для вынесения суждения по любому эпизоду, фигурирующему в деле, нет
необходимости разбираться, что происходило в действительности; надо лишь
ясно представлять себе, кто из его участников -- враг, и юридически оформить
против него обвинение.
Как можно составить протокол с полным соблюдением всех формальностей,
но без малейшего соответствия с тем, что было на самом деле, сотрудники КГБ
наглядно продемонстрировали мне где-то в конце сентября -- начале октября.
В кабинете кроме Солонченко находились еще двое: следователь из "моей"
группы подполковник Чечеткин и какой-то человек в штатском. Чечеткин был
коротышкой и носил ботинки на высоченных каблуках, лицо его было отмечено
печатью дегенеративности: узкий лоб и мощная нижняя челюсть. Когда-то он
занимался боксом, и все его интересы сосредоточились лишь на этом виде
спорта. Он очень напоминал чилийского генерала Пиночета, каким изображали
последнего советские карикатуристы, и однажды в разговоре с Солонченко я
назвал его "Пиночеткин"; с той поры все коллеги Чечеткина именовали его за
глаза только так. Второго, пухленького бесцветного мужичка, представили мне
как майора Масленникова и сообщили, что у меня сейчас будет с ним очная
ставка.
Очных ставок у меня до сих пор не было, но я знал, что их очередь рано
или поздно наступит, и полагал, что прежде всего встречусь с Липавским и
Цыпиным.
Сейчас же передо мной сидел человек, ни имя которого, ни внешность
ничего мне не говорили. Но уже после первых его слов все стало ясно.
Ровно за два года до этого произошло событие, радостное для всех
отказников: на чемпионат мира по штанге приехали спортсмены Израиля. Многие
из нас были участниками драматически окончившихся встреч с израильскими
атлетами на Универсиаде семьдесят третьего года, сопровождавшихся стычками с
КГБ, которые стали для меня первым "боевым крещением". На этот раз во Дворце
спорта мы выкрикивали на иврите нашим ребятам слова поддержки, бурно
аплодировали им, и власти не вмешивались. Один из тренеров израильской
команды заметил нас, поднялся на трибуну, мы стали обмениваться
впечатлениями от игры -- и никто нас не остановил. Тогда мы пригласили
команду отпраздновать вместе Сукот в подмосковном лесу. "Реайон тов"
("хорошая идея"), -- сказал тренер. "Даже "айн" выговаривает!" -- с тихим
восторгом отметил я про себя.
Несколько раз в году, в религиозные еврейские праздники и в День
независимости Израиля, мы выезжали на излюбленную нами лесную поляну
неподалеку от Москвы, брали с собой мячи, шахматы, еду и, конечно же,
магнитофоны с записями еврейских песен. На этот раз с нами рыл даже
маленький оркестр.
Число израильтян в последний момент увеличилось: к четырем или пяти
штангистам присоединились борцы, возвращавшиеся с соревнований, которые
проходили в Минске. Еще поехали с нами несколько туристов из Канады и двое
американских студентов. Всего собралось человек сто. Как всегда, к поляне
нас сопровождали кагебешники; добравшись до места, они расположились по
кругу на опушке и снимали все происходящее кино- и фотоаппаратами.
Мне показалось, что кагебешники держатся более напряженно, чем обычно;
среди них крутились милиционеры -- это говорило о возможных задержаниях и
арестах. За деревьями, метрах в пятидесяти от нас, стояли два "воронка".
Празднование началось с доклада о том, что такое Сукот; потом были
игры, танцы, люди пели еврейские песни, заводили беседы с гостями. В
какой-то момент мы прикрепили к дереву израильский флаг. Кагебешники,
казалось, только того и ждали: одни бросились фотографировать тех, кто стоял
под флагом, другие с кем-то связывались по рации... К нам подошел майор
милиции, сопровождаемый несколькими штатскими -- хорошо известными мне
"хвостами".
-- Я начальник местного отделения милиции. Немедленно снимите и отдайте
нам флаг государства, с которым у СССР нет дипломатических отношений, и
покиньте территорию района! Местные жители возмущены вашим поведением.
Аборигенов изображали все те же "хвосты", так как никаких других людей
в штатском в лесу не было. Пока я переводил заинтересованным канадцам и
американцам слова майора и объяснял, что происходит, кто-то из наших ребят
вышел вперед и заявил, что никаких законов мы не нарушаем, отмечая еврейский
религиозный праздник, и что тут присутствуют спортсмены, представляющие
Израиль на официальных соревнованиях.
