Альберт опять показал знаком, что хочет слышать, какой ответ его родные дают Сюпервилю, и он расслышал их слова, хотя те говорили так тихо, что Консуэло и Порпора, стоявшие подле него на коленях, не могли уловить ни единого звука.
   Капеллан отбивался от едкой иронии доктора. Канонисса старалась, смешивая суеверие с терпимостью, христианское милосердие с материнской любовью, примирить идеи, непримиримые с католическими догматами. Спор вертелся только вокруг формальности, а именно: капеллан не считал возможным совершать таинство брака над еретиком, пока тот, по крайней мере, не обещает немедленно принять католичество. Сюпервиль, не останавливаясь перед ложью, уверял, что граф Альберт якобы обещал ему, обвенчавшись, исповедовать любую религию. Капеллан не поддавался обману. Наконец граф Христиан, преисполненный спокойной твердости и простой логики человеколюбия, поборов, как всегда, после долгой нерешительности свою бесхарактерность, прекратил домашние распри и положил конец спору.
   — Господин капеллан, — сказал он, — нет такого закона, который определенно запрещал бы вам венчать католичку с еретиком. Церковь допускает подобные браки. Считайте же Консуэло правоверной, а сына моего еретиком и немедленно обвенчайте их. Вы ведь знаете, что обручение и исповедь — не более как обряды, освященные обычаем, и могут быть обойдены в некоторых крайних случаях. Этот брак может вызвать благоприятный поворот в состоянии здоровья Альберта, а когда он выздоровеет, мы с вами подумаем об его обращении.
   Капеллан никогда не противился воле старого Христиана, — в делах совести он был для него большим авторитетом, чем сам папа римский. Оставалось только убедить Консуэло. Один Альберт подумал об этом, и, притянув к себе любимую, он смог без посторонней помощи обнять ее шею своими высохшими, ставшими легкими, как тростник, руками.
   — Консуэло, — прошептал он, — в эту минуту я читаю в твоей душе: ты готова отдать свою жизнь, чтобы воскресить мою. Это уже невозможно, но ты в состоянии простым усилием воли спасти меня для вечной жизни. Я ненадолго уйду от тебя, а там снова вернусь на землю путем нового рождения. И если теперь, в последний час, ты покинешь меня, я вернусь сюда в отчаянии, с тяготеющим надо мной проклятием. Как тебе известно, преступления Яна Жижки еще не вполне искуплены, и одна ты, сестра моя Ванда, можешь очистить меня в этой фазе моей жизни. Мы — брат и сестра, а любовниками мы можем стать только после того, как смерть еще раз пройдет между нами. Но мы должны поклясться друг другу быть мужем и женой. Согласись произнести эту клятву, и я смогу возродиться спокойным, сильным и свободным, как другие люди, и избавиться от воспоминаний о моих прежних существованиях, составляющих мою пытку, мое наказание в течение уже стольких веков. Такая клятва не свяжет тебя со мной в этой жизни, которую я покидаю через час, но она соединит нас в вечности. Это будет как бы печатью, которая поможет нам узнать друг друга, когда тень смерти ослабит ясность наших воспоминаний. Соглашайся! Будет совершен католический обряд, и я иду на это, так как он один может узаконить в представлении людей наше обладание друг другом. Мне необходимо унести в могилу эту санкцию. Брак без одобрения родителей, на мой взгляд, — брак несовершенный. А сам обряд имеет мало значения для меня. Наш союз будет так же неразрывен в наших сердцах, как он священен в наших мыслях. Соглашайся же! — Я согласна! — воскликнула Консуэло, прижимая губы к холодному, бескровному челу своего жениха.
   Эти слова были услышаны всеми.
   — Ну, поспешим, — сказал Сюпервиль и решительно стал торопить капеллана, который тут же позвал слуг и немедленно принялся готовить все для совершения обряда. Граф, несколько оживившись, подошел и сел подле сына и Консуэло. Добрая канонисса поблагодарила невесту за ее согласие, причем даже стала перед нею на колени и поцеловала ей руки. Барон Фридрих тихо плакал, казалось, не понимая даже, что происходит вокруг него. В мгновение ока был сооружен алтарь перед камином гостиной. Слуг отпустили. Те решили, что дело идет только о соборовании и состояние здоровья больного требует, чтобы было как можно тише и как можно больше чистого воздуха. Порпора с Сюпервилем были свидетелями. Альберт вдруг почувствовал такой прилив сил, что смог произнести ясным и звучным голосом решительное «да» и брачную формулу. Семья стала горячо надеяться на выздоровление.
