(Указаний от Шевякова не последовало — он ждал; он верил в ловушку Гуровской. Хотел «прихлопнуть» не по частям, а всех, во главе с ним, с Дзержинским.)

5

   Собрание ложи масонов — семь человек, семь «вольных каменщиков», братьев-единомышленников — кончилось вечером. Расходились шумно, не таясь, чтобы у полиции, если допустить, что за особняком Ипатьева следили, не было подозрений. Устав масонов учил: «Все тайное надо делать явно. Наша конечная цель и наш принцип позволяют нам не чувствовать за собою вины перед властью».
   Полковник генерального штаба Половский ехал в автомобиле Веженского: выиграв процесс страхового общества «Россия» против гамбургского «Дейче банк», присяжный поверенный получил огромный гонорар. Ежегодный взнос в ложу был равен ста рублям; Веженский внес тысячу сверх и триста послал в Красный Крест, с оповещеньем через газету графа Балашова.
   — Быстро научились лидировать мотор? — спросил Половский.
   — В общем — да. В Париже этому учат за три недели. Но у них невероятное движение: приходится проталкиваться сквозь конки, экипажи; потом эти шальные велосипедисты. Вы никогда не пробовали лидировать, Борис Григорьевич?
   — Нет.
   — Хотите, научу?
   — Я — другое поколение, Александр Федорович, я вас старше на пятнадцать лет, а это, позвольте доложить, громаднейшая разница. Смотрю я на вас, особенно во время собраний, и не устаю удивляться: сколько энергии, какова открытость, экое обостренное чувство нового! Я порой ловлю себя на мысли, что мы, кому пятьдесят, нужны вам как свадебные генералы.
   — Ну, уж если вы меня обижать, — Веженский улыбнулся чуть снисходительно, — тогда и я вам правду открою: представлены к генералу, Борис Григорьевич! Магистр делает все, чтобы государь подписал рескрипт на следующей неделе.
   — Правда? — несколько даже растерянно удивился Половский.
   — Полнейшая.
   — Диву даюсь, родной мой подмастерье, просто даюсь диву.
   — Я пришел к точному и определенному выводу, — став серьезным, сказал Веженский, — какие бы испытания нам ни выпали, что бы ни ждало нас в будущем, смысл нашего братства, его стратегический ритм заключается в том, чтобы вживаться. Тысячами нитей, как капилляры, должны мы пронизать мир: тогда не страшно пораженье, тогда мы вновь обретем себя, восстав из пепла в любых ситуациях, при любых поворотах истории. Как цепь: мы должны идти рука об руку. Одно звено выпало, но сто, тысяча остались, и рука найдет руку во мраке. Мы должны научиться мимикрии: я пробовал этим летом ходить по Владимирщине, переодевшись мужиком. Первую неделю молчал — слушал: они говорят на другом языке, и переводчик там невозможен. Необходимо наиграть их психологию, и тогда вы сможете стать новым мужицким Петром Третьим. В Париже я остановился на ночлег у проститутки, преобразившись в английского матроса без документов, и она поверила мне. В Швеции я выдал себя за британского лорда — прошло! Понимаете? Мы должны уметь растворяться — тогда мы неистребимы. Я не декларирую, Борис Григорьевич, я — к делу. Когда вас представят великому князю Николаю Николаевичу, внушите ему следующее: «Россия должна воевать, пока у нее есть хоть один солдат, и до той поры, когда у солдата останется хоть один патрон». Они сейчас ищут формулировки для государя — рано или поздно в Маньчжурии начнется дело, надо готовиться загодя, по всем параметрам, учитывая все допуски и возможные неожиданности.