-- Флаг Израиля висит сейчас перед Дворцом спорта. Почему же он не
может быть поднят здесь? -- спросил он.
-- Отдайте флаг и уходите, -- повторил майор.
Тут появилось подкрепление: милиция, кагебешники. Кинокамеры работали
без остановки. Мы были вынуждены принять бой. Флаг, к которому уже
подбирались милиционеры, сняли с дерева; один из израильтян поднял его над
головой. Несколько кругов танцующих хору сомкнулись вокруг него, заиграл наш
оркестрик, заглушая крики "блюстителей порядка".
Неожиданно из-за деревьев появились "воронки" и, включив сирены,
помчались на толпу. Мы продолжали танцевать и петь, не оборачиваясь, крепко
обняв друг друга за плечи. Машины остановились в двух шагах от нас.
-- Отберите у них флаг! Разгоните их! -- кричали милиционерам
кагебешники; сами они грязной работой не занимались и стояли в стороне. Те
стали наваливаться на нас сзади, пытаясь разорвать живую цепь; мы пассивно
сопротивлялись, отталкивая их ногами, -- но вот уже упал один из нас, потом
другой, увлекая за собой милиционеров, однако цепь смыкалась вновь, и люди
продолжали танцевать и петь.
-- Это же международная провокация! Здесь ведь иностранцы! Будет
большой скандал! -- раздавались возмущенные голоса.
Меня тоже выдернули из круга; я упал на траву, но быстро вскочил на
ноги и осмотрелся. Рядом со мной стоял "воронок"; один из кагебешников
подбежал к нему и стал быстро-быстро что-то говорить по рации. Услышав,
очевидно, ответ, он пошептался с двумя-тремя своими товарищами, те мгновенно
собрали остальных, и доблестные чекисты покинули поле боя. Машины вновь
взвыли и скрылись в глубине леса, милиционеры отступили к опушке, и только
съемки продолжались.
Еще часа два мы продолжали веселиться на поляне, а потом отправились по
домам. Люди опасались провокаций, но все было спокойно. По дороге одна из
канадок сказала мне:
-- Я просто потрясена! Конечно, и у нас полиция вмешивается, если
демонстрации в городе угрожают порядку. Но поехать за нами в лес, чтобы
помешать праздновать!..
Я предложил ей:
-- А почему бы вам не поделиться своими впечатлениями с западными
корреспондентами в Москве? Я, конечно, в любом случае с ними свяжусь, но
думаю, что послушать вас им гораздо интересней.
Канадцы и американцы согласились, и когда мы приехали в город, я
пригласил к ним в гостиницу журналистов. Утром следующего дня "Би-би-си" и
"Голос Америки" уже передавали о том, что произошло в подмосковном лесу. А
еще через несколько часов представители советских спортивных организаций
выразили израильтянам сожаление по поводу "досадного недоразумения" и
надежду на то, что случившееся не омрачит дружественных отношений между
спортсменами двух стран.
И вот сейчас я слышу из уст Масленникова -- того самого майора, который
формально руководил операцией два года назад, -- следующий рассказ:
-- Жители моего района позвонили в милицию и сообщили, что большая
группа хулиганов устроила на опушке леса пьяный дебош, мешает им отдыхать.
Мы приехали и увидели множество перепившихся людей, которые пели нецензурные
песни; на траве валялись бутылки водки, лежала закуска -- в основном, черная
икра. (Черная икра для русского человека -- символ богатого застолья. Откуда
было знать бедному Масленникову, что она не кашерна, и потому ее не могло
быть у нас на Сукот!) -- Я спросил, кто старший, -- продолжает майор. -- Мне
указали на гражданина, который сидит сейчас передо мной. Я предложил ему
вместе с дружками немедленно покинуть район. Тогда он развернулся и сильно
ударил меня в лицо. Это послужило сигналом для остальных: началась драка. В
конце концов наш патруль рассеял их по лесу. Я приказал арестовать
зачинщика; его искали, но не нашли. В результате удара, нанесенного мне
Щаранским, у меня была травма переносицы.
Тут же мне предъявляют заключение судебно-медицинского эксперта,
подтверждающее слова Масленникова.
Итак, против меня сфабриковано еще одно обвинение: в
злостномхулиганстве и нанесении травмы работнику милиции.
