Ежели отшелушить злаки от плевелов, то картина обнаружится зловещая: «Ату их!» — требует Тимашев, указуя на революционеров, но при этом проходится и по кретинам-жандармам, которые не умеют его, профессора, и его друзей по клану толком, по-нынешнему, охранять! Нет в России иных забот и вопросов, кроме бюрократов. Нет классового неравенства, нет национальной розни, нет барственного великодержавного шовинизма сотен и темного бесправия миллионов. Легко жить Тимашеву в его мире, легко сострадать абстракциям и мечтать о туманном далеко…
   Дзержинский заметил, как филеры поднялись со своих мест и, толкаясь о колени соседей, начали протаптываться к выходу на сцену.
   — Ваше самодержавие — прошлое, нынешнее и будущее, — крикнул Дзержинский, — по сердцу тем сыщикам, которые торопятся меня арестовать! Мои слова им не по сердцу! Ваши — принимали, добро принимали, аплодировали даже! Долой царизм! Долой обман, юные товарищи! Долой болтовню — да здравствует дело!
   … Шпиков к сцене не пустили, началась свара. Дзержинский скрылся через кулисы, студенты вывели в темный, заснеженный двор. «РАБОЧИЕ! Приближается день нашего великого Праздника. Польский рабочий люд уже пятнадцать раз отзывался на призыв отметить Первое мая. Громадный по своей численности польский и русский рабочий люд поднимается на борьбу с царским самодержавием. БРАТЬЯ! После трупов, павших в Петербурге, Варшаве, Лодзи, Домброве, у нас уже нет иного пути, как кончить навсегда с царизмом. Нынешний Май должен быть последним, застающим нас и наших русских братьев в политической неволе. Да здравствует всеобщее безработие в день 1-го Мая! Долой царя и войну! Да здравствует Социализм! Главное Правление Социал-демократии Царства Польского и Литвы. Варшава, Апрель 1905 года».
   … На Маршалковской гремела «Варшавянка»…
   Громадную колонну первомайских демонстрантов вел Юзеф, ставший от недосыпаний последних недель худеньким, громадноглазым, стройным и ломким.
   Глазов видел счастливые лица манифестантов из-за плотной шторы, пропахшей проклятым полицейско-тюремным, карболово-пыльным запахом: не тот момент, чтоб окна открытыми держать — в полиции сейчас время тихое, решающее, напряженное…
   Обойдя канцелярский, особо потому угластый стол, с тремя регистрационными бирками («Почему тремя? — вечно недоумевал Глазов. — Неужели одной недостаточно? Не сопрут же этот стол из тайной полиции, право слово!»), полковник остановился за спиной поручика Турчанинова и, лениво разминая холодными пальцами с красиво подрезанными ногтями длинную папироску, сказал укоризненно:
   — Торопимся, Андрей Егорыч, торопимся: графу «улица» в сводочке пропустили. Не надо торопиться. Сводка наружного наблюдения должна быть подобна пифагорову уравнению — не смею предмет жандармской профессии сравнивать с «отче наш». «Номер дома, фамилия домовладельца»
   — первое; «улица, переулок, площадь» — второе; «кто посетил» — третье; «когда» — четвертое; «установка лиц, к коим относилось посещение» — пятое. Это же отлилось в рифму, это песня. «Улица, площадь, переулок»
   — пропустили, милый, пропустили — «Вульчанская улица». Сотрудник «Прыщик» не зря ведь старался, он оклад содержанья получает за старания свои. Кто посетил? «Юзеф». Когда «Юзеф» был? Двадцать пятого и тридцатого. Тоже верно. «Кого посетил? » Проживающего в этом доме «Видного». Верно. Вульчанскую улицу вставьте, пожалуйста, и покажите-ка мне сводочку по форме «б». Юзеф — это Дзержинский, догадались, верно?