   … Балашов просмотрел гранку и сказал своему сотруднику Питиримову:
   — Эти слова государя внесите, пожалуйста, в шапку, милый. Смотрите, как это будет красиво смотреться: «Мы станем сражаться за интересы Руси-матушки, за торжество идеи нашей православной где бы то ни было, с кем бы то ни было — до той поры, покуда у нас остался хоть один патрон и пока жив хоть один солдат!» Только наш самодержец умеет так лито подавать мысль, только наш, православный…
   Из редакции граф поехал к друзьям по братству. Разговор был серьезный и долгий: о зубатовских «обществах взаимопомощи». Балашов рассуждал неторопливо, словно видел свою мысль изъятой из существа его; она представлялась ему отдельными абзацами, составленными из быстро печатаемых слов.
   — Зубатов не ведает, что творит, — говорил он хмуро, — Зубатов считает, будто своими агентами Шаевичами, Гапонами и Вильбушевичами сможет загнать крамолу в ячейки, а сам будет подобен матке в улье. Глупость это, наивная глупость! Такими методами монолитный тыл не образуешь. Нельзя выпускать джинна из бутылки — он неуправляем, если нет подле Аладдина с «волшебной лампой». Зубатов — не Аладдин. Его «рабочие общества» — по моей прикидке — есть помимо всего прочего некий вызов нам, нашему братству: силе скрытой он хочет противопоставить открытую силу. Он держит столоначальника, который шастает по заграницам и собирает досье на все наши братские ордена, он «масоном» ругается, людей пугает. Пришла пора пустить в ход рычаги, надо его уводить, иначе он таких поленьев нарубит, что нам до-олго придется опилки в горсть собирать, чтоб пожара не было. Коли мы задумали привести Трон к очистительной войне, которая выявит и уберет шлаки, сплотит народ, даст силу знающим, — следует уже сейчас, загодя, готовить тыл. Мы крепки должны быть в тылу — без всяких там играшек. Ключ к Плеве надобен. Промедление — смерти подобно. Подбросить Плеве следует «еврейскую историю», на это откликнется немедленно — остзеец как-никак. «ДОКЛАД ЧИНОВНИКА ОСОБЫХ ПОРУЧЕНИЙ V КЛАССА ПРИ ДЕПАРТАМЕНТЕ ПОЛИЦИИ С. В. ЗУБАТОВА ДИРЕКТОРУ ДЕПАРТАМЕНТА ПОЛИЦИИ А. А. ЛОПУХИНУ. Считаю служебным долгом почтительнейше доложить Вашему Превосходительству, что 19-го минувшего августа, в 2 часа дня, мне было предложено явиться к его Высокопревосходительству Господину Министру Внутренних Дел В. К. фон Плеве, в здание на Аптекарском Острове, куда я своевременно и прибыл. В два часа без пяти минут туда же приехал Товарищ Министра Внутренних Дел, Командир Корпуса Жандармов, Генерал-Лейтенант фон Валь, который, поздоровавшись со мною, прошел в сопровождении чиновника особых поручений при господине Министре Внутренних Дел Действительного Статского Советника Скандракова в зал совещаний, что рядом с министерским кабинетом. Минут через 15-20 оттуда вышел г. Скандраков и затем меня пригласили к господину Министру. Не приподнявшись при моем появлении в комнате и не подав мне руки (что обычно делалось всегда ранее), господин Министр указал мне стул и просил сесть. Затем Его Высокопревосходительство предупредил меня, что с теми лицами, которым он не верит, он не имеет обыкновения говорить один на один и поэтому для присутствия при объяснении со мною им приглашен Генерал-Лейтенант фон Валь. Пораженный необычностью всего происходящего и получив публичное выражение недоверия, я несколько растерялся, почему на предложение господина Министра рассказать историю происхождения Бунда ответил ссылкой на то, что история эта имеется в документах Департамента Полиции. Господин Министр перебил меня предложением начать свой рассказ об этой партии. Я подробно указал, что в интересах пущей успешности борьбы с революционерами следовало предпринять с нашей стороны ряд контрмер, воспользовавшись для этого моими выучениками, арестованными по делу Бунда. При этом я, конечно, вовсе не скрывал от себя всей неподготовленности в известном отношении своих новообращенных прозелитов. Но, договорившись с ними в основном, в том, то есть, что они станут сотрудничать с Департаментом, я рассчитывал до конца перевоспитать их с помощью времени и обстоятельств. В основу их новой деятельности должны были лечь следующие положения: 1) Замену революционного учения эволюционным, а, следовательно: отрицание, в противоположность революционерам, всех форм и видов насилия. 