Я несколько теряюсь от такой быстрой переквалификации из шпиона в
хулигана, и первые мои вопросы к свидетелю носят защитный характер: где я
стоял, когда он подошел, кто мог ему жаловаться на наше поведение, если в
лесу больше никого не было. Но вскоре я спохватываюсь: противно играть роль
ягненка, доказывающего волку, что вовсе не нападал на него, -- и делаю
заявление следствию:
-- Ряд сотрудников КГБ вели в лесу кино- и фотосъемки всего
происходящего. Один из их кинооператоров находился рядом с майором.
Наверняка на пленке зафиксирован и удар в лицо, если таковой имел место.
Поэтому я требую приобщить этот материал к делу.
Следователи не успевают и рта раскрыть, как Масленников выпаливает:
-- Но ведь я стоял к объективу спиной, и поэтому на пленке ничего не
видно.
Я от души хохочу. Конечно же, КГБ не только не приобщит пленку к делу,
но и никогда официально не признает, что такие съемки велись, -- ведь
"хвосты" существуют лишь в воображении шизофреников, одержимых манией
преследования.
-- Прошу зафиксировать в протоколе очной ставки мое ходатайство и
реплику гражданина Масленникова о том, что он стоял спиной к кинооператору,
-- говорю я.
Тут в разговор вступает Чечеткин:
-- Но когда вы давали мне показания, -- обращается он к Масленникову,
-- то ни о каких кинооператорах не вспоминали. Может быть, съемки вели сами
евреи?
Поняв свою ошибку, майор заливается краской. Он, конечно, прекрасно
помнит, что эти кинолюбители не только снимали происходившее, но и
руководили его собственными действиями. Однако долг офицера милиции -- не
давать правдивые показания, а помочь КГБ соблюсти юридические формальности
при составлении требуемого протокола. И он отвечает смущенно:
-- Ну, я точно не знаю, наверное, это были евреи. К разговору
подключается и Солонченко. Тон его явно издевательский.
-- Что это вам, Анатолий Борисович, постоянно привидения мерещатся? То
за вами кто-то ходит, то вас фотографируют... Может, с психикой не все в
порядке? Впрочем, если вы сообщите нам фамилии и адреса людей, которые якобы
вели съемки, мы попробуем их найти.
Я все же добиваюсь своего: они записывают в протокол то, что мне
необходимо. Вернувшись в камеру, я пишу письмо прокурору, указывая в нем,
что многие из людей в штатском, руководившие действиями милиции в лесу и
снимавшие нас, мне хорошо известны, я знаю их в лицо: ведь они в течение
нескольких лет ходили за мной, дежурили под окнами, сидели рядом в
транспорте и даже застревали вместе со мной в лифте. Фамилии и адреса их я,
понятно, назвать не могу, однако один из кинооператоров, которого мы
называли между собой "Банионис" за сходство с популярным актером, в марте
семьдесят седьмого года сопровождал меня в "Волге" в Лефортовскую тюрьму.
Поэтому я требую устроить мне очную ставку с людьми, участвовавшими в моем
аресте, чтобы я имел возможность опознать того человека.
Я, безусловно, понимал, что ничего из этого не выйдет, но мне в то же
время было хорошо известно, что КГБ избегает любых выяснений по поводу своих
"хвостов", которых официально попросту не существует.
То ли это мое заявление подействовало, то ли они, спохватившись,
решили, что не следует включать в обвинение эпизод, свидетелями которого
стали иностранцы, -- но в итоге "хулиганство" мое было прощено, и о нем
больше не упоминалось.





13. НОВЫЙ НАТИСК
Серия допросов внезапно прервалась в начале октября. Целый месяц
следователи, казалось, не вспоминали обо мне, однако и в пятьдесят восьмом
кабинете, и в двух кабинетах над ним, где работала "моя" группа, каждый
вечер горел свет: это говорило о том, что дело двигается. Именно тогда,
когда меня перестали вызывать на допросы, я во время прогулок в тюремном
дворе заметил: окна этих кабинетов были освещены и в субботу, и даже в
воскресенье. Группа работала без выходных! Что бы это значило? Следствие
подходит к концу? Всякое не зависящее от тебя изменение рутинного порядка, к
которому ты успел привыкнуть, вызывает вопрос, а в тюрьме, да еще во время
следствия -- тысячу вопросов, волнует, пробуждает надежды, заставляет искать
объяснения -- конечно же, как правило, в твою пользу.