   Едва успел капеллан произнести над головами новобрачных последнюю молитву, как Альберт поднялся, бросился в объятия отца; так же стремительно и с необычайной силой обнял он тетку, дядю и Порпору. Затем снова опустился в кресло, прижал к своей груди Консуэло и воскликнул:
   — Я спасен!
   — Это последнее проявление жизненных сил, последние предсмертные конвульсии, — сказал, обращаясь к Порпоре, Сюпервиль, который несколько раз во время венчания щупал пульс умирающего и вглядывался в его лицо.
   И в самом деле, руки Альберта раскрылись, вытянулись и упали на колени. Старый Цинабр, в продолжение всей болезни спавший у ног своего хозяина, поднял голову и три раза отчаянно взвыл. Взгляд Альберта был устремлен на Консуэло, рот его оставался полуоткрытым — как бы для того, чтобы говорить с ней; легкий румянец появился на его щеках, затем тот особый оттенок, та невыразимая, неописуемая тень, что медленно сползает от лба к губам, покрыла его белой пеленой. В течение минуты лицо его принимало различные выражения все более и более суровой сосредоточенности и покорности, пока не застыло в величавом спокойствии и строгой неподвижности.
   Безмолвие ужаса, царившее над трепещущей семьей, было нарушено голосом доктора, произнесшим с унылой торжественностью слова, на которые нет ответа:
   — Это смерть!

Глава 104

   Граф Христиан упал в кресло, словно сраженный громом; канонисса истерически зарыдала и бросилась к Альберту, точно надеялась своими ласками оживить его. Барон Фридрих пробормотал несколько бессвязных и бессмысленных слов, словно человек, впавший в тихое помешательство. Сюпервиль подошел к Консуэло, чья напряженная неподвижность пугала больше, чем бурное отчаяние других.
   — Не заботьтесь обо мне, сударь, — сказала она ему. — И вы, друг мой, — убеждала она Порпору, обратившего в первую минуту все свое внимание на нее. — Лучше уведите несчастных родственников. Займитесь ими, думайте только о них, а я останусь здесь. Мертвым нужны лишь почтение и молитва. Графа и барона увели без всякого сопротивления с их стороны. Канониссу, холодную и неподвижную как труп, унесли в ее комнату, куда за ней для оказания помощи пошел Сюпервиль. Порпора, не зная сам, что с ним творится, спустился в сад и зашагал там как сумасшедший. Он задыхался. Его чувствительность была как бы заключена в броню сухости, скорее внешнюю, но с которой он уже свыкся как с привычкой. Сцены смерти и ужаса поразили его впечатлительное воображение, и он долго бродил при лунном свете, преследуемый зловещими голосами, певшими над самым его ухом страшное погребальное песнопение «Dies irae» .
   Консуэло осталась одна подле Альберта, ибо не успел капеллан приступить к молитве за усопших, как свалился без чувств, и его также пришлось унести. Бедняга во время болезни Альберта упорно просиживал с канониссой подле него все ночи напролет и окончательно выбился из сил.
   Графиня Рудольштадт, стоя на коленях у трупа своего мужа, держа его ледяные руки в своих, положив голову на переставшее биться сердце, погрузилась в глубокое, сосредоточенное размышление. Она не чувствовала в эту прощальную минуту того, что принято называть горем. По крайней мере она не испытывала той безысходной печали, которая неизбежна при потере существа, нужного нам каждую минуту для нашего счастья. Любовь ее к Альберту не носила характера такой близости, и смерть его не создавала осязательной пустоты в ее жизни. К нашему отчаянию при потере тех, кого мы любим, нередко тайно примешивается любовь к самому себе и малодушие перед новыми обязанностями, налагаемыми на нас их утратой. Отчасти такое чувство законно, но только отчасти, и с ним должно бороться, хотя оно и естественно. Ничто подобное не могло примешаться к торжественной печали Консуэло. Жизнь Альберта была чужда ее жизни во всех отношениях, кроме одного — он удовлетворял в ней потребность в восхищении, уважении и симпатии. Она примирилась с мыслью жить без него, отрешилась от всякого проявления любви, которую еще два дня назад считала уже потерянной. В ней остались только потребность и желание быть верной священной памяти о нем. Альберт уже раньше умер для нее, и теперь он был не более, а в некоторых отношениях, пожалуй, даже менее мертв, так как Консуэло, долго общаясь с такой необыкновенной душой, путем размышлений и мечтаний сама пришла к поэтическому верованию Альберта в переселение душ. Это верование ее главным образом зиждилось на отвращении, которое она питала к идее богамстителя, посылающего человека после смерти в ад, и на христианской вере в вечную жизнь души. Альберт, живой, но предубежденный против нее обманчивыми внешними признаками, изменивший любви к ней или снедаемый подозрениями, представлялся ей точно в тумане, живущим новой жизнью, такой неполной в сравнении с той, которую он хотел посвятить возвышенной любви и непоколебимому доверию. А Альберт, в которого она снова может верить, которым может восторгаться, Альберт, умерший на ее груди, не умер для нее. Да разве не жил он полной жизнью, пройдя под триумфальной аркой прекрасной смерти, которая ведет либо к таинственному временному отдыху, либо к немедленному пробуждению в более чистом и более благоприятном окружении? Умереть, борясь со своей собственной слабостью, чтобы возродиться сильным, умереть, прощая злым, чтобы возродиться под влиянием и покровительством великодушных сердец, умереть истерзанным искренними угрызениями совести, чтобы возродиться прощенным и очищенным, с врожденными добродетелями, — да разве все это не является чудесной наградой?
