. Поверьте, не будь я так же целомудренна душой, как ваше преподобие, я не осквернила бы своим присутствием святости вашего жилища.
   Надо сказать правду, голос у Консуэло был неотразимо привлекателен, и каноник поддался его очарованию, как всегда поддаются искренности чистые, правдивые сердца. Он почувствовал, как с души его словно скатился тяжелый камень, и, медленно прогуливаясь со своими юными друзьями, кротко попросил Консуэло рассказать ему о себе, не в силах бороться с возродившимся расположением к обоим музыкантам. Она вкратце рассказала ему, не называя имен, о главных обстоятельствах своей жизни: о помолвке с Андзолето у постели умирающей матери, об измене жениха, о ненависти Кориллы, об оскорбительных замыслах Дзустиньяни, о советах Порпоры, об отъезде из Венеции, о привязанности к ней Альберта, о предложении семьи Рудольштадт, о собственной своей нерешительности и сомнениях, о бегстве из замка Исполинов, о встрече с Иосифом Гайдном, об их путешествии, о своем ужасе и сочувствии у одра больной Кориллы, о своей благодарности за покровительство, оказанное каноником ребенку Андзолето, наконец о приезде в Вену и даже о встрече накануне с Марией-Терезией.
   Иосиф до этого не знал всей истории Консуэло. Она никогда не говорила ему об Андзолето, и то немногое, что она сказала о своей бывшей любви к этому негодяю, не особенно задело его за живое, но ее великодушие по отношению к Корилле и забота о ребенке произвели на него такое сильное впечатление, что он отвернулся, скрывая слезы. Каноник также не мог не прослезиться. Рассказ Консуэло, сжатый и искренний, произвел на него такое впечатление, словно он прочел прекрасный роман; вообще же он никогда не читал ни одного романа. Первый раз в жизни он услышал подлинную драму, приобщившую его к бурным людским переживаниям. Чтобы внимательно слушать Консуэло, каноник сел на скамейку и, когда она кончила, воскликнул:
   — Если все рассказанное вами — истина, а я думаю и, как мне кажется, чувствую это в своем сердце по воле всевышнего, то вы святая… святая Цецилия, вернувшаяся на землю! Откровенно признаюсь вам: у меня никогда не было предрассудков по отношению к театру, — прибавил он после минутного молчания и раздумья, — и вы убеждаете меня в том, что и там можно спастись, как в любом другом месте. Несомненно, если вы останетесь такой же целомудренной и великодушной, как были до сих пор, то, дорогой мой Бертони, заслужите царства божия! Говорю вам то, что думаю, дорогая моя Порпорина!
   — Теперь, ваше преподобие, — сказала, вставая, Консуэло, — прежде чем я прощусь с вами, расскажите мне о маленькой Анджеле.
   — Анджела здорова и отлично себя чувствует, — ответил каноник. — Моя садовница чрезвычайно заботится о девочке, и я постоянно вижу, как она гуляет с ней в цветнике. Девочка вырастет среди цветов, сама как цветок, на моих глазах, а когда наступит время позаботиться о воспитании ее души в христианском духе, я дам ей образование. Положитесь на меня, дети мои. То, что мною было обещано перед лицом всевышнего, будет свято выполнено. По-видимому, ее мать не станет оспаривать у меня этих забот, ибо, живя в Вене, она ни разу даже не справилась о своей дочери.
   — Она могла это сделать и окольным путем, без вашего ведома, — заметила Консуэло. — Я не могу допустить, чтобы мать была до такой степени равнодушна. Но Корилла домогается приглашения на императорскую сцену. Она знает, что ее величество очень строга и не оказывает покровительства людям с запятнанной репутацией. И вот она старается скрыть свои грехи хотя бы до подписания контракта. Будем же хранить ее тайну!
   — Но ведь Корилла ваша соперница! — воскликнул Иосиф. — И говорят, она восторжествует над вами благодаря своим интригам и уже распускает по городу слух, будто вы любовница графа Дзустиньяни. Об этом шла речь в посольстве; как рассказывал мне Келлер… Там негодовали на эту клевету, но боялись, что Корилла сумеет убедить Кауница, который охотно слушает скабрезные сплетни и не перестает восторгаться красотой Кориллы.