Прошла внеочередная сессия Верховного Совета СССР, на которой была
принята новая Конституция -- брежневская, сменившая сталинскую. Теперь
выходным днем стало седьмое октября, а пятое декабря -- обычным рабочим.
Именно в те дни меня перестали вызывать на допросы. Нет ли здесь связи?
Может, правительство решило сделать красивый жест в честь принятия новой
Конституции?
С трудом заставляю себя выбросить всю эту чушь из головы, однако от
другой иллюзии избавиться труднее: из "Правды" мне известно, что конференция
в Белграде продолжается; очевидно, именно поэтому газету нам дают читать все
реже и реже. Но даже из тех номеров, которые попадают в камеру, ясно, что
Советам не нравится происходящее там. Может, идет какая-то торговля? Может,
Запад требует освободить членов Хельсинкской группы -- Орлова, Гинзбурга,
меня?
Мысль о том, что Юрий сидит здесь же, в Лефортово, почему-то
успокаивает: все-таки рядом близкий, дорогой мне человек, хотя я, конечно,
предпочел бы, чтобы он остался на воле, подальше отсюда. Нет сомнения, что и
он, и Алик держатся хорошо, -- иначе мне давно бы уже процитировали их
показания. Я вспоминаю Буковского, Амальрика -- и чувствую себя менее
одиноким. Конечно, статья у них была полегче -- не шестьдесят четвертая, а
семидесятая... Но вот Эдик Кузнецов получил смертный приговор, а как
достойно вел себя в тюрьмах и лагерях, какой дневник сумел переслать на
волю!
О жизни в ГУЛАГе я прочел в свое время немало, но как жаль, что никто
не написал -- во всяком случае, мне такой не попадалось -- подробной книги о
следствии! Поучиться бы на чужом опыте -- насколько сейчас было бы легче! К
счастью, есть много других доступных мне книг, и сплошь и рядом оказывается,
что накопленный в них человеческий опыт для меня ничуть не менее полезен. А
потому в октябре я читал много как никогда, получая книги из тюремной
библиотеки.
... Итак, весь этот месяц я и мои кагебешники отдыхали друг от друга,
но моего соседа продолжали вызывать на допросы. Впрочем, как я уже писал, он
был скорее консультантом, чем подследственным, и его встречи со следователем
проходили совсем иначе, нежели мои.
Приходя в кабинет Бакланова, Тимофеев получал листок с вопросами -- в
основном, технического характера: о применении различных юридических актов в
работе Комитета по охране авторских прав -- и письменно отвечал на них. При
этом Бакланов занимался какими-то другими делами, угощал Тимофеева кофе,
хорошими сигаретами, давал почитать газеты, включал радио. Время от времени
ему даже разрешалось позвонить домой, но и это еще не все: следователь
дважды устроил Тимофееву свидание с женой -- под предлогом вызова ее на
допрос! Со своей стороны, Тимофеев не только помогал им юридическими
консультациями, но и, когда это потребовалось, согласился на очную ставку с
главным обвиняемым по делу и помог расколоть его.
Если я радовался перерыву в допросах, наслаждаясь чтением книг, то
сосед мой буквально рвался в следственный корпус из камеры, где нет ни
музыки, ни кофе. Два-три дня без вызова -- и у него уже поднималось
давление, портилось настроение; ему не давала покоя мысль о том, что
происходит дома, как жена.
Это, кстати, важная часть работы КГБ со своей жертвой: заставить ее
мечтать о встрече с ними. Часто даже не столько ради кофе, газет и прочих
маленьких радостей жизни, сколько в надежде прорвать завесу неизвестности,
узнать, что тебя ждет, на что можно рассчитывать. Такое "нетерпение сердца"
-- опасное чувство, умело разжигаемое кагебешниками и используемое ими в
своих интересах.
С допросов Тимофеев приходил как с воли, долго вспоминал все, что там
происходило, чем угощали, что обещали, какие анекдоты они со следователем
рассказывали друг другу.
Как-то вечером, играя со мной в домино, сосед тихо сказал:
-- Сегодня Бакланов рассказал мне анекдот -- кажется, специально для
вас, -- и уже громким голосом продолжал: -- Он мне говорит: "Помните,
когда-то, в самый разгар бегства жидов, по Москве ходил такой анекдот: стоят
два еврея, к ним подходит третий; не знаю, говорит, о чем вы тут беседуете,
но точно знаю, что ехать надо. Так вот, вчера мне рассказали современный
вариант этого анекдота. Стоят два еврея, к ним подходит третий и говорит: не
знаю, о чем вы тут беседуете, но точно знаю, пора каяться; я уже заявление
написал... Да, -- добавил Бакланов, -- тяжелые настали нынче времена для
жидов!"