   Глазов пробежал глазами параграфы сводки «б»: «кличка», «установка», «местожительство», «почему учреждено наблюдение или от кого взят», «когда», сделал для себя пометку, что «Видный» взят от «Ласточки», что — по установке — это близкий к Люксембург польский социал-демократ Здислав Ледер, а в том месте, где было указано, что за «Юзефом» ходит постоянное филерское наблюдение, поставил красную точечку и улыбнулся чему-то…
   — Хорошие новости? — поинтересовался Турчанинов.
   — Да. Очень. Речь Тимашева читали?
   — Читал.
   — И как?
   — Больно.
   — Хирург тоже не щекочет, но режет — во благо. Слыхали как Дзержинский с ним полемизировал?
   — Я прочитал в сводке.
   — Нельзя читать его выступления. Их надо слушать. Я-то слушал.
   — Это и есть хорошая новость?
   — Именно. Я понял его открытость. Он человек без кожи, совершенно незащищенный…
   (Демонстранты, стоявшие на Маршалковской, видимо, поджидали колонну, которая шла из Праги, и поэтому стояли на месте, и песни их, называемые в полицейских сводках «мотивами возмутительного содержания», сменяли одна другую.)
   — Хорошо поют, — заметил Глазов, — все-таки славянское пение несет в себе неизбывность церковного. Послушайте, какой лад у них, и гармония какая, Андрей Егорыч…
   — Я дивлюсь вам, — подняв оплывшее лицо, ответил Турчанинов. — С тех пор как я вернулся с фронта, я дивиться вам не устаю, Глеб Витальевич. Все трещит по швам и рушится, а мы занимаемся писаниной, вместо того чтобы действовать…
   — Ничего, ничего, Андрей Егорович. — Глазов понимающе кивнул на окно. — Поют, ежели пьяны или радость просится наружу. Попоют — перестанут. А пишут для того, чтобы завязать человеческую общность в единое целое, для того пишут, чтобы соблюсти, если угодно, всемирную гармонию. Попоют — перестанут, — лицо Глазова потемнело вдруг, сморщилось, словно сушеная груша, — и писать начнут. Нам с вами будут писать, Андрей Егорович. Друг о друге. Ибо главная черта людей сокрыта в их страстном желании переваливать вину. Полковник Заварзин — на меня, я — на вас, вы — на поручика Леонтовича. Если мы сможем сделать жандармерию формой светской исповедальни — государь вправе уж ныне назначать день празднования тысячелетия монархии. По поводу переваливать — зря улыбаетесь. Мой агент «Прыщик» сообщил мне давеча, что Юзеф будет на Тимашеве; нынче утром открыл, что «Юзеф» поведет колонну по Маршалковской. И впредь — если ничего неожиданного не случится с бедным «Прыщиком» — я буду знать все адреса и явки Дзержинского, все склады литературы и оружия, все его передвижения по империи, все, словом, понимаете? Гляньте в окошко, гляньте. Вон Юзеф — тот, экзальтированный, что смеется, узнаете, видимо? За руки держатся, пять товарищей, водой не разольешь, а? Как же это жандармская писучая крыса Глазов все про «Юзефа» знает, когда песни кругом поют и возмутительные речи произносят?! Да потому, что уже сейчас начали переваливать возможную вину! «Прыщик» — рядом, тоже за ручки держится, тоже станет призывать толпу нас с вами казнить, а свободе будет требовать вечное царствие. Смешно, господи, право, смешно — если б со стороны…
   Турчанинов отошел от окна, потер глаза — слезились от странного напряжения, будто гнал коня по ночному полю, незнакомому, ноябрьскому, бесснежному еще, и сказал:
   — Оптимизм ваш доказателен, Глеб Витальевич, логичен, изящен, но вы на лица-то их подольше посмотрите.
   — Разумный довод, — согласился Глазов. — Более того, их лица наиболее устрашающе действуют на меня в тюремных камерах, когда беседуешь один на один. И тем не менее идея, объединяющая Россию, идея помазанника, дарованного народу от господа, дорога мильонам, а социалистические утопии — тысячам.
