— Да, — проговорила Консуэло, — они поставляют человеческое мясо по столько-то за унцию! Ах, ваш великий король — настоящее чудовище! Но будьте покойны, господин барон, можете говорить свободно: вы совершили огромное благодеяние, освободив бедного дезертира, и я предпочел бы вынести пытки, предназначенные ему, чем вымолвить слово, могущее вам повредить.
   Тренк, человек по натуре горячий, не признавал осторожности, к тому же он был так озлоблен непонятной для него суровостью и несправедливостью Фридриха, что ему доставляло горькое удовольствие разоблачать перед графом Годицем беззакония того самого государственного строя, свидетелем и соучастником злодеяний которого он был сам в дни своего благоденствия, когда взгляды его были не столь справедливы и строги. Теперь же, хоть он и получил, несмотря на тайные преследования, важное поручение к Марии-Терезии, очевидно благодаря доверию короля, барон начинал ненавидеть своего повелителя и слишком откровенно выказывал свои чувства. Он обрисовал графу страдания, рабство и отчаяние многочисленной прусской армии, очень ценной во время войны, но настолько опасней в мирное время, что пришлось для обуздания ее прибегнуть к системе беспримерного террора и жестокости. Рассказал и об эпидемии самоубийств, свирепствующей в армии, и о преступлениях, совершаемых солдатами, даже честными и набожными, с единственной целью добиться смертного приговора и избавиться таким путем от ужасов жизни, на которую их обрекли.
   — Поверите ли, — говорил он, — солдаты страстно стремятся попасть в ряды «поднадзорных». Надо вам сказать, что «поднадзорные» пополняются за счет рекрутов-иностранцев (главным образом похищенных), а также за счет прусской молодежи. В начале своей военной карьеры, кончающейся для них только вместе с жизнью, все они, особенно в первые годы, предаются безмерному отчаянию. Их разбивают на ряды и, как в мирное, так и в военное время, заставляют маршировать впереди ряда людей более покорных — или более решительных, — получивших приказ стрелять в каждого идущего перед ним при малейшей попытке к бегству или неповиновению. Если же ряд, которому поручена эта экзекуция, не выполнит ее, то следующий за ним ряд, составленный из людей еще более бесчувственных и более жестоких (а такие встречаются среди старых, очерствелых солдат и добровольцев, почти поголовных негодяев), обязан стрелять в оба передних, и так далее, в случае если и третий оплошает при выполнении экзекуции. Таким образом, каждый ряд солдат имеет во время сражения врага перед собой и врага позади себя, но близких — товарищей или братьев по оружию — нет ни у кого. Повсюду насилие, смерть и ужас. Только таким образом, говорит великий Фридрих, создаются непобедимые солдаты. Так вот в этих именно рядах и домогается юный прусский солдат желанного места, а добившись его и потеряв всякую надежду на спасение, он бросает оружие и бежит, чтобы навлечь на себя пули своих товарищей. Этот отчаянный порыв спасает некоторых; им порой ценою риска и невероятных опасностей удается бежать, а иногда и перейти к врагу. Король прекрасно знает, с каким ужасом относятся в армии к его железному ярму. И вам, быть может, известна острота, которую он сказал своему племяннику, герцогу Брауншвейгскому, присутствовавшему на одном из его больших смотров и не перестававшему восхищаться прекрасней выправкой солдат и вообще чудесными маневрами.
   «Вас удивляет, — обратился к нему Фридрих, — такое сборище красавцев и полное их единодушие, а меня несравненно больше удивляет нечто другое».
   «Что же?» — спросил молодой герцог. «Да то, что нам с вами не грозит среди них опасность», — ответил король.
   — Барон, дорогой барон! — возразил граф Годиц. — Это оборотная сторона медали. Чудес люди не творят. Мог ли Фридрих быть величайшим полководцем своего времени, отличайся он голубиной кротостью?.. Знаете что? Не говорите больше о нем. А то, пожалуй, вы вынудите меня, естественного врага Фридриха, защищать короля против вас, его адъютанта и любимца!
   — По тому, как он обращается со своими любимцами, когда на него найдет каприз, можно судить о том, как он относится к рабам. Но вы правы: не будем больше говорить о нем, а то у меня является дьявольское желание вернуться в лес и собственными руками передушить его усердных поставщиков человеческого мяса, которых я пощадил из-за глупого и трусливого благоразумия!