"Вот КГБ и вспомнил обо мне, -- подумал я. -- Опять начали
обрабатывать". Если сосед мой только подозревал, что анекдот этот
предназначался мне, то я ни на йоту не сомневался. Было ясно: они хотят
убедить меня в том, что на воле прошла волна публичных покаяний евреев в
своих "сионистских заблуждениях", -- вот, мол, и анекдоты об этом уже
появились.
Через несколько дней Тимофеев рассказал мне, что Бакланов в его
присутствии говорил по телефону со своим приятелем. Тот задал Бакланову
какой-то вопрос, и следователь ответил: "Да нет, Шерудило в воскресенье с
нами поехать не сможет -- ты же знаешь, они решили полностью покончить с
этим жидовским базаром. Вот он и сидит без выходных целый месяц. Зато отпуск
потом большой дадут". Шерудило был одним из "моей" группы.
На сей раз Тимофеев уже сомневался в том, что это -- игра: слишком
естественно, по его мнению, все выглядело. Но я был уверен в обратном. Даже
то, что Бакланов, парторг следственного отдела КГБ, употреблял в своих
разговорах слово "жиды", а не "евреи", как того требует лицемерная
официальная этика, было, по-видимому, не случайным. Этим он подчеркивал свое
доверие Тимофееву, давал ему понять, что считает его одним из них, а потому
и позволяет себе при нем говорить напрямую.
Вообще, роль Тимофеева в той игре, которую вел со мной КГБ, была не
совсем стандартной. Конечно, гарантии, что он не был обычным стукачом, я
дать не могу. И все же, по моим наблюдениям, мой сосед вряд ли на это
согласился бы. У Тимофеева было свое понятие о честности и порядочности, о
солидарности зеков. Я легко могу представить себе этого убежденного
коммуниста в качестве обвинителя на моем суде, но не в роли подсадной утки.
При всех наших добрых отношениях он, конечно, никогда бы не стал
использовать, скажем, свои встречи с женой для того, чтобы передать от меня
весточку на волю, однако считал своим долгом помочь мне принять правильное,
с его точки зрения, решение: пойти на компромисс с органами, чтобы спасти
свою жизнь. Этим и пользовался КГБ, подбрасывая ему время от времени
информацию для меня.
В конце октября Бакланов устроил моему соседу встречу с его старыми
друзьями и коллегами -- высокопоставленными юристами из ЦК КПСС и МВД.
Тимофеев давно мечтал об этом в надежде, что они помогут ему добиться
помиловки. У них, в свою очередь, был к нему ряд вопросов -- по его прошлому
делу и по нынешнему. Бакланов великодушно предоставил им свой кабинет, где
они и посидели за чашкой чая. Вернулся оттуда Тимофеев поздно, возбужденный
и приободрившийся, отказался от ужина в мою пользу: друзья, мол, хорошо
угостили. Долго пересказывал малоинтересные сплетни из жизни своих
сослуживцев.
Я слушал его -- и из вежливости, и потому, что был уверен: КГБ пришлет
мне свой привет и на этот раз.
-- Ну, ладно, давайте скорее играть, у меня сегодня счастливый день,
везуха. Отомщу вам за все мои проигрыши.
Тимофеев был очень самолюбив и в течение многих месяцев вел счет своим
поражениям и победам. Когда мы уже сидели за столом, он сказал:
-- Было там кое-что, касающееся и вас. Когда меня спросили, кто мой
сосед, я фамилию называть не стал, просто ответил: один из так называемых
диссидентов. "А, таких сейчас много сидит, наконец-то перестали с ними
нянчиться и взялись за них всерьез, по всей стране отлавливают". -- "И что с
ними собираются делать?" -- "Ну, сейчас не сталинские времена, массовых
расстрелов, конечно, не будет, но кое-кого, кто слишком далеко в своих играх
с иностранцами зашел, видимо, расстреляют". Я перепугался за вас и невольно
воскликнул: "Даже так?!" -- а мой приятель из ЦК, весьма, кстати,
информированный человек, пояснил: "А что же нам делать? Практика показала:
чем дольше они сидят, тем больший капитал на Западе зарабатывают, тем более
опасными врагами становятся, когда выходят. А так и от врагов избавимся, и
других припугнем. А то они совсем обнаглели: на глазах у всех,
демонстративно, над нашим строем издеваются, с иностранными разведками в
открытый союз вступают".