   — Вы сказали «идея»? Идея — это когда на новое накладывается еще одно новое. Если же идея подобна надгробию, бессловесна и призвана быть силой сдерживания вместо того, чтобы стать силой подталкивания, — тогда идея эта и не идея совсем, Глеб Витальевич.
   — А что же это, по-вашему?
   — Тогда это окопная линия, оборона это тогда, в то время как на нас идет наступление — страшное и привлекательное в силу своего атакующего идейного смысла.
   — Нового Зубатова предлагаете? Ушакова? Гапона? Жандармский социализм?
   Турчанинов взял со стола «отчет по форме „б“ и зачитал:
   — «Были изданы или распространены в течение отчетного месяца следующие революционные издания»… Обратите внимание: правительственная типография печатает в тысячах экземпляров для всех губерний, волостей, округов, уездов: «следующие революционные издания». Значит, власть смирилась с тем, что революционных изданий ежемесячно будет много? Ведь они «следующие»? Далее: «технические предприятия (лаборатории, типографии, склады литературы и оружия) „. Это что, болезнь России, которая позже всех в Европе отринула язычество и приняла Христа с его приматом слова? Почему Петербург сначала интересуют склады литературы, а уж потом — оружие? Может, потому что их слову, — Турчанинов кивнул на окно, за которым шли демонстранты, — мы не в силах противопоставить наше слово, в то время как оружия имеем предостаточно? „Секретных сотрудников имеется а) интеллигентов, б) рабочих“. Отчего «интеллигента“ выводим вперед? Интереснее отчет напишет? Занятнее характеристику даст сопернику по борьбе? Глеб Витальевич, мой дорогой учитель, я гнил в Маньчжурии вместе с батарейскими — спасибо вам за урок. Я выучился мыслить не в касте, а отдавая приказ пороть пьяных вестовых, не повинных в том, что опаздывали — конский запас пал из-за отсутствия фуража.
   Глазов подавил остро возникшее желание обсмотреть поручика Турчанинова по-новому, но симпатию к нему почувствовал особую, как к человеку действия и разума, а не идиотского исполнительства. Такие, как поручик, опасны, если их одергивать. Их надо пропускать через такое дело, где вместо пьяного вестового — убежденный враг с браунингом в кармане.
   — Умно, — сказал Глазов, не став закуривать длинную свою папиросу, так мешавшую ему все это время. — И — главное — честно до сердечной боли честно. Давайте-ка сверим часы: на ваших сколько?
   — Десять.
   — Уже? Пошли к окошку — сейчас начнется.
   Началось позже — из переулков вырвались конные жандармы и казаки: патронов было приказано не жалеть, в воздух не стрелять.