2) Проповедь преимущества самодержавной формы правления в области социальных отношений, как формы, по неклассовости своей, заключающей в себе начало третейское, а, следовательно, враждебной насильственным приемам и склонной к справедливости. 3) Разъяснение разницы между революционным рабочим движением, исходящим из социалистических начал, и профессиональным, покоящимся на принципах капиталистического строя: первое занято реформою всех классов общества, а второе своими непосредственными интересами. 4) Твердое уяснение того положения, что границы самодеятельности оканчиваются там, где начинаются права власти: переход за эту черту был признан недопустимым своеволием — все должно направляться к власти и через власть. На этих словах меня перебил господин Министр и спросил, не проповедовал ли я стачки? Я категорически заявил, что являюсь принципиальным противником стачек, о чем всегда приходилось спорить с „независимовцами“, которые, разделяя эту мысль в принципе, часто доказывали, что в жизни это не исполнимо: или по грубости евреев-хозяев, или из-за конкуренции с революционерами, которые всегда изловчатся подловить „независимовцев“ и сами поставят стачку, чтобы сделать выгодное массе и скомпрометировать моих людей тем самым в глазах последней. Когда затем я доложил об успехах моих подконтрольных „независимовцев“ в Минске, где вся администрация охотно вела с ними сношения, рабочие тысячами записывались в их организации, и перешел к моменту появления „независимовцев“ в Одессе, Его Высокопревосходительство господин Министр начал сам продолжать мой рассказ Генерал-Лейтенанту фон Валю: „Вильбушевич, особа, которую даже таскали ко мне, поехала в Одессу, где поставила во главе жида Шаевича, выпускавшего, с одобрения г. Зубатова, прокламации, делавшего стачки“. „Виноват“, заявил я Его Превосходительству, „прокламации я получал уже готовыми, а в редактировании и задумывании их не участвовал“. „Это все равно. А скажите, вы из департаментских сумм платили вашему Шаевичу? “ „Платил, — говорю, — и из департаментских, с ведома г. Директора, давал и из собственных“. „Перейдем теперь к документам. Вот, Генерал, письмо г. Зубатова к этому Шаевичу: „Дорогой Генрих Исаевич. Я человек очень прямой и искренний“… Дальше идут сентиментальности. Впрочем, тон этого письма показывает, что г. Зубатов не научился даже держать себя прилично, как то надлежит должностному лицу. Очевидно, он еще мало служил. Дальше идет речь о стачке у Рестеля. А вот уже и государственное преступление, оглашение государственных тайн: „Неожиданно я нашел себе единомышленника в лице юдофила Царя. По словам Орла (т. е. меня), представлявшегося по случаю назначения Арсеньева Градоначальником в Одессу, Государь сказал: „Богатого еврейства не распускайте, а бедноте жить давайте“. Государь это сказал мне, я передал Директору Департамента Полиции, последний своему чиновнику Зубатову; а Зубатов позволил сообщить слова Государя своему агенту, жидюге Шаевичу — за что я его и предам суду. Очевидно, продолжать службу после всего этого г. Зубатов не может. Окончательно судьба его решится с возвращением из отпуска Директора Департамента. Теперь он должен немедленно передать свою должность тому лицу, которое укажет Генерал-Лейтенант фон Валь. Затем ему будет дан 2-х месячный отпуск, но не позже завтрашнего вечера г. Зубатов обязуется уехать из Петербурга. Можете идти“. Признаться сказать, после такого объяснения, от боли жгучей и обиды я не скоро нашел скобку у входной двери… По возвращении в Департамент, я доложил о происшедшем и. д. Директора Департамента Полиции, который всем этим страшно