Я уже давно перестал гадать: "убьют -- не убьют" -- и думал о другом:
чего они добиваются, посылая мне эту информацию? Все говорило в пользу того,
что КГБ готовит новый натиск.

* * *


Допросы возобновились в ноябре, причем на них теперь часто
присутствовал помощник Генерального прокурора по надзору за следственными
органами КГБ Михаил Иванович Илюхин, полный, невысокий и вечно сонный серый
человек лет пятидесяти. Всем было ясно, что он тут лишь для проформы, для
того, чтобы КГБ при необходимости мог заявить: мы, мол, работали под
контролем прокуратуры. Сам же Илюхин время от времени пытался доказать, что
это не так и он тут не просто "для мебели".
-- Какие у вас претензии к следствию? -- первым делом спросил он.
Впоследствии завершающие слова из ответа на этот вопрос и будут
использованы КГБ для давления на моего брата.
Илюхин сделал при мне замечание следователю, заявив, что протокол
должен подписываться обязательно в тот же день, поинтересовался условиями в
камере -- в общем, проявил обо мне заботу. Но как только начались сами
допросы -- его поведение резко изменилось. Прокурор, оказывается, не привык
-- или, скорее, делал вид, что не привык, -- слышать в этих святых стенах
"антисоветскую клевету" и даже просто слова, не санкционированные сверху.
Так, на одном из допросов речь зашла об Андрее Дмитриевиче Сахарове, и
я заявил:
-- С лауреатом Нобелевской премии мира академиком Сахаровым я хорошо
знаком, считаю его деятельность по защите прав человека в СССР правильной,
давать какие-либо показания о нем отказываюсь.
Тут Илюхин вдруг впервые взорвался:
-- Писать в протокол о том, что антисоветчик Сахаров -- лауреат
Нобелевской премии, не будем! Эта награда -- антисоветская провокация! У
него есть и советские награды, почему вы их не перечисляете?!
-- Я несколько удивлен такой нервной реакцией. Естественно, у
антисоветчика Сахарова, отца советской водородной бомбы, есть высшие
советские титулы, премии и ордена, и я нисколько не возражаю, если
следователь в своем вопросе перечислит их. Я же привык отвечать сам, без
подсказок со стороны, -- сказал я.
Прокурор запретил следователю включать мой ответ в протокол, и я
отказался подписать его. В следующий раз, когда Илюхина не было, Солонченко
внес в текст мои исправления, и только тогда я поставил под ним свою
подпись.
Обычно же Илюхин вел себя не просто пассивно, но, я бы даже сказал, --
апатично: он вечно был вялым, сонным, с трудом следил за ходом допроса.
Иногда прокурор приносил с собой какие-то бумаги -- видимо, материалы по
другим делам -- и, как школьник, не успевший приготовить домашнее задание к
следующему уроку, поспешно листал их. Зачастую он попросту клевал носом, и
мы с Солонченко заговорщицки подмигивали друг другу и понижали голос, чтобы
не разбудить спящего.
Однажды, когда Илюхин вышел из кабинета, Солонченко, будто испугавшись,
что участвует в подрыве авторитета советской власти, сказал:
-- Напрасно вы, Анатолий Борисович, так несерьезно относитесь к этому
человеку. Очень возможно, что он будет государственным обвинителем на суде и
от него будет зависеть ваша жизнь.
-- Что ж, это лишний раз говорит о том, насколько демократичны ваши
судилища, -- ответил я.
Солонченко лишь пожал плечами, но впредь был осторожен и больше не
позволял себе смеяться над начальством.
Во время ноябрьских допросов следователи почти целиком
сконцентрировались на моих связях с иностранцами -- журналистами,
дипломатами, политиками, -- на том, как мы с ними "использовали" друг друга;
причем и сами вопросы, и показания Липавского и Цыпина становились все более
и более зловещими: "Через кого вы установили контакт с таким-то?", "Бывали
ли у вас конспиративные встречи с тем-то?", "Служили ли ваши встречи с
корреспондентами каким-либо целям, кроме передачи заявлений для печати?"
Липавский в своих показаниях утверждает, что Прессел на его глазах
передавал Рубину чемодан с подрывной литературой, говорит, что с моих слов и
со слов Виталия ему известно, что таким же образом получал книги и я.
Впрочем, ни одного конкретного факта он привести не может.