   … Трупы — кроваво, деревянно, деловито — сволакивали на Аллею Иерусалимскую и отсюда отвозили в покойницкую госпиталя Младенца Иисуса. ВАРШАВСКИЙ ГЕНЕРАЛ-ГУБЕРНАТОР. ЕГО ВЫСОКОПРЕВОСХОДИТЕЛЬСТВУ А. Г. БУЛЫГИНУ. СЕКРЕТНО Милостивый Государь, Александр Григорьевич. Считаю долгом сообщить Вашему Высокопревосходительству важнейшие данные относительно беспорядков, имевших место в Варшаве. В течение последних 15 лет ежегодно 1 мая по новому стилю социалистическая подпольная партия устраивает уличные манифестации. С каждым годом число пунктов, в которых происходят беспорядки, все возрастает, в вместе с тем усиливается и самая интенсивность этих противоправительственных проявлений, выражаясь в прогрессивном увеличении толпы манифестантов, в более дерзком ее поведении (революционные песни и надписи на флагах) и в сопротивлении властям, водворяющим порядок. При таких все осложняющихся условиях полиция в последние годы оказалась уже не в силах восстановлять общественное спокойствие своими средствами и обращение ее к содействию войск стало явлением неизбежным. В текущем году, ввиду всех революционных элементов, как в Империи, так и в Царстве Польском, следовало ожидать особенно бурного празднования дня 1 мая. О готовящихся к этому дню беспорядках среди населения Варшавы ходили преувеличенные слухи, вполне, впрочем, понятные, если принять во внимание, что сравнительно недавно, в половине января сего года Варшава в течение нескольких дней была терроризирована небывалыми в этом городе бесчинствами разбушевавшейся черни, которая беспрепятственно чинила насилия, выражая свой восторг бандитскими действиями русских социалистов в Северной Столице во время скорбного воскресенья. Для успокоения населения я всеми зависящими средствами, начиная от расклеенных, по моему распоряжению, на улицах и опубликованных во всех газетах плакатов до личных объяснений с представителями местного общества, разъяснял, что все предупредительные средства для охраны личной, имущественной и общественной безопасности приняты. Независимо от сего мною было предложено Начальнику Охранного отделения усилить энергию в деле собрания необходимых сведений о приуроченных к 1 мая планах революционных групп. К сожалению, Охранное отделение, ослабленное лишением его в 1904 г. значительной суммы на агентурные цели, не дало обильного материала, который мог бы в достаточной степени осветить организацию ожидаемых манифестаций. Наконец 15 апреля под моим председательством состоялось особое совещание из нескольких гражданских и военных лиц для совместного обсуждения мероприятий к предупреждению и подавлению возможных беспорядков. В основание этих мер положена выработанная незадолго пред тем специальная на сей предмет Инструкция по наряду и вызову войск Варшавского гарнизона. Согласно этой инструкции, весь город разделен на семь районов, для охраны которых заранее определены известные воинские части, вызываемые из казарм по требованию полиции; кроме того, для постоянного наблюдения за порядком в дни, указанные Комендантом города по соглашению с гражданскою властью, наряжаются пешие и конные патрули. Дабы согласовать необходимость энергичного подавления беспорядков с возможно меньшими человеческими жертвами, совещанием 15 апреля установлено: 1) не препятствовать спокойному движению рабочих по тротуарам, 2) в случае образования сплоченной толпы на мостовой, поднятия красных флагов, пения революционных песен рассеивать демонстрантов чинами полиции и патрулями, преимущественно кавалерийскими, 3) если этими средствами разогнать манифестантов не удастся, то после соответственных предупреждений немедленно прибегать к оружию. Общие распоряжения по войскам Варшавского гарнизона были мною возложены на Начальника Сводной кавалерийской дивизии генерал-лейтенанта Новосильцева, к которому вр. и. д. Варшавского Обер-Полицеймейстера коллежский советник Зейфарт и должен был обращаться непосредственно. Наступило 18-е апреля (1-мая). С утра город принял необычный вид. Обыкновенно оживленная бойкая Варшава затихла. Все магазины, банки, частные конторы заперты. Движения экипажей, извозчиков, конок — никакого. На фабриках и заводах работы прекращены. Рабочие высыпали на улицы. Публики из других классов было мало. В некоторых местах рабочие пытались сплотиться в толпы, среди которых выбрасывались красные флаги, но полиция при помощи небольших патрулей быстро рассеивала эти скопища без особых осложнений. В общем, день 1 мая, отмеченный всеобщею забастовкою, прошел спокойнее, нежели можно было предполагать, причем не было ни одного случая грабежа, в противоположность январским дням. В четырех, однако, пунктах города дело не обошлось без вооруженных столкновений, а именно: I.