   Великодушная горячность барона пришлась по сердцу Консуэло. Она с интересом слушала его живые рассказы о прусской военной жизни, но не знала, что в смелом негодовании барона есть доля личного недовольства, тогда как ей он казался человеком исключительно благородным. Правда, в душе Тренка было несомненное благородство. Гордый молодой красавец не был рожден для низкопоклонства. Он очень отличался от своего новоприобретенного в дороге друга, надменного богача Годица. Граф, приводивший ребенком в ужас и отчаяние своих воспитателей, был наконец предоставлен самому себе, и хотя теперь он уже вышел из возраста буйных шалостей, все же в его манерах и разговорах осталось много мальчишеского; и это противоречило его геркулесовой фигуре и красивому лицу, немного поблекшему за сорок лет постоянной невоздержанности и переутомления. Поверхностные знания, которыми он от времени до времени любил прихвастнуть, были почерпнуты им исключительно из романов, из модной философии и из посещения театров. Он воображал себя артистом, но и в этом, как во всем, ему не хватало тонкости и глубины. Однако его барская осанка, утонченная любезность и веселые остроты пленили юного Гайдна, и он нравился ему гораздо больше, чем барон, быть может еще потому, что к последнему с явным интересом относилась Консуэло.
   Барон, напротив, получил хорошее образование. Хотя блеск придворной жизни и эгоизм кипучей молодости настолько увлекали его порой, что он забывал об истинной ценности человеческого величия, в глубине души его сохранились независимость чувств и твердость принципов, выработанных серьезным чтением и хорошим воспитанием. Его гордый характер мог измениться под влиянием лести и угодничества, но достаточно было малейшей несправедливости, чтобы он вспылил и вышел из себя. Красавец паж Фридриха омочил губы в кубке с ядом, но любовь — любовь безграничная, смелая, экзальтированная — вновь воскресила в нем отвагу и твердость. Пораженный в самое сердце, он поднял голову, бросая вызов тирану, желавшему поставить его на колени.
   В то время, о котором мы повествуем, ему было на вид не больше двадцати лет. Целый лес каштановых волос, которыми он не хотел жертвовать ради дисциплинарных установлении Фридриха, осенял его высокий лоб. Великолепно сложенный, с искрящимися глазами, черными, как смоль, усиками и белыми, как алебастр, но сильными, как у атлета, руками, он обладал голосом не менее свежим и мужественным, чем его лицо, мысли и любовные упования. Консуэло все думала о таинственной любви, о которой он непрестанно упоминал, но это чувство уже не казалось ей смешным с той минуты, как девушка подметила, что порывы откровенности сменялись у барона внезапной сдержанностью, что указывало на врожденную непосредственность и вполне понятное недоверие, порождавшее постоянную внутреннюю борьбу с самим собой и с судьбой. Консуэло помимо воли то и дело задумывалась над тем, кто же дама сердца юного красавца, и ловила себя на мысли, что самым искренним образом желает успеха этим двум романтическим возлюбленным. День показался ей не столь длинным, как она ожидала, боясь тягостного пребывания с глазу на глаз с двумя незнакомцами из чуждого ей круга. В Венеции она получила представление о вежливости, а в замке Ризенбург приобрела привычку к ней, равно как и к мягким манерам и изысканным речам, являвшимся приятной особенностью того общества, которое в те времена принято было называть избранным. С присущей ей сдержанностью она не вступала в разговор, пока к ней не обратятся, и спокойно обдумывала на свободе все, о чем ей приходилось слышать. Ни барон, ни граф, по-видимому, не заметили, что она переодета. Барон не обращал никакого внимания ни на нее, ни на Иосифа: если он и бросал им несколько слов, то делал это между прочим, продолжая начатый разговор с графом; но вскоре, увлекшись, он забывал даже и о нем, беседуя, казалось, с собственными мыслями, как человек, чей ум питается собственным внутренним огнем. Что же касается графа, то он был либо важен, как монарх, либо резв, как французская маркиза. Он вынимал из кармана тонкие таблички из слоновой кости и что-то заносил на них с сосредоточенным видом мыслителя или дипломата, затем, напевая, перечитывал, и Консуэло видела, что это французские слащаво-любовные стишки. Порой он декламировал их барону, а тот, не слушая, находил их чудесными. Иногда граф самым добродушным образом совещался с Консуэло, спрашивая ее с деланной скромностью:
   — Как вы находите стихи, юный мой друг? Ведь вы понимаете по-французски, не правда ли?