   — И она говорила такие вещи! — вырвалось у Консуэло, покрасневшей от негодования. Потом, успокоившись, она прибавила: — Так должно было быть, этого следовало ожидать…
   — Но ведь стоит сказать одно слово, чтобы рассеять эту клевету, возразил Иосиф. — И это слово будет сказано мной. Я скажу, что…
   — Ты ничего не скажешь, Беппо: это и подло и бесчеловечно. Вы также ничего не станете говорить, господин каноник, и, даже явись подобное желание у меня, вы, конечно, удержите меня от этого. Не правда ли?
   — Истинно христианская душа! — воскликнул каноник. — Но подумайте сами, это не может очень долго оставаться в тайне. Достаточно кому-нибудь из слуг или крестьян, знающих об этой истории, пустить слушок, и через какие-нибудь две недели станет известно, что целомудренная Корилла произвела на свет незаконного ребенка и в довершение всего еще бросила его. — Не позже двух недель я или Корилла подпишем контракт. Я не хотела бы одержать победу с помощью мести. До тех пор, Беппо, ни слова, или я лишаю тебя моего уважения и дружбы. А теперь прощайте, господин каноник. Скажите, что простили меня, протяните мне еще раз по-отечески руку, и я удалюсь, прежде чем ваши слуги узнают меня в таком виде.
   — Пусть мои слуги говорят, что им угодно, а бенефиции пусть провалится к черту, если так угодно небу! Я получил недавно наследство, дающее мне мужество пренебрегать громами епархиального епископа. Дети мои, не принимайте меня за святого! Я устал повиноваться и принуждать себя. Хочу жить честно, но без всяких дурацких страхов. С тех пор как подле меня нет призрака Бригиты, а особенно с тех пор, как я обладаю независимым состоянием, я чувствую себя храбрым, как лев. Ну, идемте теперь со мной завтракать, а там окрестим Анджелу и займемся музыкой до обеда.
   И он потащил их к себе в приорию.
   — Эй, Андреас! Иосиф! — крикнул он, входя в дом. — Идите поглядите на синьора Бертони, превратившегося в даму. Что, не ожидали, не правда ли? И я также. Ну, скорее удивляйтесь вместе со мной и живо накрывайте на стол!
   Завтрак был превосходен, и наши юнцы убедились, что если в образе мыслей каноника и произошли большие перемены, то это совершенно не коснулось его привычки хорошо покушать. Затем в монастырскую часовню принесли ребенка. Каноник сбросил свой стеганный на вате шлафрок, облачился в рясу и стихарь и совершил обряд крещения. Консуэло и Иосиф были восприемниками и за девочкой утвердили имя Анджелы. Остаток дня был посвящен музыке, а затем настало время распрощаться. Каноника очень огорчил отказ его друзей пообедать с ним. Но он в конце концов согласился с их доводами и утешил себя мыслью, что увидит их в Вене, куда вскоре собирался переехать на зиму.
   Пока запрягали лошадей, он повел их в оранжерею полюбоваться новыми растениями, которыми он обогатил свою коллекцию. Надвигались сумерки; каноник, у которого было очень тонкое обоняние, не пройдя и нескольких шагов под стеклянной крышей своего прозрачного дворца, воскликнул:
   — Я чувствую какое-то необычайное благоухание. Не зацвел ли уж ванилевый шпажник? Нет, это не его аромат. А стрелица совсем не пахнет… У цикламенов запах менее чистый, менее острый. Что же здесь творится? Не погибни, увы, моя волкамерия, я сказал бы, что вдыхаю ее благоухание. Бедное растение! Уж лучше не думать о Нем. Вдруг каноник вскрикнул от удивления и восторга: он увидел перед собой в ящике самую красивую волкамерию из всех когда-либо виденных им в жизни, покрытую гроздьями белых с розовым маленьких роз, нежный аромат которых наполнял всю оранжерею и заглушал другие запахи, несшиеся со всех сторон.
   — Что за чудо? Откуда это предвкушение рая? Этот цветок из сада Беатриче? — воскликнул он в поэтическом восторге.
   — Мы со всевозможными предосторожностями привезли волкамерию с собой в экипаже, — ответила Консуэло, — позвольте вам преподнести ее как искупление за ужасное проклятие, сорвавшееся однажды с моих уст, в чем я буду раскаиваться всю жизнь.