В 10 час. 50 мин. утра на углу улиц Вороньей и Холодной неизвестный рабочий стал раздавать проходящей публике какие-то прокламации, что заметил городовой 7-го Вольского участка Чернокрылое, который двинулся к неизвестному, но тот пустился бежать по тротуару. Стоявший по Холодной улице у дома №41, где квартирует рота Л. Гв. Волынского полка, рядовой этого же полка Колесов выстрелил в неизвестного молодого человека, который упал на тротуар, откуда был перенесен в дом №50 по Холодной улице и там через несколько минут скончался. В личности убитого рядовым Колесовым оказался постоянный житель гор. Варшавы, бывший ученик технического училища Вавельберга, проживающий по Иерусалимской аллее в д. №8 Карл Шонерт 19 лет от роду. В кармане у него обнаружен бумажник с прокламациями. II. В 1 час. 15 мин. толпа манифестантов около 2.000 человек, запрудив всю Слизкую улицу, двинулась с двумя флагами к Map-шалковской, направляясь по Золотой улице, где по предложению военного дозора и полицейского наряда разошлась, но вскоре вновь в том же количестве собралась на Железной улице и с красным флагом двинулась к Иерусалимской аллее, где полицейский наряд и военный дозор после предложения разойтись приступил к рассеиванию толпы, из коей часть бросилась ломать ворота недвижимости №101 и бросилась в ее двор, другая часть продолжала стоять с флагами, что вынудило дозор и наряд после неоднократных предварении произвести выстрелы, коими из толпы убито 24 человека и 34 ранено. При рассеивании задержано 45 человек и подобрано три флага. III. Около 10 час. вечера на Замбковской улице на Праге собралась большая толпа, взвод из полуроты Белгорайского полка сделал залп. Толпа рассеялась, оставив четырех убитых. О поранении сведений не поступало. К 12 час. ночи улицы совершенно опустели. Прошу принять уверение в совершенном почтении и преданности. Покорный слуга К. Максимович, генерал-губернатор

13

   … Ночью, в маленьком домике, в рабочем поселке на Праге, Дзержинский взял из типографского станка мокрый листок бумаги. Прочитал. Перечеркнул написанное.
   — Слабо. То, что случилось, требует крови, а не чернил. — Словно поняв недоумение Барского и Софьи, хотя глаз не поднимал на них, пояснил: — О кровавом надо писать кровью. Я попробую написать еще раз, вы — тоже. Потом сведем в одно. Во время похорон улица должна стать нашей. «РАБОЧИЕ! Первого Мая снова пролита кровь рабочего люда. Царский деспотизм еще раз пытался устрашить рабочие массы. В Варшаве после двухчасовой демонстрации тридцатитысячной толпы рабочих преступное правительство устроило новую резню беззащитных. Около тридцати трупов и сотни раненых — вот жертвы этого нового преступления правительства. Среди убитых дети, женщины и старцы. Рабочие! Резней безоружных правительство силилось подавить в массах революционный порыв, но это новое преступление царских властей еще более воспламенило в рабочем люде дух бунта и борьбы. На резню 1-го Мая варшавский люд ответил забастовкой рабочих 2-го и 3-го Мая, сегодня, четвертого Мая, в день похорон, забастовка станет всеобщей. Рабочие! Правительство хочет осилить революцию страхом — отвечайте борьбой, которая вселит в правительство ужас. Рабочие! Отомстим за убийство наших братьев, восстав всей массой против правительства убийц. Пусть каждый рабочий старается вооружиться! Разоружайте всюду, где только возможно, полицию, казачьи и войсковые патрули. Массовое мщение, массовый террор! Когда тысячи и сотни тысяч рук рабочего народа подымутся для мщения — мщение это обратится в триумф рабочей революции. К борьбе, братья! Главное Правление Социал-демократии Королевства Польского и Литвы».
   Под утро была готова и вторая прокламация — Дзержинский придавал ей очень большое значение.
   Он с трудом дождался семи часов, поехал в центр. В восемь пришел к профессору Красовскому — старик был в шлафроке; со сна испуган.
   — Пан Красовский, не взыщите за ранний визит, — сказал Дзержинский. — Я хотел показать вам текст, если будут добавления или вы с чем-то не согласитесь, можно внести правку.