   Консуэло надоела притворная снисходительность Годица, по-видимому желавшего ее поразить; она не удержалась и указала ему на две-три ошибки в его четверостишии «К красоте». Мать научила Консуэло красивым оборотам в иностранных языках, на которых сама пела с легкостью и даже некоторым изяществом. Консуэло, любознательная и музыкальная, а потому во всем искавшая гармонию, меру и ясность, впоследствии глубже усвоила из книг правила различных языков. Упражняясь в переводе лирических стихов и приноравливая иностранные слова к народным песням, она обращала особенное внимание на ударения, чтобы ориентироваться в произношении и ритме. Таким путем ей удалось хорошо изучить стихосложение нескольких языков, а потому не стоило большого труда указать моравскому поэту на его погрешности.
   Восхищенный познаниями Консуэло, но не в силах усомниться в своих собственных, Годиц обратился за третейским судом к барону, и тот оказался настолько компетентным в этом вопросе, что согласился с мнением маленького музыканта. С этой минуты граф занялся исключительно Консуэло, не подозревая, по-видимому, ни ее настоящего возраста, ни пола. Он только спросил, где он получил образование, что так хорошо усвоил законы Парнаса.
   — В одной бесплатной певческой школе в Венеции, — лаконично ответила Консуэло.
   — По-видимому, учение в этой стране поставлено лучше, чем в Германии.
   А где учился ваш товарищ?
   — При венском соборе, — ответил Иосиф.
   — Дети мои, — продолжал граф, — вы оба кажетесь мне и умными и способными. На первой же нашей остановке я вас проэкзаменую по музыке, и если оправдается то, что обещают ваши лица и манеры, я приглашаю вас в свой оркестр или театр в Росвальде. Серьезно, я хочу представить вас маркграфине. Что вы на это скажете? А? Это было бы большим счастьем для вас, мальчики.
   Консуэло едва сдержала смех, услышав, что граф собирается экзаменовать по музыке ее и Гайдна. Она лишь почтительно поклонилась, делая неимоверные усилия, чтобы не расхохотаться. Иосиф же, чувствуя все выгоды нового покровительства, поблагодарил и не отказался. Граф снова взялся за свои таблички и прочел Консуэло половину маленького, удивительно скверного и плохого по стилю либретто итальянской оперы, которое он сам собирался положить на музыку и поставить в день именин жены на собственном театре, с собственными актерами, в собственном замке, вернее — в собственной «резиденции», ибо, считая себя благодаря браку с маркграфиней принцем, он иначе не выражался.
   Консуэло время от времени подталкивала Иосифа локтем, желая обратить его внимание на промахи графа. Умирая от скуки, она говорила себе, что если знаменитая красавица наследственного маркграфства Байрейтского с уделом Кульмбах дала увлечь себя подобными мадригалами, то, невзирая на свои титулы, любовные похождения и годы, она, должно быть, особа крайне легкомысленная.
   Читая и декламируя, граф ел конфеты, чтобы смягчить горло, и то и дело угощал ими своих юных спутников, а те, не имея со вчерашнего дня во рту ни маковой росинки и умирая от голода, уписывали, за неимением лучшего, эту пищу, способную скорее обмануть голод, чем удовлетворить его. Каждый из них думал про себя, что и конфеты и стихи графа довольно безвкусны.
   Наконец, уже под вечер, на горизонте показались крепостные стены и шпили того самого Пассау, куда, как Консуэло думала еще этим утром, ей никогда не добраться. После пережитых опасностей и ужасов она почти так же обрадовалась этому городу, как в другое время обрадовалась бы Венеции. Когда они переправлялись через Дунай, она не удержалась и радостно пожала руку Иосифу.
   — Это ваш брат? — спросил граф; до сих пор ему не приходило в голову задать этот вопрос.
   — Да, ваше сиятельство, — наобум ответила Консуэло, чтобы отделаться от расспросов любознательного графа.
   — Однако вы совсем не похожи друг на друга, — сказал граф.
   — А сколько детей не похожи на своих отцов! — весело заметил Иосиф.
   — Значит, вы не вместе воспитывались?