   — О дорогая дочь моя! Что за дар! И с какой деликатностью он поднесен! — проговорил растроганный каноник. — О бесценная волкамерия, ты получишь особенное имя» как у меня в обычае давать великолепным экземплярам моей коллекции: ты будешь называться Бертони, чтоб освятить память существа, уже не существующего, которое я полюбил с нежностью отца.
   — Дорогой мой отец, — сказала Консуэло, пожимая ему руку, — вы должны привыкнуть любить своих дочерей так же, как и сыновей. Анджела не мальчик…
   — И Порпорина также моя дочь, — сказал каноник, — да, моя дочь! Да! Да! Моя дочь! — повторял он, попеременно глядя то на Консуэло, то на волкамерию Бертони полными слез глазами.
   В шесть часов Иосиф и Консуэло были уже дома. Экипаж они оставили при въезде в предместье, и ничто не выдало их невинного приключения. Порпора только удивился, почему у Консуэло не разыгрался аппетит после прогулки по прекрасным лугам, окружающим столицу империи. Завтрак каноника был так вкусен, что Консуэло наелась в тот день досыта, а свежий воздух и движение дали ей прекрасный сон, и на другой день она почувствовала себя и в голосе и такой бодрой, какой ни разу еще не была в Вене.

Глава 89

   Неуверенность в будущем, а быть может, желание оправдать или объяснить то, что творится в ее сердце, побудили наконец Консуэло написать графу Христиану и разъяснить ему свои отношения с Порпорой, сообщить об усилиях маэстро, стремящегося вернуть ее на сцену, и о своей надежде, что его хлопоты ни к чему не приведут. Она откровенно рассказала старому графу, сколь многим обязана своему учителю, как должна быть ему предана и покорна. Затем, делясь своим беспокойством относительно Альберта, она настоятельно просила научить ее, что написать молодому графу, чтобы успокоить его и не лишить надежды. Письмо заканчивалось так: «Я просила Вас, граф, дать мне время проверить себя и принять решение. Так вот, я решила сдержать свое слово: клянусь перед богом, что у меня хватит силы воли замкнуть свое сердце и разум для всякой вредной фантазии или новой любви. А между тем, если я вернусь на сцену, я как будто нарушу данное мной обещание, откажусь от самой надежды его выполнить. Судите же меня или скорее судьбу, мной управляющую, и долг, мной руководящий. Уклониться — значит совершить преступление. Я жду от Вас совета более мудрого, чем мое собственное разумение; едва ли оно будет противоречить моей совести».
   Запечатав письмо, Консуэло поручила Иосифу отправить его; у нее стало легче на душе, как это бывает всегда, когда человек, оказавшийся в тяжелом положении, находит способ выиграть время и отдалить решительную минуту. И она собралась нанести вместе с Порпорой визит очень известному и весьма восхваляемому придворному поэту, господину аббату Метастазио; этому визиту ее учитель придавал огромное значение.
   Знаменитому аббату было тогда около пятидесяти лет. Он был очень красив собой, обходителен, чудесный собеседник, и Консуэло, наверное, почувствовала бы к нему расположение, если бы перед тем как они направились к дому, где в разных этажах обитали придворный поэт и парикмахер Келлер, не произошел у нее с Порпорой следующий разговор.
   — Консуэло, — начал маэстро, — сейчас ты увидишь совершенно здорового человека с живыми черными глазами, румяного, с розовыми, всегда улыбающимися губами; но ему во что бы то ни стало хочется слыть человеком, которого гложет изнурительная, тяжелая и опасная болезнь; он ест, спит, работает и толстеет, как всякий другой, а уверяет, будто у него бессонница, отсутствие аппетита, угнетенное состояние духа, упадок сил. Смотри же не попади впросак и, когда он начнет при тебе жаловаться на свои недуги, не вздумай говорить ему, что он не похож на больного, очень хорошо выглядит или что-нибудь в этом роде, ибо он жаждет, чтобы его жалели, беспокоились о нем и заранее оплакивали. Упаси тебя бог также заговорить с ним о смерти или о ком-нибудь умершем: он боится смерти и не хочет умирать. Но вместе с тем не сделай глупости и не скажи ему уходя: «Надеюсь, что ваше драгоценное здоровье скоро поправится», — так как он желает, чтобы его считали умирающим, и будь он в состоянии уверить, что уже мертв, он был бы в восторге, при условии, однако, что сам этому не будет верить.
   — Вот уж глупейшая мания у великого человека, — заметила Консуэло.