   Консуэло, посвященная Альбертом в учение, источником которого были гуситы старой Чехии и таинственные секты былых веков (а те имели связь с серьезными толкователями мыслей самого Христа и его предшественников), Консуэло, уверенная, что душа ее супруга не сразу оторвалась от ее души, чтобы воспарить в недосягаемых фантастических эмпиреях, примешивала к новому восприятию мира кое-какие суеверные воспоминания своего отрочества. Она верила в привидения, как верят в них дети народа. Не раз ей во сне являлся призрак матери, покровительствовавший ей и охранявший от опасности. То было своего рода верование в вечный союз умерших душ с миром живых, ибо суеверие простодушных народов, по-видимому, существовало всегда как протест против мнения законодателей от религии об окончательном исчезновении человеческой сущности, либо поднимающейся на небо, либо спускающейся в ад.
   И Консуэло, прижавшись к груди трупа, не представляла себе, что Альберт мертв, и не сознавала всего ужаса этого слова, этого зрелища, этой идеи. Она не верила, что духовная жизнь могла так скоро исчезнуть и этот мозг, это сердце, переставшее биться, угасли навсегда.
   «Нет, — думала она, — божественная искра, быть может, еще тлеет, прежде чем раствориться в лоне бога, который приемлет ее для того, чтобы отослать в жизнь вселенной под новым обликом. Быть может, существует еще какая-нибудь таинственная, неведомая жизнь в этой едва остывшей груди. Да и где бы ни находилась душа Альберта, она видит, она понимает, она знает, что происходит вокруг его бренных останков. Быть может, в моей любви он ищет пищи для своей новой деятельности, в моей вере — силы, побуждающей искать в боге стремление к воскресению».
   И, погруженная в эти неясные думы, она продолжала любить Альберта, открывала ему свою душу, обещала свою преданность, повторяла клятву в верности, только что данную ему перед богом и его семьей; словом, она продолжала относиться к нему и мысленно и в сердце своем не как к покойнику, которого оплакивают, ибо расстаются с ним, а как к живому, чей сон охраняют до тех пор, пока не встретят с улыбкой его пробуждение.
   Придя в себя, Порпора с ужасом вспомнил о том, в каком состоянии он оставил свою воспитанницу, и поспешил к ней. Он был удивлен, застав ее совсем спокойной, как будто она сидела у изголовья больного друга. Маэстро хотел было уговорить, убедить ее пойти отдохнуть.
   — Не говорите ненужных слов пред этим уснувшим ангелом, — ответила она. — Идите отдохните сами, дорогой мой учитель, а я здесь отдыхаю.
   — Ты, стало быть, хочешь уморить себя? — с каким-то отчаянием проговорил Порпора.
   — Нет, друг мой, я буду жить, — отвечала Консуэло, — и выполню свой долг и перед ним и перед вами, но в эту ночь я не покину его ни на минуту.
   Так как в доме ничего не делалось без приказания канониссы, а слуги относились к молодому графу с суеверным страхом, то никто из них в течение ночи не посмел приблизиться к гостиной, где Консуэло оставалась одна с Альбертом; Порпора же и доктор все время переходили из графских покоев то в комнату канониссы, то в комнату капеллана. Время от времени они «заходили осведомить Консуэло о состоянии несчастных родных Альберта и справиться относительно нее самой. Им было совершенно непонятно ее мужество.