расстроился. Затем приехал в Департамент Генерал-Лейтенант фон Валь и, войдя в кабинет Директора, объявил мне, при Н. П. Зуеве и С. М. Языкове, что Министр желает, чтобы я выехал, не позднее вечера следующего дня, из Петербурга и Петербургской губернии, а теперь шел в Особый Отдел сдавать свою должность подполковнику Сазонову, куда к моменту сдачи имеет пожаловать и сам генерал. Я поинтересовался узнать, не лежит ли еще на мне каких-либо ограничений. Генерал ответил отрицательно и спросил, куда я выеду. Мною было отвечено, что в Москву. Действительно, через некоторое время в Особом Отделе появился Генерал-Лейтенант фон Валь в сопровождении подполковника Сазонова, одетого в статское платье, и предложил мне приступить к сдаче своей должности. На это мною было доложено, что служба Отдела организована таким образом, что все бумаги находятся по принадлежности у моих помощников, почему сдавать, собственно, мне нечего. Удовлетворившись моим ответом, генерал приказал мне подождать свидетельства об отпуске, а сам удалился. В это время в коридорах Особого Отдела находился полковник Урнов и другие жандармские офицеры; среди чинов Департамента не могло, конечно, пройти незамеченным появление Товарища Министра в кабинете заведывающего Особым Отделением. Достав у себя в квартире конверт с записками начальников Охранных Отделений о добытых ими сотрудниках и сдав все это подполковнику Сазонову, я решил тотчас же отправить господину Министру прошение об увольнении меня в отставку с усиленной пенсией, как проведшего 15 лет боевой охранной службы, из коих 10 лет имел честь работать в непосредственном общении с Департаментом. Медлить с этим, на мой взгляд, значило дожидаться того момента, когда меня принудительно уволят от дел, — являлось более целесообразным удалиться самому. На другой день, 20 августа, с курьерским поездом я выехал в Москву, распорядившись скорейшей очисткой своей казенной квартиры. На вокзал явились меня провожать некоторые из служащих Отдела (Москвичи), но, по моем отъезде, между ними прошел слух, что все, провожавшие меня, будут уволены. В одном вагоне со мной ехал в Тверь полковник Урнов, который, поздоровавшись со мной издали на платформе, более уже не подходил ко мне в продолжение всего пути. Первый, кто привез в Москву подробности моей высылки из Петербурга, был поручик Сазонов, адъютант Московского Губернского Жандармского Управления, вернувшийся в Москву от своего брата подполковника Сазонова. Пришли также вести и из Твери. Чины Петербургской столичной полиции сообщили эту новость своим знакомым сослуживцам в Москву. Вскоре меня вызвал к себе отец и, встревоженный, стал допытываться, в чем дело (я от него все скрыл), так как в купеческом мире идут слухи, что я арестован и выслан. Генерал-Майор Трепов также остался крайне недоволен подобной, меня компрометирующей болтовней в публике и с своей стороны резко опровергал среди знакомых подобные слухи. Наконец, из Сената вести эти проникли в неблагонадежную среду, где вызывали сначала удивление, а затем громкую радость, перешедшую, впрочем, вскоре в уверенность, что все это только ловушка. Спустя некоторое время, в течение которого я и приходившие ко мне стали замечать за моей квартирою наблюдение, подполковник Ратко был вызван в Департамент, где Генерал-Лейтенант Валь навел его на мысль об опасности моего пребывания в Москве, и Н. П. Зуев официально приказал начальнику Московского Охранного Отделения не допускать меня ни в стены Охранного Отделения, ни к чиновникам, ни к сотрудникам, ни к рабочим, ни к личным с ним переговорам по вопросу службы. В это же время ко мне на квартиру было доставлено с почты открытое письмо Шаевича, в котором он сообщил мне, что вновь арестован, так как пришел приговор, по коему он высылается в Восточную Сибирь. Совокупность изложенных обстоятельств заставила меня понять, что я нахожусь не только в положении чиновника, провинившегося перед своим начальством, но и серьезно заподозрен в