   — Но о чем же с ним говорить, если нельзя заикнуться ни о выздоровлении, ни о смерти?
   — Говорить надо о его болезни, задавать ему тысячу вопросов, выслушивать все подробности о его недомогании, о переносимых муках, а в заключение сказать, что он недостаточно заботится о своей особе, не думает о себе, не щадит себя, слишком много работает. Таким способом мы заслужим его расположение.
   — Однако ведь мы идем к нему с просьбой написать либретто, которое вы переложите на музыку, а я буду исполнять, не так ли? Как же мы можем советовать ему не писать и в то же время упрашивать как можно скорее написать для нас поэму?
   — Все устроится само собой во время разговора. Надо только уметь кстати ввернуть словечко.
   Маэстро хотел, чтобы его ученица понравилась поэту, но по присущей ему язвительности, как всегда, не мог удержаться и допустил ошибку, высмеяв Метастазио: у Консуэло сразу пробудилось предубеждение к аббату и то внутреннее презрение, которое отнюдь не вызывает расположения у людей, жаждущих, чтобы им льстили и поклонялись. Неспособная к лести и притворству, она положительно страдала, заметив, как Порпора потворствует слабостям поэта и в то же время жестоко издевается над ним, делая вид, будто благоговейно сочувствует его воображаемым недугам. Не раз она краснела и хранила тягостное молчание, несмотря на знаки учителя, призывавшего ученицу вторить ему.
   Консуэло начинала уже приобретать известность в Вене. Она выступила в нескольких салонах, а предположение, что ее могут пригласить на императорскую сцену, несколько волновало музыкальный мир. Метастазио был всемогущ. Стоило Консуэло завоевать расположение поэта, вовремя польстить его самолюбию, и он мог поручить Порпоре переложить на музыку свое либретто «Attilio Regolo», написанное за несколько лет до этого. Итак, крайне необходимо было, чтобы ученица порадела за своего учителя, ибо сам учитель совсем был не по вкусу придворному поэту.
   Метастазио был итальянцем, а итальянцы редко ошибаются относительно друг друга. Он в достаточной мере обладал чуткостью и проницательностью, отлично знал, что Порпора очень умеренный поклонник его драматического таланта и не раз сурово отзывался (основательно или нет) о его трусости, эгоизме и притворной чувствительности. Ледяную сдержанность Консуэло и отсутствие интереса к его болезни поэт истолковал по-своему, истинной же причины неприятного ощущения, вызванного почтительной жалостью, он не угадал. Он усмотрел в этом нечто почти оскорбительное для себя и, не будь он рабом вежливости и обходительности, наотрез отказался бы выслушать ее пение. Однако, поломавшись, — ссылаясь на возбужденное состояние своих нервов и боязнь чересчур взволноваться, — он все же согласился прослушать певицу. Метастазио слышал уже Консуэло, когда та исполняла ораторию «Юдифь», но надо было дать ему представление о ней и как об оперной певице. Поэтому-то Порпора и настаивал на ее пении.
   — Но как же быть, как петь, когда приходится опасаться, как бы музыка не взволновала его? — прошептала ему Консуэло.
   — Наоборот, надо взволновать его, — также шепотом ответил маэстро.
   — Он очень рад, когда его выводят из апатии, так как после сильных переживаний на него находит поэтическое вдохновение.
   Консуэло спела арию из «Ахилла на Скиросе», лучшего драматического произведения Метастазио, положенного на музыку Кальдара в 1736 году и поставленного на сцене во время свадебных торжеств Марии-Терезии. Метастазио был так же поражен ее голосом и умением петь, как и в первый раз, когда услышал ее, но он решил замкнуться в натянуто-холодном молчании, как это сделала она, когда он говорил о своих недугах. Однако это ему не удалось, ибо, вопреки всему, достойный поэт был истинным художником, а прекрасное исполнение Консуэло задело самые чувствительные струны его сердца, пробудило воспоминания о больших триумфах, и здесь уже не было места неприязни.
   Аббат Метастазио пробовал было бороться с всемогущими чарами искусства. Он кашлял, ерзал в кресле, как человек, отвлекаемый болями, но тут ему, видимо, пришло на память нечто более волнующее, чем воспоминания о славе, и он разрыдался, закрыв платком лицо. Порпора, сидя за креслом Метастазио, делал знаки Консуэло не щадить его чувствительности и с лукавым видом потирал руки.
