— Мысль недурна, но вы забываете, что мы не так богаты, чтобы делать покупки. Кроме того, где найти одежду по моему росту?
   — Видите ли, самая мысль эта, пожалуй, не пришла бы мне в голову, не имей я с собой всего, что нужно для ее выполнения. Мы с вами одинакового роста, что делает больше чести вам, чем мне, а у меня в мешке есть совсем новый костюм, который совершенно изменит вашу внешность. Вот история этого костюма: мне прислала его моя милая мама; думая сделать мне полезный подарок и желая, чтобы я был прилично одет, когда явлюсь в посольство на занятия с барышнями, она решила заказать у себя в деревне изящнейший костюм по нашей тамошней моде. Правда, костюм живописен и материя хорошая, вот увидите. Но представляете, какое впечатление я произвел бы в посольстве и каким взрывом смеха встретила бы меня племянница господина Метастазио, покажись я в этом деревенском казакине и в этих широчайших штанах с буфами! Я поблагодарил бедную маму за ее доброе намерение, а сам решил спустить костюм какому-нибудь нуждающемуся крестьянину или странствующему актеру. Вот почему я и захватил его с собой, но, к счастью, не нашел случая сбыть. Здешние жители утверждают, что костюм старомоден, и спрашивают, польский он или турецкий.
   — А вот случай и подвернулся! — воскликнула, смеясь, Консуэло. Мысль ваша превосходна, и странствующая актриса вполне удовольствуется вашим турецким костюмом, брюки в котором, кстати, очень похожи на юбку.
   Покупаю его у вас, правда, в долг, а еще лучше — с условием, что вы отныне становитесь кассиром нашей «шкатулки», как выражается, говоря о своей казне, прусский король, и будете оплачивать мои путевые расходы до Вены.
   — Там видно будет, — проговорил Иосиф и положил кошелек в карман, с твердым намерением не брать за костюм денег. — Теперь остается убедиться, подойдет ли вам костюм. Я зайду вон в ту рощу, а вы идите за скалу: там сколько угодно места, и вы сможете переодеться спокойно и в полной безопасности.
   — В таком случае выходите на сцену, — ответила Консуэло, указывая на рощу, — а я удалюсь за кулисы.
   Не успел ее почтительный спутник, держа данное им слово, углубиться в рощу, как девушка, спрятавшись за скалу, занялась своим превращением. Когда Консуэло вышла из убежища и взглянула в воду источника, послужившего ей зеркалом, она не без некоторого удовольствия увидела в ней красивейшего крестьянского мальчика, какого когда-либо породила славянская раса. Ее тонкую и гибкую, как тростник, талию опоясывал широкий красный кушак, а стройная, словно у серны, ножка скромно выглядывала повыше щиколотки из-под широких складок шаровар. Черные волосы, которые она упорно не пудрила, были острижены во время болезни и теперь кольцами вились вокруг ее лица. Она растрепала их рукой, придав прическе небрежный вид, подобающий молоденькому пастушку. Как актриса, Консуэло умела носить любой костюм, а мимический талант помог ей изобразить на лице простодушие и глупость деревенского парня; она настолько преобразилась, что к ней сразу вернулись беззаботность и мужество. Стоило Консуэло облечься в театральный костюм, как она вошла в роль, — обычное явление у актеров,
   — она совершенно перевоплотилась в изображаемый ею персонаж, почувствовала себя беспечным, сильным и ловким мальчишкой, с удовольствием предающимся невинному бродяжничеству.
   Ей пришлось трижды свистнуть, пока наконец Гайдн, ушедший в глубь рощи дальше, чем было нужно, не то из почтительности, не то из страха перед соблазном заглянуть в расщелину скалы, вернулся к ней. Увидев преображенную девушку, он вскрикнул от удивления и восторга; хотя он и ожидал увидеть ее изменившейся, однако в первую минуту едва поверил собственным глазам. Это превращение поразительно красило Консуэло, и юному музыканту она показалась совсем иной.
   Женская красота всегда возбуждает у юнцов двойственное чувство — удовольствия и страха; а одежда, придающая женщине даже в глазах людей искушенных, известную таинственность и загадочность, играет немалую роль в беспокойном томлении юноши. Иосиф был чист душой и, что бы ни говорили некоторые его биографы, юношей целомудренным и робким. Он был ослеплен, увидав Консуэло, спящую у источника, раскрасневшуюся от заливавших ее солнечных лучей, неподвижную, точно прекрасная статуя. Говоря с нею и слушая ее, он переживал дотоле не испытанное волнение, которое приписывал восторгу и радости столь счастливой встречи. Но сердце его учащенно билось все эти четверть часа, которые он провел вдали от нее в лесу, во время ее таинственного переодевания. Сейчас волнение снова охватило его, и, подходя к Консуэло, он решил скрыть под маской беспечности и веселости неизъяснимое томление, пробуждавшееся в его душе.