политической неблагонадежности. Сначала такое сознание было для меня очень забавно, затем чувство это стало переходить в жгучую обиду и наконец сменилось острым раздражением. В самом деле, благодаря моей высылке и прочим нетактичностям, принявшим уже в общественном сознании ни с чем не сообразные формы и подорвавшим мой политический престиж среди людей благонамеренных и фешенебельных, я оказался в разряде политически опороченных, которых, даже в случае реабилитации, обычно расценивают по пословице, — что „вор прощенный, что конь леченый, что жид крещенный“, положение создалось глубоко обидное. С другой стороны, выдержать 15 лет охранной службы при постоянных знаках внимания со стороны начальства, при громких проклятиях со стороны врагов и не без опасности для собственной жизни, и в итоге получить полицейский надзор, — это ли не беспримерно-возмутительный случай служебной несправедливости. Говорят: „За Богом молитва, за Царем служба — не пропадают“. Моя служба в буквальном смысле слова была царская, а окончилась она такою черною обидою, о какой еще не всякий в своей жизни слыхал. Утешением во всей этой истории является для меня лишь то обстоятельство, что опозорение мое произошло в исключительном порядке: в отсутствие моего прямого начальника и без его ведома. В настоящее время я позволю себе обратиться к Вашему Превосходительству с моим почтительным ходатайством о посильном удовлетворении двух нижеследующих моих просьб: а) о формальном восстановлении в области государственной и общественной жизни моей политической чести (по существу вернуть уже нельзя); б) о моем материальном обеспечении в таком размере, при котором потеря мною своей политической чести не могла бы лишить меня общественной дееспособности в том слое, какой я сумею отвоевать себе благодаря своему выгодному возрасту, бодрым силам и некоторым способностям. Одною из мер первой категории я бы считал назначение особой комиссии экспертов из людей науки, которая бы рассмотрела вопрос о том, было ли что-либо политически неблагонадежное в моих воззрениях и деятельности по так называемой „легализации“. Обвинения, предъявляемые мне по „документам“ (письмам моим к Г. И. Шаевичу), настолько слабы, что я их и сам мог бы легко отпарировать, но за разрешение иметь адвоката был бы очень признателен. Впрочем, я прекрасно понимаю, что высшее мое начальство само не верит в эти обвинения, и не в них тут сила, но, сделав все для моей политической гибели, оно уже не в силах ныне смыть с меня наложенного клейма позора. Во избежание возможных недоразумений, считаю не лишним здесь пояснить, что возвращение мое, после всего совершившегося, на службу по Министерству Внутренних Дел выше моих нравственных сил и состояться никогда не может. Надворный Советник Зубатов“
   Прочитав это письмо дважды, начальник Департамента полиции Лопухин отправился на доклад к министру.
   Плеве, услыхав фамилию Зубатова, махнул рукой:
   — Нашли за кого хлопотать, Алексей Александрович! Сколько волка ни корми, он все одно в лес смотрит! В нем прежняя закваска жива, поверьте слову, его жиды и масоны в руках держат.
   — Вячеслав Константинович, удаление Зубатова чревато двумя нежелательными последствиями — по крайней мере. Во-первых, следует запретить его легальные общества, так как вы им, сколько я понял, не верите. Во-вторых, слух о том, что бывший революционер, ставший секретным сотрудником, выдвинутый в начальники отдела охраны, выброшен вон, как половая тряпка, неминуемо затруднит работу с обращением в друзей трона арестованных социалистов…
   — По поводу первого вашего соображения — коли его «общества» действительно у нас под абсолютным контролем — к чему их распускать? Поручите, чтоб тщательно проверили — под контролем ли? Вот в чем вопрос. Второе, согласен с вами, важно. Я готов положить ему хорошую пенсию, это мое право, а мотивацию отставки следует объяснять усталостью Зубатова — износился. Но за каждым его шагом следить, за каждым шагом!