   — Не завтракали? Проходите, я спрошу для вас кофе, а сам в это время прочту нелегальщину. «И еще раз „цвет народа“ — состоятельные и „именитые“ граждане — покрыли себя позором. Не успела застыть кровь люда, убитого на улицах Варшавы, в те минуты, когда мы хороним наших братьев, жен и детей, „граждане“ — шлют депутацию к властям, ходатайствуя перед Генерал-губернатором о назначении „следствия“. Они пресмыкаются у ног коновода-живодера, надеясь снискать в его передней царское „правосудие“. Граждане! Была минута, когда история давала вам возможность сыграть хотя бы скромную, но свою роль в нынешней революции. Однако когда в России либеральная и демократическая интеллигенция подала сигнал к штурму самодержавия, вы сохранили гробовое молчание. Первая волна революции пронеслась над вашими головами. Ныне, после майских убийств, молчание уже не является безразличием или трусостью; ныне, когда кровь люда пролита на мостовые, — молчание есть преступление! Ныне лишь две дороги открыты дня вас. Январские и майские дни, революция рабочих, вспыхнувшая в нашем крае по знаку резолюции в Петербурге, разорвали общество на два лагеря, разорвали призрачную завесу „народного единства“ и указали на два народа, разделенные бездной. Выбирайте: Мы — дети нищеты и труда, несущие на руках изувеченные трупы наших братьев, жен и детей, мы, идущие на смерть за вашу и нашу свободу. И они — угрюмые тираны самовластья, а при них согбенные лакеи — польские паны. Польская интеллигенция, выбирайте! Кто жив — пусть спешит к нам, живым. Кто не с нами, тот против нас. Во имя убитых жертв 1-го Мая — к борьбе. Смерть самодержавию! Да здравствует революция! Главное Правление Социал-демократии Королевства Польского и Литвы».
   — Ну, что ж, — сказал Красовский, — великолепно написано.
   — Хотите добавить? — спросил Дзержинский.
   — Здесь нечего добавлять. Стиль рапирен.
   — Рапирность — это от изыска, а я добиваюсь убедительности. Вы, лично вы, на демонстрацию выйдете?
   — С внуками, — ответил Красовский. — С красными гвоздиками.
   Все улицы были запружены народом, «Варшавянка» гремела так, что звенели стекла в кабинете Глазова.
   — Конных не пускать! — кричал Глазов в трубку телефона. — Почему?! В окно посмотрите — вот почему! Весь город вышел! Сомнут! Если первого мая не добили — сейчас не запугаете! Третьего дня надо это было делать, третьего дня! И не полсотни перестрелять, а тысячу! Тогда б сегодня не вышли!
   Бросив трубку на рычаг, Глазов вызвал Турчанинова:
   — За всеми, кто знает Дзержинского, строжайшее наблюдение! Пока он не сядет в камеру — сумасшествие будет продолжаться. Проследите за исполнением лично.
   — А «Прыщик»? — тихо спросил Турчанинов.
   Глазов не сдержался:
   — Это уж мое дело, а не ваше!
   Софья Тшедецка, Мечислав Лежинский, Эдвард Прухняк и Генрих из Домброва пришли к Дзержинскому, на его маленькую конспиративную квартиру, поздним вечером, после того, как улицы Варшавы опустели и демонстранты спокойно разошлись по домам; товарищи из комитета доподлинно убедились в правоте Юзефа: ни одного выстрела в этот день не было.
   Генрих с порога, не открыв еще толком дверь, воскликнул:
   — Вот это работа, Юзеф! Вот это — пропаганда делом, а не словом! Вот это — революция!
   Дзержинский лежал на кушетке, набросив на себя пальто; острые колени подтянуты к подбородку, на щеках розовые пятна румянца; Софья сразу поняла — обострился процесс, возможно кровохарканье, он всегда так розовеет перед вспышкой туберкулеза, и глаза страшно западают, перестают быть зелеными, делаются черными, как уголья.