   — Нет, ваше сиятельство. При нашем кочевом образе жизни воспитываешься где и как придется.
   — Не знаю почему, но мне кажется, — проговорил граф, понижая голос, что вы хорошего происхождения. Все в вас самих и в вашем разговоре отличается прирожденным благородством.
   — Я совсем не знаю, какого я происхождения, ваше сиятельство, — ответила, смеясь, Консуэло, — должно быть, мои предки были музыкантами, потому что я больше всего на свете люблю музыку.
   — Отчего вы одеты моравским крестьянином?
   — Да потому что в пути платье мое износилось, и я купил на ярмарке то, что вы на мне видите.
   — Так вы были в Моравии? Пожалуй, еще и в Росвальде?
   — Да, ваше сиятельство, был в его окрестностях, — шаловливо отвечала Консуэло, — я издали видел, не дерзнув приблизиться, ваше роскошное поместье, ваши статуи, ваши каскады, ваши сады, ваши горы и еще бог весть что! Настоящие чудеса, волшебный дворец!
   — Вы все это видели? — воскликнул граф, удивившись, что не знал этого раньше, и не догадываясь, что Консуэло, прослушав целых два часа подряд описание прелестей его резиденции, могла со спокойной совестью повторить вслед за ним все слышанное. — О! В таком случае вы должны жаждать вернуться туда, — сказал он.
   — Просто горю нетерпением — особенно теперь, после того как я имел счастье узнать вас, — ответила Консуэло, положительно ощущавшая потребность поиздеваться над графом, чтобы отомстить ему за чтение либретто. Тут она легко выпрыгнула из лодки, на которой они только что переправились через реку, и воскликнула с утрированным немецким акцентом:
   — О Пассау! Приветствую тебя! Карета подвезла их к дому богатого вельможи, друга графа. Он сам находился в отсутствии, но все было приготовлено для временного пребывания графа. Их ждали, и слуги хлопотали с ужином, который вскоре был подан. Граф, находивший особенное удовольствие в разговорах со своим маленьким музыкантом (так он называл Консуэло), охотно посадил бы его за свой стол, но осуществить это желание помешала ему мысль, что это может не понравиться барону. Консуэло же и Иосиф были очень рады поесть в людской и без всяких возражений уселись за стол со слугами. Гайдну вообще еще не приходилось пользоваться большим почетом у вельмож, допускавших его на свои пиршества. И хотя искусство и сделало его настолько утонченным, что он прекрасно понимал, сколь обидно такого рода обращение, он без ложного стыда всегда помнил, что его мать когда-то была кухаркой у владельца их деревни. И позднее, когда Гайдн достиг расцвета своего таланта, он как человек не пользовался большим вниманием у своих покровителей, хотя уже в то время вся Европа высоко ценила его как артиста. Он прослужил двадцать пять лет у князя Эстергази; и говоря «прослужил», мы не имеем в виду, что это была только служба музыканта. Паэр видел его с салфеткой под мышкой и при шпаге: он стоял, согласно обычаю того времени и той страны, за стулом своего хозяина и исполнял обязанности метрдотеля, то есть старшего лакея.
   Консуэло с самого детства, когда она бродяжничала с матерью-цыганкой, не приходилось есть со слугами. Ее очень забавляла важность этих лакеев знатного дома: чувствуя себя униженными обществом двух маленьких фигляров, они посадили их отдельно, на конце стола, и уделяли им самые плохие куски. Но благодаря голоду и прирожденной умеренности в пище наши юнцы нашли все превосходным. Когда же их веселость обезоружила надменные души дворни, их попросили поиграть за десертом для увеселения «господ лакеев». Иосиф отплатил им за презрение, с большой готовностью сыграв для них на скрипке, а Консуэло, почти успевшая забыть утренние волнения и муки, начала было петь, как вдруг их вызвали к графу и барону, которые сами решили поразвлечься музыкой.
   Отказать не было никакой возможности. После помощи, которую оказали им вельможи, Консуэло сочла бы всякую отговорку неблагодарностью; да к тому же отказываться петь под предлогом усталости или хрипоты было бы совсем не легкой уверткой, ибо хозяева только что слышали ее пение, доносившееся из людской.