   Столь удачная перемена одежды, словно и в самом деле превратившая девушку в юношу, внезапно изменила также и душевное состояние Иосифа. На первый взгляд казалось, он был полон все того же братского порыва живейшей дружбы, неожиданно разгоревшейся между ним и его милым попутчиком. Та же жажда двигаться, видеть побольше новых мест, то же презрение опасностей, могущих встретиться на пути, та же заразительная веселость — все, что одушевляло в эту минуту Консуэло, захватило и его; и они легко, словно перелетные пташки, понеслись вперед по лесам и долам.
   Однако, пройдя несколько шагов и заметив за плечом у Консуэло привязанный к палке узелок с вещами, к которым прибавилось только что снятое женское платье, Иосиф позабыл, что должен считать ее мальчиком. Между ними по этому поводу разгорелся спор: Консуэло доказывала, что он и так более чем достаточно нагружен своей дорожной котомкой, скрипкой и тетрадью «Gradus ad Pamassum»; Иосиф же решительно объявил, что положит узелок Консуэло в свою котомку, а она ничего нести не будет. Девушке пришлось уступить, но во имя правдоподобия ее роли и для соблюдения мнимого между ними равенства он согласился, чтобы Консуэло несла на перевязи его скрипку.
   — Знаете, — говорила она ему, добиваясь этой уступки, — необходимо, чтобы у меня был вид вашего слуги или по крайней мере проводника, ибо я крестьянин, в чем невозможно усомниться, а вы — горожанин.
   — Какой там горожанин, — отвечал, смеясь, Гайдн, — ни дать ни взять подмастерье парикмахера Келлера!
   Юноша был немного огорчен, что не может показаться перед Консуэло в более изящном одеянии, чем его выцветший от солнца и несколько истрепавшийся в дороге костюм.
   — Нет, — сказала Консуэло, желая утешить его, — у вас вид знатного юноши, который промотал денежки папаши и теперь возвращается в отчий дом с подручным своего садовника, соучастником его похождений.
   — Мне кажется, нам лучше всего взять на себя роли, наиболее подходящие к нашему положению, — возразил Иосиф. — Мы можем выдавать себя только за тех, кем я, да и вы, являемся в данную минуту, — то есть за бедных странствующих актеров. А так как обычно этого сорта люди одеваются как могут, в то, что найдется или придется по карману, то нередко можно встретить трубадуров вроде нас, таскающих по дорогам обноски какого-нибудь маркиза или солдата; отчего бы и нам с вами не носить — мне черный потертый костюм скромного учителишки, а вам — необычное в этом крае одеяние венгерского крестьянина? Хорошо даже в случае расспросов сказать, что мы недавно странствовали в тех местах. Я могу с видом знатока распространяться о знаменитом селе Рорау, никому не ведомом, и о великолепном городе Гаймбурге, до которого никому нет дела. Ну, а вас всегда выдаст ваше милое итальянское произношение, и вы хорошо сделаете, если не будете отрицать, что вы итальянец и певец по профессии.
   — Кстати, нам надо с вами придумать себе прозвища, таков обычай. Ваше уже найдено: поскольку я итальянец, я буду звать вас Беппо, — это уменьшительное от Иосиф.
   — Зовите как хотите. У меня то преимущество, что я не известен ни под каким именем. Вы — другое дело: вам непременно надо прозвище. Какое же вы себе выберете?
   — Да первое попавшееся уменьшительное венецианское имя, хотя бы Нелло, Мазо, Ренцо, Дзото… О нет, только не это! — воскликнула она, когда у нее по привычке сорвалось с языка уменьшительное имя Андзолето.
   — Почему же не это? — спросил Иосиф, уловивший, с какою страстностью она отказывалась от этого имени.
   — Оно принесло бы мне несчастье. Говорят, есть такие имена.
   — Ну, так как же мы окрестим вас?
   — Бертони. Это распространенное итальянское имя и нечто вроде уменьшительного от Альберт.