   Наконец под утро все успокоилось. Тяжелый сон одолел сильнейшую скорбь. Доктор, выбившись из сил, пошел прилечь. Порпора уснул в кресле, прислонившись головой к краю кровати графа Христиана. Одна Консуэло не чувствовала потребности забыться. Погруженная в свои думы, то усердно молясь, то восторженно мечтая, она имела только одного бессменного товарища — опечаленного Цинабра; верный пес время от времени смотрел на своего хозяина, лизал его руку и, отвыкнув уже от ласки этой иссохшей руки, снова покорно укладывался, положив голову на неподвижные лапы.
   Когда солнце, поднимаясь из-за деревьев сада, озарило своим пурпурным светом чело Альберта, в гостиную вошла канонисса; ее приход вывел Консуэло из задумчивости. Граф не смог подняться с постели, но барон Фридрих машинально пришел помолиться перед алтарем вместе с сестрой и капелланом; затем стали говорить о погребении, и канонисса, находя снова силы для житейских забот, велела позвать горничных и старого Ганса.
   Тут доктор и Порпора потребовали, чтобы Консуэло пошла отдохнуть, и она покорилась, побывав предварительно у постели графа Христиана, который взглянул на нее, словно не замечая. Нельзя было сказать, спит он или бодрствует. Глаза его были открыты, дышал он ровно, но в лице отсутствовало всякое выражение.
   Консуэло, проспав несколько часов, проснулась и спустилась в гостиную; сердце ее страшно сжалось, — она увидела комнату опустевшей. Альберта уложили на пышные носилки и перенесли в часовню. Его пустое кресло стояло на том же месте, где Консуэло видела его накануне. Это было все, что осталось от Альберта в этой комнате, бывшей в течение стольких горьких дней жизненным центром всей семьи. Даже и собаки его здесь не было. Весеннее солнце оживляло печальные покои, и с дерзкой смелостью свистели в саду дрозды.
   Тихонько прошла Консуэло в соседнюю комнату, дверь в нее была полуоткрыта. Граф Христиан продолжал лежать, оставаясь как бы безучастным к страшной утрате. Его сестра, перенесшая на него всю заботу, какую до этого уделяла Альберту, неусыпно ухаживала за ним. Барон бессмысленно смотрел на пылавшие в камине поленья; только слезы, невольно катившиеся по его щекам, которых он и не думал утирать, говорили о том, что, к несчастью, он не лишился памяти.
   Консуэло подошла к канониссе и хотела поцеловать ей руку, но та отдернула руку с непреодолимым отвращением. Бедная Венцеслава видела в молодой девушке бич, причину гибели племянника. Первое время она с негодованием относилась к проекту их брака и всеми силами восставала против него, а потом, увидев, что нет возможности заставить Альберта от него отказаться и что от этого зависит его здоровье, рассудок и самая жизнь, даже желала этого брака и торопила его с таким же пылом, какой вначале вносила в свой ужас и отвращение. Отказ Порпоры, непобедимая страсть Консуэло к театру, — а маэстро не побоялся приписать ей это чувство, — словом, вся льстивая и пагубная ложь, которой были полны несколько его писем к графу Христиану, — в них он ни разу не заикнулся о письмах, написанных самою Консуэло и уничтоженных им, — все это сильно огорчало отца Альберта и приводило в страшное негодование канониссу. Она возненавидела и стала презирать Консуэло. По ее словам, она могла бы простить девушке, что та свела с ума Альберта роковой любовью, но была не в силах примириться с ее бесстыдной изменой ему. Она не подозревала, что истинным убийцей Альберта был Порпора. Консуэло прекрасно все понимала и могла бы оправдаться, но она предпочла принять на себя все укоры, чем обвинить своего учителя и подвергнуть его опасности потерять уважение и дружбу этой семьи. К тому же она догадывалась, что если Венцеслава накануне и могла благодаря материнской любви отрешиться от злобы и отвращения к ней, то все вернулось к ней теперь, когда оказалось, что жертва была принесена напрасно. Каждый взгляд бедной старухи, казалось, говорил ей: «Ты погубила наше дитя, не сумела вернуть ему жизнь, а теперь нам остался только позор заключенного с тобой брака».
   Это немое объявление войны ускорило выполнение решения, которое уже раньше приняла Консуэло, — решения утешить насколько возможно канониссу в ее последнем несчастье.