   — Вячеслав Константинович, — устало улыбнулся Лопухин, — вы же сами были начальником охраны. Неужели это совместимо — муссирование слухов о почетной отставке и слежка?
   — Я давно был начальником полиции, — уточнил Плеве, отводя сразу же «охрану», как звено подчиненное, — при мне все проще было: дан приказ — изволь исполнить.
   — Это вы мне? — спросил Лопухин холодно.
   — Я это про себя, — ответил Плезе, раздражаясь чему-то. — Об остальном — завтра, Алексей Александрович, сегодня — дела с военным контршпионажем, не прогневайтесь, что прервал ваш доклад…
   (Плеве вчера подкрутили — шепнули, что Зубатов служил злейшему врагу и сопернику, министру финансов Витте.)
   Когда цепь братства так легко и быстро повалила Зубатова, фигуру, казавшуюся столь сильной, человека, принесшего с собою новую программу, защиту старого новыми путями, в масонских ложах ликующей радости не было конца.
   Один человек, однако, и не рядовой каменщик, а магистр уже, присяжный поверенный Веженский, всеобщей радости не разделял, а, наоборот, впервые испытал гнетущее, словно зубная надоедливая боль, чувство растерянности. С этим он и отправился к графу Балашову — одна из заповедей масонства гласила: «Никаких тайн друг от друга, служи будущему, памятуя о прошлом».
   Для того чтобы понять истинное значение «братства», следует, пожалуй, заранее уговориться о том, что же это такое на самом деле — масонство?
   Истерические вопли обывателя о том, что масонами руководит чужая, иноверческая сила и что служат они идее разрушения трона, «разжижения русской крови, попрания святой нашей старины», свидетельствовали о непонимании: неужели масоны, такие особенно, как Сумароковы-Эльстоны, Васильчаковы, Разумовские и Балашовы, заинтересованы были разрушить тот уклад, который гарантировал их права на миллионы десятин земли, на дворцы, поместья, фабрики, банки, железные дороги, газеты и книжные издательства?! Нет конечно же! Они, будучи людьми широко образованными, хотели этот, гарантировавший их владение уклад исправить, улучшить, повернуть от пустой, безвольной, дремучей болтовни — к настоящему, современному делу.
   Казалось бы — ясно: франкмасонство, опираясь на трон, объединяло людей классового интереса, поверх границ и таможенных барьеров, во имя торжества идеи строительства их здания — всемирного сообщества владеющих. Но когда в обществе свершались социальные взрывы, не подвластные воле отдельных личностей, масоны оказывались по разные стороны баррикады, сражались с другими, иноземными братьями хватко, яро — спасали свое, оно всегда ближе. Разговоры о «надмирности масонских уз» списывались в архив, ибо надо было отстаивать личный интерес, гарантировавший национальное, которое защищали на полях битв ландскнехты, мужики, фермеры, мастеровые, объединенные «ура-патриотическим» бредом.
   Вся история масонства свидетельствует об этом. Но для того, чтобы поверить, следовало знать, с чего все начиналось.
   А начиналось с жрецов древнего Египта, с их идеи спасения тела после смерти, ибо оно, по преданию мудрых, сохраняло личностное начало усопшего даже после того, как его покинула душа и тепло, — то есть жизнь. Высшему искусству бальзамирования были посвящены избранные, ибо это была тайна: если тело сохранено и не отдано тлению, то и душа, значит, там, в высоком мире теней, не ощущает тоски по брошенной ею плоти.