   — Синьор Бертони! Хорошо звучит, — проговорил Иосиф, силясь улыбнуться. Но то, что Консуэло вспомнила о своем знатном женихе, кинжалом вонзилось в его сердце; и, глядя, как она идет впереди него легкой, непринужденной походкой, он сказал себе в утешение: «А я ведь совсем забыл, что она — мальчишка!»

Глава 67

   Вскоре они вышли на опушку леса и направились на юго-восток. Консуэло шла с непокрытой головой. Иосиф, видя, как солнце заливает яркой краской ее белое лицо, хотел, но не решался высказать ей по этому поводу свое огорчение. Шляпа на нем была далеко не новая, он не мог предложить ее девушке и, чувствуя, что ничем не в состоянии ей помочь, не решился заговорить об этом — только сунул шляпу под мышку, но таким резким движением, что это было замечено его спутницей.
   — Вот странная фантазия! — заметила она. — Вы, должно быть, находите погоду пасмурной, а равнину тенистой? Это напоминает мне о том, что моя собственная голова не покрыта. А поскольку я не всегда была избалована благами жизни, мне пришлось научиться самыми разными способами добывать их себе без особых расходов. Говоря это, она сорвала ветку дикого винограда и согнула ее в виде венка — получилась шляпа из зелени.
   «Вот теперь она снова перестала быть юношей, — подумал Иосиф, — и становится похожей на музу».
   Они проходили селом; заметив лавку, где продается всякая всячина, Иосиф поспешно вошел в нее, — Консуэло даже в голову не пришло зачем, — и вскоре вышел, держа в руке простенькую соломенную шляпу с широкими, приподнятыми с боков полями, какие носят крестьяне придунайских долин.
   — Если вы начнете так роскошествовать, — сказала она, надевая это приобретение, — то мы, пожалуй, останемся с вами без хлеба к концу нашего путешествия.
   — Вам остаться без хлеба! — с живостью воскликнул Иосиф. — Да я лучше стану просить милостыню у прохожих, кувыркаться на площадях, зарабатывать медяки… вообще уж и не знаю, что еще! Нет! Нет! Со мной вы ни в чем не будете нуждаться! — И, видя, что его пылкая речь несколько удивляет Консуэло, он прибавил, стараясь умерить свои добрые чувства: — Подумайте только, синьор Бертони, ведь вся моя будущность зависит от вас, моя судьба в ваших руках, и в моих интересах доставить вас целой и невредимой к маэстро Порпоре.
   У Консуэло даже не возникло мысли о том, что ее спутник может внезапно в нее влюбиться. Целомудренным и простодушным женщинам редко приходят в голову подобные предположения, появляющиеся зато у кокеток при каждой встрече, — быть может потому, что те всегда жаждут, чтобы в них влюблялись. Кроме того, очень молодая женщина обычно смотрит на мужчину своего возраста как на мальчика. Консуэло была на два года старше Гайдна, а он был так мал и тщедушен, что ему с трудом можно было дать лет пятнадцать. Она прекрасно знала, что на самом деле он старше, но ей и на ум не приходило, что его воображение и чувства уже пробудились для любви. Однако, остановившись передохнуть и полюбоваться чудесным видом, какие встречаются на каждом шагу в этой горной местности, она заметила необычайное волнение своего спутника и перехватила его взгляд, прикованный к ней в каком-то экстазе.
   — Что с вами, друг Беппо? — наивно спросила она. — Вы как будто чем-то расстроены, и я не могу отделаться от мысли, что я вас стесняю.
   — Не говорите так! — горестно воскликнул он. — Неужели вы такого плохого мнения обо мне и отказываете мне в доверии и в дружбе? А ведь я охотно отдал бы за вас жизнь.
   — В таком случае не грустите, если только у вас нет повода к печали, которым вы не поделились со мной.
   Иосиф впал в мрачное молчание, и они долго так шли, пока он не нашел в себе силы прервать его. Постепенно юноша приходил все в большее и большее смущение: он боялся, что тайна его будет разгадана, но никак не мог найти темы для возобновления разговора. Наконец, сделав над собой огромное усилие, он проговорил:
   — Знаете, о чем я серьезно подумываю?
   — Нет, не догадываюсь, — ответила Консуэло, все это время погруженная в собственные думы и не находившая ничего странного в его молчании.