   — Смею ли я просить ваше сиятельство назначить мне время для разговора с вами с глазу на глаз? — покорно проговорила она. — Я должна уехать завтра до восхода солнца и не могу покинуть замка, не высказав вам со всею почтительностью своих намерений.
   — Ваших намерений! Впрочем, я уже догадываюсь о них, — колко заметила канонисса. — Успокойтесь, синьора, все будет в порядке, и к правам, следуемым вам по закону, отнесутся с полнейшим уважением.
   — Напротив, сударыня, я вижу, что вы совершенно не понимаете меня, возразила Консуэло. — И я хочу как можно скорее…
   — Ну, хорошо! Раз я должна испить и эту чашу, — перебила ее канонисса, поднимаясь, — пусть это будет сейчас, пока у меня еще есть мужество. Следуйте за мной, синьора. Старший брат мой, по-видимому, дремлет. Господин Сюпервиль, который дал мне обещание еще день поухаживать за ним, будет так любезен подежурить вместо меня подле него полчаса.
   Она позвонила и приказала позвать доктора. Потом, обернувшись к барону, сказала:
   — Братец, ваши заботы излишни, так как к Христиану до сих пор не вернулось сознание его горя. Оно, быть может, и не вернется, к счастью для него и к несчастью для нас! Возможно, что то состояние, в котором он находится, — начало конца. У меня нет никого на свете, кроме вас, братец; позаботьтесь же о своем здоровье, и без того очень подорванном мрачным бездействием, в которое вы впали. Вы привыкли к свежему воздуху и движению — ступайте прогуляйтесь, захватите с собой ружье; ловчий будет сопровождать вас с собаками. Я знаю прекрасно, что это не рассеет вашего горя, но по крайней мере принесет пользу здоровью — в этом я уверена. Сделайте это для меня, Фридрих. Это докторское предписание, это просьба вашей сестры. Не отказывайте мне! В данную минуту вы этим можете наиболее утешить меня, ибо последняя надежда моей печальной старости — это вы!
   Барон поколебался, но кончил тем, что уступил. Приехавшие с ним слуги подошли к нему, и он, как ребенок, дал увести себя на свежий воздух. Доктор освидетельствовал графа Христиана; старик словно окаменел от горя, хотя и отвечал на его вопросы и, казалось, с кротким и равнодушным видом узнавал всех.
   — Жар не очень большой, — тихо сказал Сюпервиль канониссе, — если к вечеру он не усилится, то, быть может, все и обойдется благополучно.
   Несколько успокоенная, Венцеслава поручила ему наблюдать за братом, а сама увела Консуэло в обширные покои, богато убранные в старинном вкусе, где Консуэло никогда еще не бывала… Тут стояла большая парадная кровать, занавеси которой не раздвигались более двадцати лет. На ней скончалась Ванда Прахалиц, мать графа Альберта, это были ее покои.
   — Здесь, — торжественно проговорила канонисса, закрыв предварительно дверь, — нашли мы Альберта ровно тридцать два дня тому назад, после его исчезновения, длившегося две недели. С той минуты он больше не входил сюда и не покидал кресла, в котором вчера вечером скончался.
   Сухие слова этого посмертного бюллетеня были произнесены с горечью и вонзались, как иглы, в сердце бедной Консуэло. Затем канонисса сняла с пояса связку ключей, с которой никогда не разлучалась, подошла к большому шкафу резного дуба и открыла обе его дверцы. Консуэло увидала в нем целую гору драгоценностей, потускневших от времени, причудливой формы, большей частью старинных, украшенных алмазами и ценными камнями.
   — Вот фамильные драгоценности, — сказала канонисса, — принадлежавшие моей невестке до ее брака с графом Христианом, затем те, что достались нам от моей бабушки и были подарены мной и братьями невестке, и, наконец, эти, купленные ей супругом. Все это принадлежало сыну ее Альберту, а отныне принадлежит вам, как его вдове… Возьмите их и не бойтесь, никто здесь не станет оспаривать их у вас. Мы ими не дорожим. Они нам ни к чему. Что же касается документов на материнское наследство моего племянника, через час они будут в ваших руках. Все в порядке, как я вам уже сказала, а ждать документов на отцовское наследство вам, увы, быть может, не долго придется. Такова была последняя воля Альберта. Данное мною слово было равносильно в его глазах духовному завещанию.