   — Вставай, подымайся, Юзеф! — гремел Генрих. — Мы должны отметить эту победу самоваром крепкого чая и бутылкою кагора!
   Софья подошла к Дзержинскому, опустилась перед ним на колени, тихо спросила:
   — Тебе совсем плохо?
   Он ничего ей не ответил, хотел, видно, улыбнуться, но лицо дрогнуло, сморщилось, глаза на какое-то мгновенье сделались обычными: длинными, огромными, цветом похожие на волну в Гурзуфе, когда внутри чувствуется зеленое, пузырчато-белое, тяжелое, глубинно-голубое.
   — Генрих, попробуй достать меда, липового меда, — обернулась Софья. — Эдвард, сходи к сестре Уншлихта за малиной. Мечислав, пожалуйста, попроси у доктора Шибульского гусиного сала, он несколько раз выручал Юзефа. А я пока поставлю самовар.
   Дзержинский остановил Софью:
   — Не надо самовара.
   — Тебе необходим крепкий, горячий чай.
   — Не надо, — еще тише повторил Дзержинский. — Убавь, пожалуйста, фитиль в лампе — глаза режет.
   — Это жар, Юзеф. Сколько раз я просила тебя остерегаться ветра, холодный был ветер, пронзительный — вот ты и простыл. Не слушайте Юзефа, товарищи, подчиняйтесь женщине.
   Мечислав, Эдвард и Генрих ушли, оставив на стульях свои пелерины и пальто.
   — Посиди рядом, не суетись… Женщина — это спокойствие… — Дзержинский поправил самого себя: — Истинная женщина должна быть олицетворением спокойствия, это лучше меда, малины и гусиного жира, это и есть та медицина, которая так нужна мужчинам…
   Софья опустилась на колени перед кушеткой, прекрасное, ломкое лицо ее было рядом с полыхавшим жаром лицом Дзержинского.
   — Тебе очень плохо без Юлии, бедный, больной Юзеф?
   — Почему я должен сострадать себе, когда ушла она? Надо ей сострадать, ее памяти. Я — есть, ее — нет. Неужели человеческому существу прежде всего свойственна форма сострадательности самому себе? Я вспоминаю часто, как Юля уходила, как она умела скрывать свое страдание и ужас перед тем, что на нее надвигалось. Она была единственная, кто примерял чужую боль на себя… А мы норовим смерть близкого разбирать через свое горе. «Я без нее страдаю», «мне без нее пусто»… На первом месте личные местоимения…
   — Ты очень жестоко сказал, Юзеф. Я почувствовала себя как…
   — Я это говорил себе, Зося. Себе. Потому что последние дни думал: «Как мне плохо без тебя, Юленька, как пусто». Это ужасно, Зося: многие наши товарищи, не один Генрих, так радуются по поводу сегодняшней демонстрации, так гордятся ею… А я пошел в костел… Там отпевали убитых первого мая… Мы вели демонстрацию по улицам, а в темных, сладких костелах сотни женщин и детей рыдали по убитым отцам, по своему прошлому рыдали, которого больше не будет, и я угадывал на лицах дочек убитых рабочих страшные черты будущего, которое их ждет, я заметил сытых старичков, которые сразу же начали выискивать жертв своей похоти, прямо там, в храме господнем, когда Бах звучал; скольких я там «графов Анджеев» увидел, Зося, скольких мальчишек, которым уготована судьба страшная, неведомая им пока еще.
   — Юзеф…
   — Нет, погоди, Зосенька, не перебивай меня. Когда я шел из костела, впервые, наверное, подумал о том, кто есть судья моих поступков? Кто? Я отринул бога и церковь, я отринул мораль нынешнего общества и поэтому честно и без колебаний звал рабочих на первомайскую демонстрацию, и они пошли за мной, и вот их нет, а я-то жив!