   — Я шел и думал: вот бы хорошо поучиться у вас итальянскому языку, если только вам это не скучно. Прошлой зимой я начал изучать этот язык по книгам, но так как произношение перенять мне было не у кого, я не осмелюсь вымолвить при вас ни слова. Между тем я понимаю все, что читаю, и если бы во время нашего путешествия вы потрудились заставить меня стряхнуть с себя ложный стыд и поправляли бы меня на каждом слове, мне кажется, что при моем музыкальном слухе труд ваш не пропал бы даром.
   — О! С огромным удовольствием! — воскликнула Консуэло. — Я люблю, когда люди не теряют ни одной драгоценной минуты жизни, чтобы пополнять свои знания, а так как, преподавая, учишься сам, то нам обоим, несомненно, будет полезно поупражняться в произношении этого в высшей степени музыкального языка. Вы считаете меня итальянкой; на самом деле это не так, хотя я и говорю по-итальянски почти без акцента. По-настоящему же хорошо я произношу слова только в пении. И когда мне захочется донести до вас всю гармонию итальянских звуков, я буду петь трудные слова. Убеждена, что плохое произношение только у тех, у кого нет слуха. Если ухо ваше в совершенстве улавливает оттенки, то правильно повторить их — дело памяти.
   — Значит, это будет одновременно и урок итальянского языка и урок пения! — воскликнул Иосиф.
   «И урок, который будет длиться целых пятьдесят миль! — с восторгом подумал он. — Ей-ей! Да здравствует искусство, наименее опасное из всех страстей!»
   Урок начался тотчас же, и Консуэло, которая сперва с трудом удерживала смех всякий раз, как Иосиф произносил что-нибудь по-итальянски, вскоре стала восхищаться легкостью и тщательностью, с какими он исправлял свои ошибки. Между тем юный музыкант, страстно желая услышать голос артистки и видя, что повода к этому все не появляется, пустился на хитрость. Притворившись, будто ему не удается придать итальянскому «а» должную ясность и четкость, он пропел одну мелодию Лео, где слово «felicita» повторялось несколько раз. Консуэло, не останавливаясь и нисколько не задыхаясь, словно сидя у себя за роялем, тотчас же пропела эту фразу несколько раз подряд. При звуке ее голоса, с которым не мог сравниться ни один голос того времени, — сильного, проникающего в самую душу, — дрожь пробежала по телу Иосифа, и он с возгласом восторга судорожно сжал руки.
   — Теперь ваш черед, попробуйте! — проговорила Консуэло, не замечая его восторженного состояния.
   Гайдн пропел фразу, да так хорошо, что его молодой учитель захлопал в ладоши.
   — Превосходно! — сказала ему Консуэло искренним, сердечным тоном. Вы быстро усваиваете, и голос у вас чудесный.
   — Можете говорить об этом что угодно, но сам я никогда не смогу вымолвить о вас ни единого слова.
   — Да почему же? — спросила Консуэло.
   Тут, повернувшись, она заметила на глазах его слезы; он стоял, до хруста сжав пальцы, как это делают шаловливые дети и страстно увлеченные мужчины.
   — Давайте прекратим пение, — сказала она, — вон навстречу нам едут всадники.
   — Ах, боже мой! Да, да! Молчите! — воскликнул вне себя Иосиф. — Не нужно, чтобы они вас слышали, а то сейчас же спрыгнут с коней и падут ниц перед вами!
   — Этих страстных любителей музыки я не боюсь — это мясники, которые везут позади себя, на крупе, телячьи туши.
   — Ах! Надвиньте ниже шляпу, отвернитесь! — ревниво вскричал Иосиф, подходя к ней ближе. — Пусть они вас не слышат и не видят! Никто, кроме меня, не должен ни видеть, ни слышать вас!
   Остаток дня прошел в серьезных занятиях вперемежку с ребяческой болтовней. Упоительная радость заливала взволнованную душу Иосифа, и он никак не мог решить — самый ли он трепещущий из влюбленных или самый ликующий из поклонников искусства. Консуэло, казавшаяся ему то лучезарным кумиром, то чудесным товарищем, заполняла всю его жизнь, преображала все его существо. Под вечер он заметил, что она едва плетется, — усталость взяла верх над ее веселым настроением. Невзирая на частые привалы под тенью придорожных деревьев, она уже несколько часов чувствовала себя совсем разбитой. Но именно этого она и добивалась. Не будь у нее даже необходимости как можно скорей покинуть этот край, она и тогда стремилась бы усиленным движением, напускной веселостью отвлечься от своей душевной муки. Первые вечерние тени, придавая пейзажу грустный вид, пробудили в девушке мучительные чувства, с которыми она так мужественно боролась. Ей рисовался мрачный вечер в замке Исполинов и предстоящая Альберту, быть может, ужасная ночь. Подавленная своими мыслями, она невольно остановилась у подножья большого деревянного креста, водруженного на вершине голого пригорка и, очевидно, отмечавшего место свершения какого-то чуда или злодейства, память о котором сохранило предание.