   — Сударыня, — ответила Консуэло, с отвращением захлопывая дверцы шкафа, — я порвала бы такое духовное завещание, а вас прошу взять обратно данное вами слово. Эти драгоценности нужны мне не больше, чем вам. Мне кажется, моя жизнь была бы навек осквернена ими. Если Альберт и завещал их мне, то, конечно, думая, что я, сообразно его чувствам и привычкам, раздам их бедным. Но я не сумела бы как следует распорядиться его благородным даянием. У меня нет ни административных способностей, ни необходимых знаний для действительно полезного распределения этих богатств. У вас, сударыня, к этим качествам присоединяется христианская душа, такая же великодушная, как у Альберта, вам и надлежит употребить это наследство на дела милосердия. Уступаю вам все свои права, если таковые действительно у меня имеются, чего я не знаю и знать никогда не пожелаю. Молю вас только об одной милости — никогда больше не оскорблять моей гордости подобными предложениями.
   В лице канониссы что-то изменилось. Слова Консуэло невольно вызвали в ней уважение к девушке, но, не решаясь еще восхищаться ею, старуха попробовала было настаивать.
   — Что же вы думаете делать? — спросила она, пристально глядя на Консуэло. — У вас ведь нет состояния?
   — Извините, сударыня, я достаточно богата: довольствуюсь малым и люблю труд.
   — Так вы намерены вернуться… к тому, что вы называете своим трудом? — Как ни убита я горем, сударыня, но вынуждена это сделать, и совесть моя не может протестовать, — на это у меня есть серьезные причины.
   — И вы не желаете иным путем поддерживать свое новое положение в обществе?
   — Какое положение, сударыня?
   — То, какое приличествует вдове Альберта.
   — Я никогда не забуду, сударыня, что я вдова благородного Альберта, и поведение мое всегда будет достойно супруга, которого я потеряла.
   — Однако графиня фон Рудольштадт снова появится на подмостках!
   — Другой графини фон Рудольштадт, кроме вас, госпожа канонисса, нет и никогда не будет, если не считать, конечно, вашей племянницы, баронессы Амелии.
   — Не в насмешку ли надо мной вы заговорили о ней, синьора? — воскликнула канонисса; имя Амелии подействовало на нее, словно ожог. — Что означает этот вопрос, сударыня? — спросила Консуэло с удивлением, в искренности которого не могла усомниться Венцеслава. — Ради бога, скажите мне, почему я не вижу здесь молодой баронессы? Боже мой! Неужели она также скончалась?
   — Нет, — с горечью сказала канонисса, — дай бог, чтобы это было так!
   Не будем больше говорить об Амелии, речь идет не о ней.
   — Однако, сударыня, я принуждена напомнить вам то, о чем не подумала раньше, а именно, что она является единственной и законной наследницей поместий и титулов вашей семьи. Вот что должно успокоить вашу совесть в вопросе о порученных вам Альбертом драгоценностях, раз закон не разрешает вам распорядиться ими в свою пользу.
   — Ничто не может отнять у вас право на вдовью часть и на титул, они предоставлены вам предсмертной волей Альберта.
   — Ничто не может помешать мне и отказаться от этих прав, и я отказываюсь. Альберт прекрасно знал, что я не желаю быть ни богатой, ни графиней.
   — Но общество не дает вам права от этого отказываться.
   — Общество, сударыня! Ну вот о нем именно мне и хотелось поговорить с вами. Общество не поймет ни любви Альберта, ни снисходительности его семьи к такой бедной девушке, как я. Оно поставило бы ему это в упрек и считало бы пятном в вашей жизни. А для меня это было бы источником насмешек и, быть может, даже позора, так как, повторяю, общество не поймет того, что у нас здесь происходит. Стало быть, обществу никогда и не следует этого знать, как не знают и ваши слуги, ибо мой учитель и господин доктор — единственные посторонние свидетели нашего тайного брака — еще не разгласили его и не разгласят. За молчание учителя я вам ручаюсь, а вы можете и должны заручиться молчанием доктора. Будьте же спокойны на этот счет, сударыня! От вас будет зависеть унести тайну с собою в могилу, и никогда благодаря мне баронесса Амелия не заподозрит, что я имею честь быть ее кузиной. Забудьте же о последнем часе графа Альберта, — это мне надо помнить о нем, благословлять его и молчать. У вас и без того довольно причин для слез, зачем прибавлять к ним горе и унижение, напоминать вам о существовании вдовы вашего чудесного племянника!