   Она пошла вслед за Иосифом, готовым одинаково оптимистически относиться ко всем перипетиям их странствования. Войдя в роскошный зал, где оба вельможи, облокотясь на стол, залитый светом двадцати свечей, допивали последнюю бутылку венгерского, Кенсуэло и Иосиф остановились, как полагалось бродячим музыкантам, у дверей и приготовились исполнить маленькие итальянские дуэты, разученные в горах.
   — Внимание! Прежде чем начать, — лукаво сказала Консуэло Иосифу, — помни, что господин граф собирается экзаменовать нас с тобой по музыке. Постараемся же не провалиться!
   Граф был очень польщен этим замечанием. Барон положил на перевернутую тарелку портрет своей таинственной Дульцинеи и, по-видимому, совсем не был расположен слушать пение.
   Консуэло старалась не обнаруживать ни своего голоса, ни своего умения петь. Ее мнимый пол не допускал бархатистости звука, а в том возрасте, какой придавал ей мальчишеский костюм, она не могла иметь законченного музыкального образования. Консуэло пела детским тембром, несколько резким и как бы преждевременно разбитым благодаря злоупотреблению пением на открытом воздухе. Она находила забавным подражать наивному, неумелому пению и смелым коротким фиоритурам уличных мальчишек Венеции. Но как ни чудесно разыгрывала она эту музыкальную пародию, в ее шутливой игривости было столько прирожденного вкуса, дуэт был пропет с таким огнем, так дружно, сама народная песня была так свежа и оригинальна, что барон, прекрасный музыкант и врожденный артист, положил на место портрет, поднял голову, стал взволнованно ерзать на стуле и наконец громко захлопал, воскликнув, что никогда в жизни не слыхивал такой настоящей, прочувствованной музыки. Графу же Годицу, воспитанному на произведениях Фукса, Рамо и других классических авторов, гораздо меньше понравились и самый жанр и исполнение. Он нашел, что барон — северный варвар, и оба покровительствуемые им мальчика, правда, довольно смышленые ученики, но ему придется вытягивать их при помощи своих уроков из мрака невежества. У него была мания самому обучать своих артистов, и он проговорил поучительным тоном, качая головой:
   — Недурно, но придется много переучивать. Ничего!
   Не беда! Все это мы исправим!
   Граф уже воображал, что Консуэло и Иосиф его собственность и входят в состав его капеллы. Он попросил Гайдна поиграть на скрипке, и так как тому не было никакого основания скрывать своих дарований, юноша чудесно исполнил небольшую, но удивительно талантливую вещь собственного сочинения. На этот раз граф остался вполне доволен.
   — Ну, тебе место уже обеспечено, — сказал он, — будешь у меня первой скрипкой; ты мне вполне подходишь. Но ты будешь также заниматься на виоле-д'амур, это мой любимый инструмент, я выучу тебя играть на Нем. — Господин барон тоже доволен моим товарищем? — спросила Консуэло Тренка, снова впавшего в задумчивость.
   — Настолько доволен, — ответил барон, — что если когда-нибудь мне придется жить в Вене, я не пожелаю иметь иного учителя, кроме него.
   — Я буду учить вас на виоле-д'амур, — предложил граф, — не откажите мне в предпочтении.
   — Я предпочитаю скрипку и этого учителя, — ответил барон, проявлявший, несмотря на озабоченное состояние духа, бесподобную откровенность. Он взял скрипку и сыграл с большой чистотой и выразительностью несколько пассажей из только что исполненной Иосифом пьесы. Отдавая скрипку, он сказал юноше с неподдельной скромностью:
   — Мне хотелось показать, что я гожусь вам только в ученики и могу учиться прилежно и со вниманием.
   Консуэло попросила его сыграть еще что-нибудь, и он выполнил ее просьбу без всякого жеманства. У него были и талант, и вкус, и понимание. Голиц рассыпался в преувеличенных похвалах самой вещи.
   — Она не очень хороша, — ответил Тренк, — ибо это мое сочинение. Но все-таки я люблю ее, так как она понравилась принцессе.
   Граф скорчил гримасу, как бы желая сказать, что барон должен взвешивать свои слова. Но Тренк не обратил на это никакого внимания и, глубоко задумавшись, в течение нескольких минут продолжал водить смычком по струнам, потом, бросив скрипку на стол, встал и зашагал по комнате, потирая рукою лоб. Наконец он подошел к Годицу и сказал:
   — Желаю вам доброй ночи, дорогой граф. Я должен уехать отсюда до зари, заказанная карета приедет за мной в три часа. Раз вы думаете провести здесь все утро, мы, по всей вероятности, увидимся только в Вене. Счастлив буду снова встретиться с вами и еще раз поблагодарить вас за приятное путешествие, которое мы проделали вместе. Всем сердцем предан вам на всю жизнь.