   — Увы! Вы очень устали, хоть и стараетесь не показывать вида, — заметил, обращаясь к ней, Иосиф. — Но до привала рукой подать: я уже вижу там, в глубине ущелья, огоньки какой-то деревушки. Вы, пожалуй, думаете, что у меня не хватит сил понести вас, а между тем, если б вы только пожелали…
   — Дитя мое, — улыбаясь, ответила она ему, — вы уж очень кичитесь тем, что вы мужчина. Пожалуйста, не смотрите так свысока на то, что я женщина, и поверьте, сейчас у меня больше сил, чем осталось у вас самого. Я запыхалась, взбираясь по тропинке, вот и все; а если я остановилась, то потому лишь, что мне захотелось петь.
   — Слава богу! — воскликнул Иосиф. — Пойте же здесь, у подножия креста, а я стану на колени… Ну, а если пение еще больше утомит вас?..
   — Это не будет долго, — сказала Консуэло, — но у меня явилась фантазия пропеть один стих гимна, который я пела с матерью утром и вечером, когда нам попадалась среди полей часовня или крест, водруженный, как вот этот, у перекрестка четырех дорог. Однако причина, побуждавшая Консуэло запеть, была еще романтичнее, чем она это изобразила. Думая об Альберте, она вспомнила о его, можно сказать, сверхъестественной способности видеть и слышать на расстоянии. Она живо вообразила себе, что в эту самую минуту он думает о ней, а быть может, даже и видит ее. И, полагая облегчить его муку, общаясь с ним через пространство и ночь посредством любимой им песни, Консуэло взобралась на камни, служившие основанием кресту, и, повернувшись в ту сторону горизонта, где должен был находиться замок Ризенбург, полным голосом запела стих из испанской духовной песни: «О Соnsuelo de mi alma…» «Боже мой, боже мой! — сказал себе Гайдн, когда она умолкла.
   — До сих пор я не слышал пения, я не знал, что значит петь! Да разве бывают человеческие голоса, подобные этому голосу? Услышу ли я когда-нибудь что-либо похожее на полученное сегодня откровение? О музыка! Святая музыка! О гений искусства! Как ты воспламеняешь меня и как устрашаешь!»
   Консуэло спустилась с камня, на котором она стояла словно мадонна; в прозрачной синеве ночи отчетливо вырисовывался ее изящный силуэт. В порыве вдохновения она, в свою очередь, подобно Альберту, вообразила, что сквозь леса, горы и долины видит его: он сидел на Шрекенштейне, спокойно, покорно, преисполненный святой надежды. «Он слышал меня, — подумала она, — узнал мой голос и свою любимую песню; он понял меня и теперь вернется в замок, поцелует отца и спокойно уснет».
   — Все идет прекрасно, — сказала она Иосифу, не замечая его неистового восторга.
   Сделав несколько шагов, она вернулась и поцеловала грубое дерево креста. Быть может, в этот самый миг Альберт, в силу странного, непонятного дара восприятия, ощутил как бы электрический толчок, смягчивший напряженность его мрачного состояния и внесший в самые таинственные глубины его души блаженное умиротворение. Возможно, что именно в эту минуту он и впал в тот глубокий и благотворный сон, во время которого, к своей великой радости, застал его на рассвете следующего дня страшно беспокоившийся отец.
   Деревушка, огоньки которой наши путники заметили в темноте, в действительности оказалась обширной фермой, где их гостеприимно встретили. Семья добрых землепашцев ужинала под открытым небом, у порога своего дома, за грубым деревянным столом, куда и их усадили охотно, но без особого радушия. Их ни о чем не спрашивали, едва даже удостоили взгляда. Эти славные люди, утомленные долгим и знойным рабочим днем, ели молча, наслаждаясь простой обильной пищей. Консуэло нашла ужин превосходным и отдала ему должное, а Иосиф, забывая о пище, глядел на бледное благородное лицо Консуэло, выделявшееся среди грубых загорелых лиц крестьян, кротких и тупых, как у волов, что паслись на траве вокруг них, пережевывая пищу с неменьшим шумом, чем их хозяева.