   Слезы, обильные и искренние, вдруг примирили девушку с малодушным аббатом. Едва окончив арию, она подошла к нему, поцеловала его руку и проговорила с искренней сердечностью:
   — Ах, сударь, как я была бы горда и счастлива, что мое пение так растрогало вас, если бы меня не мучила совесть. Я боюсь, что повредила вам, и это отравляет мое счастье!
   — О! Дорогое дитя мое! — воскликнул совершенно покоренный аббат. — Вы не представляете, не можете себе представить, какое благо вы доставили мне и какое причинили зло! Никогда до сих пор я не слышал женского голоса, до того похожего на голос моей Марианны. А вы так напомнили мне ее манеру петь, ее экспрессию, что мне казалось, будто я слышу ее самое. Ах! Вы разбили мое сердце!
   И он снова зарыдал.
   — Их милость говорит о прославленной певице, которая всегда должна служить для тебя образцом, — о знаменитой, несравненной Марианне Булгарини, — пояснил своей ученице Порпора.
   — О, Romanina! — воскликнула Консуэло. — Я слышала ее ребенком в Венеции. Это было моим первым впечатлением в жизни, и я этого никогда не забуду!
   — Вижу, что вы слышали ее и в вас живет неизгладимая память о ней, проговорил Метастазио. — Ах, дитя! Подражайте ей во всем — ее игре, ее пению, ее доброте, ее благородству, ее силе духа, ее самоотверженности! О, как она была хороша в роли божественной Венеры в первой опере, написанной мною в Риме! Ей я обязан своим первым триумфом.
   — А она обязана вашей милости своими наибольшими успехами, — заметил Порпора.
   — Это правда, мы содействовали успеху друг друга. Но я никогда не мог вполне расквитаться с ней. Никогда столько любви, столько героической самоотверженности и нежной заботливости не обитало в душе смертной! Ангел моей жизни, я буду вечно оплакивать тебя и вечно жаждать, чтобы мы соединились! туг аббат снова залился слезами. Консуэло была чрезвычайно взволнована. Порпора делал вид, что он также растроган, но, вопреки его желанию, лицо его выражало иронию и презрение. От Консуэло не ускользнуло это, и она собиралась упрекнуть его в недоверии или черствости. Что касается Метастазио, он заметил лишь тот эффект, который стремился вызвать — трогательное восхищение Консуэло. Он был поэтом до мозга костей — то есть охотнее проливал слезы на людях, чем наедине в своей комнате, и никогда так сильно не чувствовал своих привязанностей и горестей, как в те моменты, когда красноречиво говорил о них. Охваченный воспоминаниями, он рассказал Консуэло о той поре своей юности, когда Romanina играла такую большую роль в его жизни, рассказал, сколько услуг оказывала ему благородная подруга, с каким поистине дочерним вниманием относилась к его престарелым родителям, поведал о чисто материнской жертве, которую она принесла, расставаясь с ним и отправляя его в Вену искать счастья. Дойдя до сцены прощания, он передал в самых изысканных и трогательных выражениях, как его Марианна, с истерзанным сердцем, подавив рыдания, убеждала покинуть ее и думать только о самом себе.
   — О! Если бы Марианна могла угадать, какое будущее ждало меня вдали от нее, если бы она могла предвидеть все муки, всю борьбу, весь ужас томления, все превратности судьбы, наконец страшную болезнь — все, что должно было выпасть здесь на мою долю, она отказалась бы и за себя и за меня от такой ужасной жертвы! — воскликнул аббат. — Увы! Я был далек от мысли, что то было прощание перед вечной разлукой и что нам не суждено больше встретиться на земле!
   — Как? Вы больше не виделись? — спросила Консуэло с глазами, полными слез, ибо речь Метастазио необыкновенно покоряла слушателей. — Она так и не приехала в Вену?
   — Так никогда и не приехала! — ответил Метастазио с подавленным видом.
   — Неужели у нее не хватило мужества навестить вас здесь после такого самопожертвования? — снова воскликнула Консуэло, на которую Порпора тщетно кидал свирепые взгляды.
   Метастазио ничего не ответил; казалось, он был погружен в свои думы. — Но она ведь может еще приехать сюда? — продолжала простодушно Консуэло. — И она, конечно, приедет. Это счастливое событие вернет вам здоровье.