   Они несколько раз пожали друг другу руки; выходя из комнаты, барон подошел к Иосифу и, давая ему несколько золотых, проговорил:
   — Это аванс за уроки, которые я попрошу вас давать мне в Вене. Вы найдете меня в прусском посольстве.
   Кивнув затем на прощанье Консуэло, он сказал:
   — А тебя, если когда-нибудь повстречаю барабанщиком или трубачом в своем полку, возьму с собой, и мы вместе сбежим, слышишь?
   И, еще раз поклонившись графу, он вышел.

Глава 73

   Как только граф Годиц остался наедине со своими музыкантами, он почувствовал себя свободнее и стал очень разговорчив. Самой большой его страстью было корчить из себя регента и разыгрывать роль импресарио; итак, он пожелал немедленно заняться образованием Консуэло.
   — Иди сюда и садись, — сказал он ей. — Мы здесь одни, а слушать внимательно нельзя, когда люди находятся друг от друга бог весть на каком расстоянии. Садитесь и вы, — обратился он к Иосифу, — и извлекайте пользу из урока.
   — Ты не умеешь вывести ни одной трели, — продолжал он, снова обращаясь к знаменитой оперной певице. — Слушайте оба хорошенько, вот как это делается.
   И он пропел простейшую фразу, прибавив к ней самым вульгарным образом несколько фиоритур.
   Консуэло, забавляясь, повторила фразу, нарочно сделав трель не так, как он показал.
   — Не то! — закричал граф громовым голосом, ударяя кулаком по столу. Вы не слушаете!
   Он снова повторил фразу, а Консуэло с самым серьезным видом еще более причудливо и безнадежно плохо оборвала фиоритуру, притворяясь, будто старается изо всех сил. Иосиф задыхался от судорожного смеха и нарочно кашлял, чтобы скрыть это.
   — Ла-ла-ла-трала-тра-ла, — пел граф, передразнивая своего неумелого ученика и подпрыгивая на стуле, как если бы он испытывал величайший гнев, хотя на самом деле был далек от этого, но считал гнев необходимым признаком вдохновенного учителя с сильным характером. Консуэло потешалась над ним с добрых четверть часа, а затем, поиздевавшись вволю, вдруг проделала трель со всею чистотой, на какую только была способна.
   — Браво! Брависсимо! — воскликнул граф, в восторге откидываясь на спинку стула. — Наконец-то! Чудесно! Я знал, что заставлю вас это проделать. Дайте мне первого попавшегося мужика, и я в один день поставлю ему голос и научу его так, как другим, пожалуй, не удастся и за целый год! Ну, повтори эту фразу и отчетливо пропой все ноты, но легко, будто не касаясь их… А вот это еще лучше! Превосходно! Да, мы из тебя сделаем толк!
   И граф отер себе лоб, хотя на нем не было ни единой капельки пота.
   — А теперь, — проговорил он, — перейдем к трели с каденцией на одном дыхании. — И он показал, как исполнять ее, причем его исполнение отличалось той шаблонной легкостью, какую приобретают заурядные хористы, подражая солистам, чьей техникой они восторгаются, и воображая себя не менее искусными певцами.
   Консуэло еще раз потешила себя, постаравшись вызвать вспышку напускного гнева, — любимый прием графа, когда он садился на своего конька; закончила она такой совершенной и длительной каденцией, что Годиц невольно закричал:
   — Довольно! Довольно! Наконец-то ты понял! Я был уверен, что открою тебе, в чем тут секрет. Ну, теперь займемся руладой. Ты усваиваешь все с удивительной легкостью, хотел бы я всегда иметь таких учеников. Консуэло, которую уже начали одолевать сон и усталость, сократила урок. Она покорно проделала все рулады, какие приказывал педагог-магнат, хотя они и были весьма плохого вкуса, и даже запела своим естественным голосом, не боясь больше выдать себя, раз граф был склонен все приписывать себе, не исключая блеска и божественной чистоты ее голоса.