   Каждый из ужинающих, насытившись и сотворив крестное знамение, уходил спать, предоставляя более здоровым предаваться застольным наслаждениям сколько им заблагорассудится. Как только мужчины встали из-за стола, ужинать сели прислуживавшие им женщины вместе с детьми. Более живые и любопытные, они задержали юных путешественников и засыпали их вопросами. Иосиф взял на себя труд угощать их заранее заготовленными на такой случай сказками, которые, в сущности, не так уж далеки были от истины: он выдавал себя и своего товарища за бедных странствующих музыкантов. — Какая жалость, что сегодня не воскресенье, — заметила самая молоденькая из женщин, — мы бы с вашей помощью устроили танцы.
   Они заглядывались вовсю на Консуэло, принимая ее за красавца юношу, а та, следуя взятой на себя роли, кидала на них смелые, вызывающие взгляды. Вначале она было вздохнула, представляя себе всю прелесть этих патриархальных нравов, таких далеких от ее беспокойной бродячей жизни. Но, увидя, как бедные женщины стоят позади мужей, прислуживая им, а затем весело доедают их объедки, одни — кормя грудью малюток, другие, словно прирожденные рабыни, — кормя своих сыновей-мальчуганов, обслуживая прежде всего их, а потом уже дочерей и самих себя, — она поняла, что эти добрые земледельцы всего лишь дети голода и нужды: самцы — прикованные к земле рабы плуга и скота, и самки, прикованные к хозяину, то есть к мужчине, — затворницы, вечные рабыни, обреченные трудиться без отдыха да еще переживать волнения и муки материнства. С одной стороны — владелец земли, угнетающий того, кто на ней работает, или облагающий его такими поборами, что крестьянин за свой тяжкий труд не имеет даже самого необходимого; с другой стороны — скупость и страх, передающиеся от хозяина к арендатору и обрекающие последнего сурово и скаредно относиться к своей семье и собственным нуждам. И тут это мнимое благополучие стало казаться ей отупением от несчастья или оцепенением от усталости; и она сказала себе, что лучше быть артистом или бродягой, чем владельцем поместий и крестьянином, ибо с обладанием как земли, так и снопа, связаны и несправедливая тирания и мрачное порабощение алчностью.
   — Viva la libertal — сказала она Иосифу по-итальянски, в то время как женщины шумно мыли и убирали посуду, а немощная старуха, словно автомат, вертела прялку.
   К своему удивлению, Иосиф услышал, что некоторые крестьянки кое-как болтают по-немецки. Он узнал от них, что глава семьи, хоть и крестьянин по виду, является дворянином по происхождению, что он получил некоторое образование и в молодости обладал небольшим состоянием, но война за австрийское наследство совершенно разорила его и, не видя другого выхода, чтобы поднять свое многочисленное семейство, он стал фермером соседнего аббатства. Это аббатство страшно обирало его, он только что выплатил за «архиерейское право на митру» — то есть налог, взимаемый имперским казначейством с религиозных общин при каждой смене духовного лица. Фактически этот налог уплачивался только вассалами и арендаторами церковных владении сверх собственных их повинностей и других мелких поборов. Рабочие, трудившиеся на ферме, были крепостными, но отнюдь не считали себя более несчастными, чем их хозяин. Коронным откупщиком был еврей. Его выпроводили из аббатства, которое он донимал, и он взялся за землепашцев, терпевших от него еще больше, чем от аббатства; этим утром он как раз потребовал у них сумму, составлявшую сбережения нескольких лет. Притесняемый и католическими священниками и евреями — сборщиками податей, бедный землепашец не знал, кого из них больше ненавидеть и бояться.
   — Видите, Иосиф, — сказала Консуэло своему товарищу, — не была ли я права, говоря, что лишь мы с вами богаты в этом мире? Ведь мы не платим налогов за свои голоса и работаем только когда нам вздумается.
   Настало время ложиться спать. Консуэло была до того утомлена, что заснула на скамейке у входа. Иосиф воспользовался этой минутой и попросил хозяйку предоставить им по кровати.
   — Кровати, дитя мое? — воскликнула она, улыбаясь. — Хорошо, если мы сможем дать вам одну, а вы уж как-нибудь устроитесь на ней вдвоем.
   Этот ответ заставил покраснеть бедного Иосифа. Он взглянул на Консуэло, но, увидев, что она ничего не слыхала, преодолел свое волнение.